Дом Игната и Варвары стоял здесь так давно, что казалось, он пророс корнями в землю вместе с окружающим лесом, став его неотъемлемой, живой частью. Могучий сруб, потемневший от бесконечных осенних дождей, выбеленный злыми февральскими вьюгами и прокаленный летним зноем, был сложен еще полвека назад.
Бревна, толстые, в два мужских обхвата, отполированные временем до каменной твердости, хранили тепло многих зим. Лиственница — дерево вечное, оно не гниет, а лишь крепнет от воды, становясь железным. Из кирпичной трубы вился тонкий, пахнущий березовой корой и домашним уютом дымок. Он поднимался строго вверх, пронзая высокое, звонкое от лютого мороза небо, словно ниточка, связывающая этот крошечный островок жизни с бескрайним космосом. Вокруг, насколько хватало глаз, простиралось белое безмолвие. Кедры, опустившие тяжелые лапы под грузом снега, стояли как древние стражи, охраняя покой этой заимки.
Игнату было семьдесят восемь. Это был крепкий старик, похожий на старый, кряжистый дуб, чудом выросший среди хвойного моря: узловатый, немного согнутый годами и тяжелой работой, но не сломленный. Его широкие плечи все еще угадывались под потертым суконным пиджаком, а руки, огромные, с вздувшимися венами, напоминали корни, выпирающие из земли. Лицо Игната, исчерченное глубокими бороздами морщин, напоминало грубую кору дерева, опаленного лесными пожарами, а в глазах, выцветших от времени до цвета весеннего льда, но по-прежнему ясных, жила спокойная мудрость человека, который видел в жизни больше, чем написано в любых книгах. Он знал повадки зверя, язык ветра и шепот реки. Только ноги подводили. Старые травмы, полученные на лесозаготовках, и ревматизм, заработанный в ледяной воде во время сплава леса, давали о себе знать. Суставы ныли перед снегопадом так, словно их выкручивали раскаленными клещами, и каждый шаг давался с трудом, с глухим, сдерживаемым кряхтением. Но Игнат не жаловался. Жаловаться в тайге некому, да и незачем — лес не любит слабых, он их перемалывает, но уважает терпеливых и молчаливых.
Варваре, его ненаглядной Вареньке, исполнилось семьдесят пять. Она была совсем другой, слепленной из иного теста. Если Игнат был как дуб или скала, то она — как ива у лесного ручья: светлая, мягкая, податливая ветрам, но не ломающаяся под их напором. В молодости, когда он привез её сюда, её коса была толщиной с руку, тяжелая, цвета спелой пшеницы, и когда она распускала волосы, они укрывали её спину золотым плащом. Теперь же на голове серебрился легкий, невесомый пух, который она по старой привычке тщательно прятала под опрятный ситцевый платок. Лицо её стало маленьким, почти прозрачным, словно пергамент, сквозь который просвечивала душа.
В доме пахло так, как может пахнуть только в избе, где живут счастливые старики: сушеными травами — терпким зверобоем, сладкой душицей и горьковатым чабрецом, пучки которых, словно веники для бани, висели под потолком, отбрасывая причудливые тени. А еще пахло теплым, только что испеченным хлебом (Игнат сам ставил опару), топленым молоком и старым, нагретым деревом. Этот сложный, густой запах был душой их жилища, его невидимой защитой от внешнего мира.
Игнат сидел у обледеневшего окна, через проталину вглядываясь в синеющие сумерки, и методично вырезал ножом узор на небольшой деревяшке. Стружка, тонкая и ароматная, падала на дощатый пол золотистыми завитками, укладываясь у его валенок мягким ковром. Он работал с можжевельником. Это дерево особенное, редкое для поделок, певучее, теплое на ощупь, словно живое тело. Он готовил подарок. Завтра — день, ради которого он жил, дышал и боролся последний год. Их Золотая Свадьба. Пятьдесят лет. Полвека душа в душу, плечом к плечу. Пятьдесят лет на двоих в этой глуши, где до ближайшего жилья — три дня пути на лыжах, если ноги молодые, а на снегоходе — полдня, да только нет у них снегохода.
— Игнат... — тихий, неуверенный голос Варвары донесся от печи, нарушив мерное тиканье ходиков.
Старик вздрогнул, рука с ножом замерла. Он поспешно накрыл поделку чистой тряпицей и медленно, стараясь не морщиться от боли в пояснице, обернулся. Варвара стояла, опираясь дрожащей рукой на теплый, беленый бок русской печи. В ее глазах, когда-то васильковых и смешливых, было то растерянное, испуганное, детское выражение, которое появлялось все чаще в последние месяцы и пугало Игната больше, чем встреча с медведем-шатуном в буреломе. Это был взгляд человека, стоящего на краю бездны и не понимающего, как он там оказался.
— Я здесь, Варя. Чего тебе, голубка? — отозвался он, стараясь, чтобы голос звучал бодро.
— А где мой платок? Тот, с васильками? Я хотела надеть его к ужину... Мама не любит, когда я лохматая.
— Так вот он, на тебе, родная, — ласково, как с малым дитятей, сказал Игнат, поднимаясь со скамьи. Он тяжело подошел к ней, нежно поправил сбившийся узел на ее голове. — Ты же сама его утром повязала, перед тем как чай пить. Забыла?
Варвара потрогала ткань пальцами, нахмурила лоб, мучительно пытаясь поймать ускользающую мысль, связать концы с концами, но мысль уходила, как юркая рыбка в мутной весенней воде. На лице её отразилась беспомощность.
— А... Да. Стала я совсем... голова дырявая, — она слабо, виновато улыбнулась. — Игнат, а мама скоро придет? Нам бы воды принести с колодца, ведра пустые, греметь будут, мама ругаться станет.
Сердце Игната сжалось в тугой, болезненный ком. Теща, Марья Федоровна, строгая женщина, померла уж сорок лет как. Похоронена она была в городе, далеко отсюда. Но он не стал спорить. Врач, молодой парень, который приезжал с геологической оказией прошлым летом и осматривал Варю, отвел Игната в сторону и тихо сказал: «Не спорьте, дед. Не переубеждайте. Это болезнь. Сосуды. Разум угасает, как свеча на ветру. Будьте терпеливы, подыгрывайте, если надо. Ей так спокойнее».
— Принес я воды, Варенька. Полные ведра стоят в сенях, аж через край плещет, — мягко соврал он, беря ее сухую, маленькую, почти невесомую ладошку в свою огромную, шершавую, мозолистую ладонь. — Пойдем, посидишь у окошка, в кресле своем любимом, на синичек поглядишь. Я там сала им несоленого подвесил на ветку. Они скачут, радуются.
Они жили здесь одни, вдвоем против всего мира. Детей Господь не дал. По молодости это было открытой раной. Горевали страшно, до черноты. Варвара ночами в подушку выла, кусала губы до крови, Игнат курил на крыльце папиросу за папиросой до самого рассвета, глядя, как холодный туман ползет по распадку, и проклиная свою судьбу. Думали даже уехать, вернуться к людям, но потом смирились. Боль притупилась, ушла вглубь, стала частью их самих. Они приросли друг к другу так, что стали единым целым, словно два дерева, сросшихся стволами. Он был ей мужем, отцом, братом и сыном. Она ему — женой, матерью, дочерью и единственным другом, с которым можно молчать и все понимать. Лес стал их домом, звери — соседями, а тишина — собеседником.
Вечер опускался на тайгу тяжелым синим бархатом, стирая границы между небом и землей. Мороз крепчал, воздух звенел от напряжения. Бревна дома изредка гулко потрескивали, словно переговариваясь друг с другом, жалуясь на стужу. Игнат чиркнул спичкой и зажег керосиновую лампу под зеленым абажуром — электричество от бензинового генератора они экономили, берегли топливо, да и любили этот мягкий, живой, теплый свет, отбрасывающий уютные тени по углам.
На столе, покрытом клеенкой, стояла банка сгущенки с синей этикеткой — великое сокровище, которое Игнат выменял у проходящих геологов полгода назад на туесок соленого хариуса и прятал в подполе, за банками с вареньем. Завтра он откроет ее. Варя любит сладкое, как маленький ребенок. И прялка... Почти готова. У старой, дедовской прялки колесо треснуло еще осенью, рассохлось. Варя расстраивалась, плакала, гладила сломанное дерево, хоть и прясть уже толком не могла — руки не слушались, пальцы не гнулись. Но важен был сам ритуал: сесть, нажать ногой на педаль, услышать мерное, убаюкивающее жужжание, почувствовать, как из кудели тянется нить. Это успокаивало ее, возвращало в то время, когда она была хозяйкой, нужной и умелой.
Игнат поглядывал на жену поверх очков. Она сидела в кресле-качалке, укрытая пестрым лоскутным одеялом, которое сама шила тридцать лет назад, и смотрела в темноту за окном. Вдруг она резко выпрямилась, спина ее напряглась, глаза расширились, наполнившись ужасом.
— Где он? — голос ее зазвенел тревожно, высоко и чуждо.
— Кто, Варя? — Игнат насторожился.
— Игнаша мой! Где Игнаша? Он сказал, в лес пойдет, только на часок, силки проверить... Уже темно! Волки там! Я слышу, как они воют! Почему его нет?!
Игнат тяжело вздохнул, отложил нож, снял очки и подошел к ней. Каждый раз это ранило его прямо в сердце.
— Варя, побойся Бога. Я Игнат. Я здесь. Никуда я не уходил. Я рядом с тобой.
Она резко повернулась к нему, и Игнат увидел в ее глазах отчуждение и панику. Она смотрела на него в упор, но не видела. Вернее, видела, но не узнавала. Для нее, заплутавшей в темных лабиринтах разрушающейся памяти, Игнат был молодым, черноволосым красавцем, косая сажень в плечах, каким он привез ее сюда полвека назад на тракторе. А перед ней стоял седой, морщинистый, сгорбленный старик с белой бородой.
— Ты кто? — прошептала она, вжимаясь в спинку кресла, пытаясь стать меньше, незаметнее. — Уходи! Где мой муж? Что ты с ним сделал, старый? Игнаша!!! Помогите!
Она заплакала, закрывая лицо сухими ладонями, раскачиваясь из стороны в сторону. Этот плач, полный детской беспомощности и животного страха, был страшнее воя февральской вьюги.
— Варенька, милая, ну посмотри же, это я, — Игнат с трудом, кряхтя, опустился перед ней на колени, превозмогая режущую боль в суставах. — Посмотри на руки мои. Шрам вот, видишь, белый, через всю ладонь? Это когда я топором задел, когда баню рубили, помнишь? Ты сама перевязывала, подорожник прикладывала, ругала меня за неаккуратность. Вспомни, Варя!
Но она не слушала. Она билась в его руках, как пойманная птица, отталкивала его и звала того, другого Игната — молодого, сильного, несуществующего.
— Пусти! Вор! Душегуб! Где Игнаша?! Верни его!
Игнат отступил. Руки его опустились. Он понял, что сейчас не достучится. Болезнь возвела глухую стену, крепостной вал, через который не пробиться никакими словами и доказательствами. Он отошел в темный угол, сел на лавку под образа и низко опустил голову. Горечь, густая, темная и соленая, затопила сердце по самое горло. Завтра пятьдесят лет. Золотая свадьба. День, который они должны были встретить рука об руку. А она не знает его. Для нее он — чужак, враг, укравший ее любимого.
Час прошел, другой. В печи догорели дрова, остались лишь рубиновые угли. Варвара утихла, силы оставили ее. Она свернулась калачиком в кресле, подтянув колени к подбородку, и забылась тревожным, прерывистым сном, изредка всхлипывая во сне, как обиженный ребенок.
Игнат накинул тяжелый овчинный тулуп, надел подшитые валенки, взял шапку и вышел на крыльцо.
Ночь была величественной и страшной в своей красоте. Звезды, крупные, как ограненные алмазы, висели так низко, что казалось, протяни руку — и обожжешься их ледяным огнем. Млечный Путь широкой рекой перепоясывал небосвод. Тайга стояла недвижно, укутанная в пышные снежные шубы, словно заколдованное царство. Тишина была такой плотной, звенящей, что казалось, если хлопнуть в ладоши, мир расколется, как хрустальная ваза.
Игнат спустился на нижнюю ступеньку, скрипнувшую под его весом. Мороз, градусов под сорок, сразу же укусил за щеки, перехватил дыхание, но старик не замечал холода. Внутри него было холоднее. Он смотрел на черную, зубчатую стену леса, на верхушки исполинских кедров, подпирающие небо. Он прожил здесь жизнь. Он знал каждое дерево в радиусе десяти верст, каждый овраг, каждую звериную тропу. Он брал у тайги, но и отдавал ей — силы, здоровье, годы. Он никогда ничего не просил для себя лично. Но сегодня чаша переполнилась. Душа его кричала.
— Господи... — хрипло начал он, и пар вырвался изо рта густым белым облаком, тут же оседая инеем на усах. — Или ты, Тайга-матушка... Кто слышит меня... Духи леса, предки...
Он снял шапку, подставив седую, лысеющую голову жестокому морозу.
— Я не прошу молодости. Не прошу золота или легкой доли. Я прожил хорошую, честную жизнь, мне не в чем себя упрекнуть. Но прошу тебя... дай ей вспомнить! Хоть на час, хоть на миг! Завтра наш день. Святой день. Не дай ей уйти в темноту, забыв нашу любовь! Не дай ей бояться меня в последний час! Дай нам проститься по-человечески, дай ей узнать меня! Забери у меня все, что осталось, но дай этот миг!
Крик его, полный нечеловеческого отчаяния и великой любви, полетел над заснеженной поляной, ударился о стволы деревьев, отразился от мерзлых скал и, казалось, был поглощен великим, равнодушным безмолвием.
Игнат стоял, опустив руки, чувствуя себя песчинкой перед лицом вечности. Одинокая слеза скатилась по щеке, прочертив горячую дорожку, и тут же замерзла в бороде льдинкой.
И тут случилось странное. То, чего не может быть, но во что верит сердце.
Ветер, до этого слегка шевеливший верхушки елей, стих окончательно. Абсолютно. Воздух стал густым, тягучим и наэлектризованным, как перед сильной грозой, хотя на небе не было ни тучки. С неба посыпался снег. Но это был не обычный снег. Снежинки были сухими, неестественно крупными, размером с ладонь, и... они светились. Слабым, таинственным, фосфоресцирующим голубоватым светом. Они медленно кружились в неподвижном воздухе, падали на перила крыльца, на рукава тулупа Игната и не таяли, а тихо мерцали, пульсировали, как крошечные живые светлячки.
Лес словно вздохнул. Глубокий, низкий, подземный гул прошел по земле, едва ощутимый подошвами, словно гигантское сердце тайги сделало удар. Время дрогнуло.
Игнат перекрестился широким крестом, глядя на это чудо расширенными глазами. Он чувствовал кожей, нутром, что мир вокруг изменился. Что-то сдвинулось в самом механизме мироздания, какая-то шестеренка повернулась вспять. Он вернулся в дом, стряхнув светящиеся искры, которые еще мгновение горели на полу, прежде чем исчезнуть без следа.
Варвара спала спокойно, лицо её разгладилось. Дыхание было ровным, глубоким. Игнат сел рядом, в старое кресло, взял ее теплую руку в свою и так и уснул, сидя, охраняя ее покой, боясь разжать пальцы.
Утро пришло не серым, мутным зимним рассветом, как обычно, а ярким, ликующим золотистым сиянием. Солнце ударило в окно так весело и нагло, что Игнат проснулся мгновенно, словно от толчка.
Первое, что он заметил — тишина. Не та тяжелая, глухая, ватная тишина болезни и старости, а легкая, звенящая, наполненная жизнью тишина утра, когда весь мир еще впереди.
Второе — рука в его руке. Кожа была не сухой и пергаментной, а теплой, упругой и мягкой.
Он поднял глаза, боясь поверить. Варвара смотрела на него. Она сидела на кровати, спустив ноги на пол, и в ее глазах не было ни мути, ни страха, ни пустоты. Они были ясными, глубокими, небесно-голубыми, как весеннее небо после дождя. В них светился разум.
— С добрым утром, Игнаша, — сказала она. Голос ее звучал чисто, звонко, без привычного старческого дребезжания и одышки. — Что ж ты сидя спишь, горе мое? Шея затечет, будешь потом ходить, как гусак, боком.
Игнат замер, боясь пошевелиться, боясь вдохнуть, чтобы не спугнуть это видение, этот сон.
— Варя? Ты... узнаешь меня? — прохрипел он.
Она рассмеялась, и этот смех был похож на звон серебряного колокольчика, рассыпанного по комнате. Она провела ладонью по его щеке.
— Ты что, белены объелся, старый? Или браги с вечера хватил? Как же мне мужа своего, венчанного, единственного, не узнать? Сегодня же наш день. Забыл? Пятьдесят лет, Игнат! Золотая наша... Полвека мы с тобой эту лямку тянем, и не порвали.
Игнат упал лицом в ее колени, уткнулся в теплый фланелевый халат и заплакал. Он, который не плакал, когда ломал ребра под упавшей лесиной, когда хоронил друзей, замерзших на трассе, рыдал взахлеб, как мальчишка, плечи его тряслись. Варвара гладила его по голове, перебирала поседевшие, жесткие волосы, целовала в макушку и что-то шептала ласковое, материнское.
Когда они успокоились, умылись ледяной водой из рукомойника, Игнат поднялся, выпрямился и огляделся. И тут он остолбенел, выронив полотенце.
Комната была той же, и в то же время совершенно другой.
В углу, на тумбочке, накрытой кружевной салфеткой, стояла радиола «Ригонда» на тонких ножках — та самая, которую он с гордостью привез из райцентра в 70-м году, и которая безнадежно сломалась лет двадцать назад (лампы перегорели). Сейчас она выглядела новенькой, полировка сверкала на солнце темным лаком. На столе лежала скатерть с вышивкой гладью — красные петухи и диковинные цветы. Варя вышивала ее ночами в первый год их жизни здесь, при свете керосинки. Сорок лет назад они прожгли ее тяжелым чугунным утюгом, и Варя, поплакав, пустила ее на тряпки. Сейчас скатерть была целой, белоснежной, накрахмаленной, ни пятнышка, ни подпалины.
Игнат на ватных ногах подошел к радиоле, дрожащей рукой крутнул ручку громкости. Шкала засветилась теплым, уютным зеленым светом, раздался мягкий, живой треск эфира, и комнату наполнил бархатный, такой родной голос Анны Герман:
«Надежда — мой компас земной, а удача — награда за смелость...»
— Господи, — прошептал Игнат, чувствуя, как мурашки бегут по спине. — Варя, ты видишь? Ты слышишь?
— Вижу, Игнаша. Радиола заработала. И скатерть... Я же ее... — она прижала руки к щекам. — И зеркало... Посмотри, оно не треснутое!
Она встала с кровати. Встала легко, пружинисто, не опираясь на спинку, не морщась от привычной боли в пояснице. Прошлась по комнате легкой походкой, провела рукой по бревенчатой стене, словно здороваясь с домом заново.
— Игнат, посмотри в окно. Быстрее!
Игнат бросился к стеклу. Морозный узор, обычно закрывавший половину окна, чудесным образом растаял, открывая вид на залитый солнцем двор.
Старый сарай, который покосился еще в прошлом году под тяжестью снега и который Игнат все собирался, да не имел сил подпереть бревнами, стоял ровный, крепкий, гордый, пахнущий свежей, янтарной смолой. Крыша была крыта новым тесом, желтым, словно только что из-под рубанка. Береза у ворот, их любимица, которую сломало страшной бурей три года назад, стояла целая, молодая, гибкая, все ее ветви были на месте, усыпанные сверкающим инеем. Весь мир помолодел.
— Что это, Варя? Мы умерли? Это рай? — спросил Игнат тихо, боясь ответа.
— Нет, родной. Сердце бьется, — она подошла, расстегнула пуговицу на его рубашке и приложила его ладонь к своей груди, туда, где гулко и ритмично стучало сердце. — Слышишь? Тук-тук. Тук-тук. Мы живы. Живее, чем вчера. Просто... Тайга подарила нам время. Она вернула нам долг. Помнишь, ты вчера кричал? Ты просил. Она услышала.
Они быстро оделись и вышли на крыльцо. Воздух был таким вкусным, сладким и густым, что его хотелось пить глотками, как родниковую воду. Мороза не чувствовалось вовсе, хотя пар шел изо рта густыми клубами.
Они поняли: они попали в некий «карман» времени, в заповедную зону, где законы физики отступили перед силой любви. Прошлое и настоящее переплелись здесь в тугой узел, границы стерлись. Вещи, которые они любили и потеряли, вернулись. Боль, которая их мучила и точила, ушла.
Игнат галантно подставил локоть и взял Варвару под руку.
— Пойдем, погуляем? В наши места?
— Пойдем, Игнаша.
Они шли по тропинке к лесу. Снег под ногами скрипел музыкально, высоко, в такт их бодрым шагам. Они шли легко, почти летели. Игнат с удивлением и восторгом заметил, что его колени сгибаются свободно, без скрипа и боли, спина выпрямилась сама собой, плечи расправились, в теле появилась забытая пружинистая, мужская сила. Варвара шла рядом, и щеки ее, обычно бледные, порозовели, как наливные яблоки, глаза сияли озорством.
Лес встретил их торжественно, как храм. Ели опустили огромные ветви, словно кланяясь дорогим гостям. Рыжие белки цокали над головой, перепрыгивая с ветки на ветку, играя в догонялки и осыпая стариков серебряной снежной пылью.
Они вышли на большую поляну, ту самую, где полвека назад Игнат, краснея и запинаясь от волнения, предложил юной выпускнице педучилища Варе стать его женой и остаться с ним здесь, в лесничестве.
И тут они увидели чудо, от которого перехватило дыхание.
Посреди заснеженной поляны, на широкой круглой проталине, от которой шел пар, горели ярким оранжевым огнем цветы. Жарки. Сибирские розы. Купальницы. Они цветут только в мае-июне, когда тайга просыпается. Но сейчас, среди глубоких сугробов, в сердце зимы, они стояли гордые, живые, сочные, раскрывшие свои лепестки навстречу холодному зимнему солнцу.
— Жарки... — выдохнула Варвара, прижимая ладони к лицу. — Зимой! Господи, какая красота...
Она наклонилась, сорвала один цветок. Он пах летом, медом, жужжанием пчел и солнцем.
Вдруг кусты орешника затрещали, раздвигаясь. Игнат инстинктивно, по старой памяти, заслонил собой жену, рука потянулась к поясу, где раньше висел нож. Но из чащи вышел не хищник.
Это был олень. Огромный, царственный марал с ветвистыми, как крона дерева, рогами. Шерсть его лоснилась. У него было особое родимое пятно на боку, в форме белого полумесяца.
— Снежок? — не поверил своим глазам Игнат.
Тридцать лет назад он нашел в лесу олененка, чью мать убили браконьеры. Он выходил его, выкормил из соски козьим молоком, назвал Снежком и выпустил, когда тот окреп. Олени столько не живут, это закон природы. Но этот стоял перед ними, мощный, красивый, полный сил, и смотрел на людей влажными, умными фиолетовыми глазами.
Олень сделал шаг, вытянул шею и мягкими, бархатными губами коснулся узорчатой варежки Варвары, ища угощение. Она засмеялась счастливо, погладила его по жесткой шерсти на холке.
— Узнал! Ты смотри, Игнаша, он узнал нас! Здравствуй, хороший мой, здравствуй...
Они пошли дальше, к реке. Быстрая таежная река не замерзла полностью, посередине курилась черная полынья, окутанная густым белым туманом.
Когда они вошли в полосу тумана, мир вокруг стал зыбким, акварельным, нереальным.
Они подошли к самой кромке ледяного припая. Черная, густая вода была спокойна, как зеркало.
— Глянь, — толкнул жену Игнат, кивая на воду.
Они склонились над водой.
Из глубины на них смотрели не старики. Там отражались двое красивых молодых людей. У парня — смоляные кудри, выбивающиеся из-под шапки, волевой подбородок и дерзкий, веселый взгляд хозяина жизни. У девушки — тугая, толстая коса цвета пшеницы и гладкое, чистое лицо без единой морщинки.
Игнат потрогал свое лицо рукой в варежке. Под пальцами чувствовалась морщинистая, дряблая кожа, борода. Но в воде... и, главное, внутри себя... он был молод.
Это было чувство абсолютной, пьянящей свободы. Никакой тяжести прожитых лет, никакого груза ошибок. Никаких сожалений. Только здесь и сейчас. Чистая радость бытия.
Они посмотрели друг на друга долгим взглядом, в котором читалась вся их жизнь. Игнат подхватил Варвару на руки легко, как пушинку, и закружил. Прямо там, на берегу, в глубоком снегу.
— Пусти, сумасшедший! Уронишь! — смеялась она, но в этом смехе было столько счастья, что эхо разнесло его на версты вокруг, пугая куропаток.
— Не уроню! Никогда не ронял и сейчас не уроню! Держись крепче!
Откуда-то, прямо из морозного воздуха, словно сама природа стала оркестром, зазвучала музыка. Вальс. Тот самый, под который они танцевали в клубе леспромхоза в далеком 1976 году, в день знакомства. «На сопках Маньчжурии».
И они танцевали. Валенки скользили по утоптанному снегу, как бальные туфли по паркету. Они кружились среди черных стволов, среди падающих снежинок, забыв о старости, о смерти, о деменции, о грядущем расставании. Был только этот миг, подаренный вечностью. Эскапизм в чистом виде — бегство в мир, где любовь сильнее времени и энтропии.
Они вернулись в дом к обеду, румяные, запыхавшиеся, невероятно голодные и счастливые.
Игнат растопил печь березовыми чурками. Огонь загудел весело, жадно пожирая сухие поленья, тепло разлилось по избе. Варвара накрывала на стол. Вернувшаяся белоснежная скатерть сияла. Банка сгущенки была торжественно открыта консервным ножом, и они, как дети, макали туда большие ложки, смеясь, пачкаясь, и запивали густую сладость крепким, горячим чаем с травами, от которого шел душистый пар.
Вдруг в массивную дверь тихонько, но отчетливо постучали.
Игнат и Варвара переглянулись, застыв с ложками в руках. Кто может быть здесь, за сто верст от ближайших людей, да еще в такой день? Геологи? Охотники?
Игнат встал, подошел к двери и распахнул её.
На пороге стояла девочка лет семи. Совершенно одна. Она была одета в странную, старинную шубку из белого меха, похожую на те, что носили в начале века, на ногах — маленькие, любовно расшитые бисером пимы (валенки). Из-под белого пухового платка выбивалась светлая, золотистая прядь. Глаза у нее были огромные, серьезные, серые — точь-в-точь как у Варвары в молодости.
— Я заблудилась, — сказал ребенок тихим, звенящим голоском, в котором не было страха. — Можно мне погреться?
Варвара ахнула, прижала руки к груди, побледнев. Она сразу узнала ее. Сердце матери не обманешь, даже если ребенок так и не родился. Сорок пять лет назад, в суровую зиму, когда замело все дороги, у Варвары случился выкидыш на позднем сроке. Девочка. Они уже придумали ей имя, мечтали, как будут растить. Назвали Машенькой. Это была их общая, невыплаканная боль.
— Заходи, деточка, заходи, родная! Солнышко ты мое! — Варвара бросилась к ней, подхватила на руки, внесла в дом, помогла снять шубку, начала растирать маленькие, холодные ручки своими горячими ладонями.
Игнат стоял у двери, вцепившись в косяк, чувствуя, как колючий ком в горле мешает дышать. Он понял. Это не просто девочка. Это Дух Леса, или Ангел, принявший облик их несбывшейся мечты, их нерожденной дочери. Тайга решила подарить им всё сполна. Всё, чего они были лишены в этой жизни. Закрыть гештальт длиною в жизнь.
Дом наполнился звуками, которых здесь никогда не было и о которых так мечтали стены. Быстрый детский топот. Звонкий, заливистый смех. Вопросы «почему» и «зачем».
— Дедушка, а что ты делаешь? — девочка подошла к Игнату, который снова взялся за прялку, пытаясь скрыть слезы.
— Прялку, внученька. Для бабушки. Вот, резьбу режу. Хочешь, научу строгать?
— Хочу! Очень хочу!
Он посадил ее на колени. Ее тельце было теплым, плотным, живым. Она пахла молоком, хвоей и морозной свежестью. Он вложил в ее крошечную ладошку резец, накрыл своей огромной, грубой рукой.
— Вот так держи. Не дави сильно. Плавно веди, как лодочку по воде. Дерево ласку любит, оно живое.
Варвара тем временем пекла пироги. Откуда-то в шкафчике взялась мука высшего сорта (которой у них давно не было), ягоды брусники в туеске стали свежими, упругими, словно только что из леса.
— Машенька, иди тесто пробовать!
Девочка спрыгнула с колен Игната, побежала к Варваре. Варя шутливо испачкала ей нос мукой, они смеялись, обнимались. Варвара усадила ее, начала заплетать ей косы, рассказывая сказки про лесных жителей, пела колыбельные, которые берегла в памяти полвека, которые некому было петь.
Это был день абсолютной, концентрированной полноты жизни. День, когда круг замкнулся. Они прожили за несколько часов то, на что другим нужны годы — родительство, воспитание, уютное семейное тепло втроем.
Солнце начало клониться к закату, окрашивая снег за окном в тревожные багряные и лиловые тона. Тени удлинились.
Девочка вдруг перестала играть. Она положила куклу, которую смастерила ей Варя из тряпочек, подошла к окну, посмотрела на заходящее светило и серьезно, совсем по-взрослому сказала:
— Мне пора.
В комнате повисла звенящая тишина. Ходики громко тикнули.
— Уже? — спросил Игнат хрипло, чувствуя, как холодеет внутри, как сердце пропускает удар.
— Да. Время вышло. И маме пора, — девочка повернулась и посмотрела на Варвару ясным, спокойным взглядом.
Варвара не заплакала, не испугалась. Она все понимала с самого начала. Она подошла к девочке, опустилась перед ней на колени, долго смотрела в родные серые глаза, запоминая каждую черточку.
— Спасибо, что пришла, доченька. Спасибо тебе за этот день.
— Я буду ждать вас там, где всегда лето, где цветы не вянут, — тихо сказала девочка.
Она поцеловала Варвару в лоб, потом подошла к Игнату, крепко обняла его за шею.
— Ты хороший, папа. Самый лучший. Не грусти. Мы скоро все будем вместе.
Игнат, скрипя зубами, открыл тяжелую дверь. Девочка вышла на крыльцо. Серебряный лунный свет залил ее маленькую фигурку. Она сделала шаг с крыльца, но не ступила в снег. Очертания ее дрогнули, расплылись, превратились в белое сияющее облако. Взмах мощных крыльев — и огромная белая полярная сова взмыла в небо, бесшумно растворяясь в синих сумерках, улетая к звездам.
Игнат закрыл дверь на засов.
Чары начали стремительно рассеиваться. Скатерть на столе пожелтела, снова стала старой, с прожженной дырой посередине. Радиола умолкла на полуслове и мгновенно покрылась слоем многолетней пыли. Сарай за окном снова жалобно скрипнул и покосился.
Варвара тяжело опустилась на кровать. Яркий румянец исчез с ее щек, лицо снова стало бледным, восковым и смертельно усталым. Глубокие морщины вернулись, прорезав кожу.
— Игнаша... — позвала она. Голос стал слабым, тонким, как ниточка.
— Я здесь, Варя. Я тут.
Он подбежал, сел рядом, взял ее холодеющую руку.
— Помнишь, я просила... Мы ведь так и не обвенчались. В ЗАГСе расписались, молодые были, глупые, комсомольцы... А перед Богом? Душа просит, Игнат. Пока я помню... Пока свет не ушел...
Память ее снова начинала путаться, края реальности размывались, но теперь это был не страшный, черный хаос деменции, а легкая, светлая дымка покоя и умиротворения. Она знала, кто он. Она любила его.
Игнат, убежденный атеист в молодости, но уверовавший в тайную, великую силу жизни к старости, твердо сжал ее руку.
— Успеем, Варя. Сейчас. Все сделаем.
Церкви рядом не было на сотни верст. Священника не найти. Но Игнат знал: здесь, в самом сердце древней тайги, небо ближе, чем под золотым куполом любого собора. Здесь Бог говорит прямо, без посредников.
Он открыл старый кованый сундук. Достал свой парадный темный костюм, который надевал только по великим праздникам да на выборы в райцентре. На лацкане тускло блестели медали за труд, орден «Знак Почета». Костюм висел на нем мешком — Игнат сильно похудел и ссохся за эти годы, — но он расправил плечи, выпрямился.
Варваре он бережно помог надеть ее лучшее платье — темно-синее, бархатное, с белым кружевным воротничком, которое она берегла "на смерть".
— Ты красавица, Варя. Самая красивая невеста на свете, — сказал он искренне, и голос его дрожал от нежности.
Она улыбнулась уголками губ, хоть силы покидали ее с каждой минутой, жизнь вытекала по капле.
— А ты жених хоть куда, Игнаша.
Он взял ее на руки. Откуда только силы взялись в старом теле? Адреналин, любовь, отчаяние? Он вынес ее на крыльцо.
Ночь была торжественной, как финал великой симфонии. Небо распахнулось во всю свою бесконечную ширь. И тут, словно по заказу, в ответ на их немой зов, над лесом вспыхнуло Северное сияние. Зеленые, фиолетовые, изумрудные, малиновые сполохи танцевали, переливались, образуя гигантский, сияющий небесный храм, орган из света.
Вокруг дома, на опушке, начали собираться звери. Игнат видел десятки пар горящих глаз в темноте. Волки вышли из чащи и сели рядком, опустив хвосты, не проявляя агрессии. Лисы, зайцы, белки, даже осторожная рысь на нижней ветке сосны — все они пришли проводить Хранительницу. Тайга замерла в почтительном молчании. Ветер стих.
Игнат бережно опустил Варвару в кресло-качалку, которое вынес заранее и укрыл шкурами. Встал перед ней на колени прямо в снег. Достал из кармана кольцо. Он сковал его сам, из старого серебряного полтинника, еще неделю назад, тайком, в сарае, готовясь к этому дню.
— Варвара Андреевна... — начал он, и голос его дрогнул, но тут же окреп, став твердым как сталь. — Перед лицом Неба, перед лицом Тайги, перед Богом, который везде и во всем... Беру тебя в жены. Навечно. В этой жизни и в следующей.
Он надел ей простое, грубое кольцо на исхудавший безымянный палец.
— Венчается раба Божия Варвара и раб Божий Игнат. Ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.
Варвара с огромным усилием подняла руку, коснулась его мокрой от слез щеки. Ее пальцы были уже ледяными, но взгляд излучал столько тепла и любви, что его хватило бы, чтобы растопить ледник.
— Люблю тебя, Игнаша. Мой родной. Не плачь. Мы скоро увидимся. Машенька ждет. Там светло...
Она улыбнулась — той самой молодой, ясной, озорной улыбкой, которую он увидел сегодня утром в отражении реки. Глубоко, с наслаждением вздохнула морозный воздух, и глаза ее медленно закрылись.
Рука в его руке еще хранила тепло, но пульс затих. Сполохи сияния в небе вспыхнули особенно ярко, ослепительно, осветив все вокруг божественным светом, и медленно погасли.
Игнат сидел на снегу, держа руку жены, пока она совсем не остыла. Он не выл, не кричал. Он просто смотрел на нее и запоминал этот покой на ее лице.
Он похоронил ее на третий день, на высоком яру над рекой, откуда видна излучина и бескрайнее, синее море тайги. Земля поддавалась тяжело, звенела, как камень, но он долбил мерзлый грунт ломом, не чувствуя усталости, не чувствуя рук. Он делал ей последний дом. Самый надежный.
Он поставил простой, крепкий лиственничный крест, вырезал на нем имена и даты. И добавил внизу: «Любовь не знает времени».
Через неделю, пробившись через заносы на вездеходе, приехал племянник из города, Сергей. Он привез продукты, лекарства, письма. Увидев свежий крест на яру, Сергей снял шапку, побледнел и долго молчал, комкая мех в руках.
Потом, сидя в избе за поминальным столом, выпив стопку водки, он сказал решительно:
— Дядя Игнат, собирайся. Нечего тебе тут одному делать. Пропадешь. Возраст, ноги, сердце... Да и с тоски с ума сойдешь в этой глуши. У меня квартира трехкомнатная, теплая, ванна, места хватит. Внуки мои тебя любят. Поедем. Там врачи, там люди, там цивилизация.
Игнат посмотрел на племянника долгим, тяжелым взглядом. Хороший парень, добрый, но суетливый. Городской.
Потом он посмотрел в окно. На лес, который стоял несокрушимой стеной. На крест на яру, припорошенный свежим снегом.
— Нет, Сережа. Спасибо тебе за заботу. Но я не поеду.
— Да почему?! — вскинулся племянник, не понимая. — Ты же здесь одинок будешь, как перст! Завоешь ведь!
— Я не один, — спокойно и твердо сказал Игнат. — Она здесь.
Он не стал объяснять племяннику про девочку-сову, про ожившую скатерть, про цветы на снегу и венчание под сиянием. Городской человек не поймет, решит — спятил старик от горя, сдаст в лечебницу. Есть вещи, которые нужно хранить в тайне.
— Она в каждом шорохе, Сергей. В каждом солнечном луче. В доме она, в стенах этих. Если я уеду, дом остынет, умрет без хозяина. Кто будет ей место греть? Кто будет птиц кормить? Кто за Снежком, оленем моим, приглядывать будет? Тайга — это моя семья теперь. Мой монастырь.
— Дядя... — Сергей попытался возразить, но осекся под взглядом старика.
— Не спорь. Это мое последнее слово. Привози лучше своих ребятишек летом, на каникулы. Я их рыбачить научу, резьбе научу, грибы искать. Пусть лес узнают, пусть дышать научатся. Вот это и будет мне радость. А меня не трожь. Я на своем месте.
Сергей уехал, поняв, что старика не сдвинуть, как тот вековой кедр у ворот.
Игнат остался.
Жизнь вошла в новую колею. Тихую, размеренную, но не пустую.
Вечерами, когда за окном выла лютая февральская вьюга, он садился за стол. Наливал две чашки крепкого чая с травами. Одну себе, другую ставил напротив, к пустому креслу-качалке.
Дом жил своей таинственной жизнью. Скрипели половицы, словно кто-то легкими, невесомыми шагами ходил по комнате, поправляя занавески.
Старый рыжий кот Василий, спавший на печи, вдруг поднимал голову, настораживал уши, смотрел в пустой угол внимательным зеленым взглядом, начинал громко, утробно мурлыкать и тереться о невидимые ноги, выгибая спину.
В такие моменты кресло-качалка начинало чуть слышно, ритмично покачиваться. Скрип-скрип. Уютный, домашний звук.
Игнат улыбался в усы, чувствуя тепло в груди. Он брал в руки новую прялку, ту самую, из душистого можжевельника, и начинал полировать ее суконкой до блеска.
— Вот, Варенька, к весне закончу, узоры дорежу, как ты любишь, — говорил он негромко в пустоту. — Красиво будет. Солнышко пригреет, и будем прясть.
И ему отвечала тишина — но не пустая, мертвая тишина одиночества, а наполненная любовью, пониманием и незримым присутствием.
Если бы кто-то чужой заглянул сейчас в морозное, заиндевевшее окно снаружи, он увидел бы лишь одинокого старика, склонившегося над работой при свете лампы. А рядом с ним, если присмотреться сердцем, а не глазами, мерцал едва заметный, сотканный из теплого золотистого света и воспоминаний силуэт женщины, которая положила ему руку на плечо, оберегая его покой.
Игнат обрел мир. Он понял главное: смерть — это не конец. Это просто переход в другое состояние, как зима сменяет осень, чтобы потом уступить место весне. Его поступок — молитва о памяти любимой — подарил ему не просто прощание, а великое знание. Знание того, что их души сплелись корнями, как две могучие сосны на ветру. Они стоят вместе, переплетясь ветвями, и пока стоит тайга, пока светит солнце — они будут рядом.
А летом приедут внучатые племянники. И дом снова наполнится звонким детским смехом, как в тот волшебный, подаренный судьбой день. Жизнь продолжается.