Двери, двери, двери. Куда ни глянь — двери. И, как назло, ни одна не открывается. Скажите на милость: зачем в Госдуме столько дверей, если половина из них живет в режиме «не сегодня»?
А мне, между прочим, открытая дверь была жизненно необходима. Потому что по зданию Госдумы я несся… скажем так, в максимально облегченной комплектации. И несся не от хорошей жизни: за мной с азартом гнали ребята из охраны, будто за поимку полагается премия с шестью нулями и служебная дача в придачу.
Одна дверь все-таки поддалась. Лучше бы — нет. Про этикет в тот момент я думал примерно так же, как о правилах сервировки в горящем доме. Распахиваю — а там… Иосиф Кобзон. Вернее, как мне показалось. Ровно секунду я видел перед собой кумира бабушки, и ровно секунду он, кажется, пытался понять, это сон или у Думы наконец-то началась новая культурная программа.
И тут я услышал звук, который ни с чем не перепутаешь: щелчок, треск — в ход пошел электрошокер. Я сработал быстрее мысли: дверь захлопнул с таким вдохновением, будто закрывал люк подводной лодки. Провернул замок. На всякий случай — еще раз.
Кстати. Никакого Кобзона в кабинете не было. Кто-то оставил на столе портрет — настолько удачный, что я принял его за живого человека. Может, конечно, это был страх. Но мне приятнее думать, что талантливые художники у нас еще не перевелись.
Кто-то ходит на работу как на праздник — загадочные люди, почти мифологические. Я ходил как в музей. И не потому что коллеги напоминали экспонаты (хотя у некоторых и правда чувствовалась «историческая ценность»). Просто я нигде больше не видел такого концентрата ярких персонажей, собранных в одном месте и официально называющихся «коллективом».
Работал я в структуре, которую про себя прозвал «Комитетом жалкого существования». Если говорить честно, более декоративную организацию еще нужно было поискать. Когда у института и так все неплохо с ресурсами и влиянием, идея держать отдельный комитет «на всякий случай» выглядит как пятое колесо. Только у нас это было пятое колесо… на пятом колесе.
Но люди — золото. Лев Толстой, познакомься он с моими коллегами, переписал бы половину мировой литературы: на фоне местных героев любые Ростовы и Болконские смотрелись бы сдержанным наброском.
Депутатов среди нас, к слову, было немного. И это многое объясняет: когда ты мелкая шестеренка, моральный компас часто работает по принципу «главное — не скрипеть слишком громко».
Меня закрепили за Геллой Викторовной Вечнокритовой. Женщина-эпоха. Пламенная, прямолинейная, словно ее только что выпустили с партсобрания — и она готова немедленно провести еще одно. Она могла так убедительно «воспитывать кадры», что даже самые стойкие нарушители режима на секунду начинали верить в светлое будущее и пользу утренней зарядки. Проблема была в одном: подходящих партсобраний вокруг уже не водилось.
— Ефрем Арсеньевич! — гремела она на нашего тихого коллегу. — Вы опять включили какую-то… непотребщину? Весь этаж слушает это, с позволения сказать, искусство!
— Гелла Викторовна, это же Шнитке… — вздыхал Ефрем Арсеньевич Толкиеносвятов, гениальный советник по религии и выключал музыку. Причем громкость там была такая, что комар бы попросил «чуть погромче». Но разве это аргумент для человека, который пришел побеждать?
И Гелла Викторовна, торжествуя, резюмировала что-нибудь в духе: «Опять эти ваши интеллигентские штучки», добавляя подозрения и ярлыки с такой легкостью, будто это канцелярские скрепки. Я тогда только отметил про себя: если бы предубеждения платили зарплату, наш комитет можно было бы финансировать без бюджета.
Однажды, чтобы разрядить очередной спор, я спросил у Ефрема Арсеньевича:
— А скажите… чем отличается “Ваше Преподобие” от “Ваше Высокопреподобие”?
Вопрос был не праздный: круг обязанностей Ефрема Арсеньевича реально сводился к тому, чтобы подсказывать депутатам, как правильно обращаться к церковным чинам в письмах и телеграммах. И всё. Я не преувеличиваю: вот это и была работа.
Он загорелся и начал объяснять, как устроена вселенная преподобий. Я кивал, изображая включенность. На деле мне это было примерно так же интересно, как студентке художественной академии — устройство сварочного аппарата.
Зато разговор оживил Тимура Васильевича. У него была параллельная специализация — обращения к муфтиям. Он охотно делился знаниями с депутатами, которые ислам отличали от индиго примерно так же, как нотариуса от нейрохирурга. И получал за это зарплату. Отличная иллюстрация того, насколько изобретательно у нас умеют превращать узкую справку в штатную единицу.
Но Тимур Васильевич был не только справочником. Он был еще и нашей кабинетной легендой: самый молодой депутат Верховного Совета, плюс — вместе с Ракифом Шайхнуровичем (у того должность была настолько туманной, что казалось, ее придумали на ходу) — входил в число тех тринадцати, кто когда-то пошел против Ельцина.
Они рассказывали это тихо, почти шепотом, будто стены умели пересказывать.
В их версии событий мелькал и иностранный спецназ, и английская речь, и очень конкретные действия, после которых любые политические убеждения начинают болеть в ребрах. Словом, биография у людей была такая, что наш комитет с его бумажной суетой рядом выглядел кружком любителей печатей и подписей.
Самое смешное: при всей «религиозности» названия, сотрудники комитета были в основном решительно нерелигиозными. Особенно выделялся товарищ Кегебецкий из соседнего кабинета — бывший силовик, атеист до мозга костей, поклонник здравого смысла и враг мракобесия. И вот жизнь поставила его в условия, где нужно было учиться правильно креститься и разговаривать со священниками без выражения «ну здравствуйте, товарищи».
Получалось у него так себе, за что председатель Поповский периодически его распекал. Поповский, кстати, был мужик нормальный: без охоты рвать и тащить, без легенд о чемоданах, хотя формально и числился в «Единой России». Да, такие в Думе встречаются. Редко — как крупные хищники в природе, — но встречаются.
Все эти персонажи были мне безумно интересны, но мне было двадцать три. А в двадцать три политика часто проигрывает гормонам по очкам. Женщин в комитете хватало, но романтика капризна. Дамы элегантного возраста у меня не включали нужный режим сердца. Одна секретарь-делопроизводитель была возраста неопределимого, зато параметров — очень определимых: она занимала пространство так убедительно, что казалось, у нее есть собственное гравитационное поле. А прическа у нее была настолько «химической», что я невольно вспоминал суровых продавщиц из детства, способных взглядом сделать тебя виноватым в распаде страны.
Были и практикантки — молодые, симпатичные. И тут началась моя серия «как делать не надо».
— Марин, держи шоколадку, — говорил я одной, подмигивая так, будто у меня нервный тик. — Может, в кино после работы?
Она смеялась, шоколадку брала, но в кино не шла: «Парень заревнует».
С другой — Ленкой — я вообще повел себя как персонаж дешевой комедии и получил в ответ лекцию о нравственности, после которой мне захотелось записаться в монастырь хотя бы на испытательный срок. Вкратце смысл был такой: руки — при себе, совесть — при ней, а я — разгильдяй.
В итоге везде был облом. По работе я носил никому не нужные бумаги из кабинета в кабинет и рисовал таблицы, которые ничего не меняли даже в теории. Девушки меня отшивали. И тут судьба подкинула шанс — как мне тогда показалось.
— Скоро День добра, — сообщила Вечнокритова. — Прояви доброту: приюти одну польку. Она волонтер, бесплатно работает. Надо девочку приветить. Твори добро!
Я обрадовался так, будто мне выдали ключи от новой жизни. Иностранка у меня дома! Пусть полька — зато в голове у меня мгновенно сложилась идиотская логика про «там много косметики, значит, все красивые». Логика, как выяснилось, — не мой сильный навык.
Полька оказалась… никакая. Как переваренная рыба: ни вкуса, ни радости. И пахло от нее не духами, а чем-то странным и неприятным. Самое неловкое: она, кажется, была не против сближения. А я — против. Настолько против, что даже собственное мужское самолюбие не смогло уговорить меня «ну давай, потерпи».
Я окончательно скис. И очень быстро понял: весь этот спектакль добра выгоднее всего тем, кто его организует, потому что благотворительность иногда устроена так, что доброта где-то по дороге начинает приносить вполне материальные бонусы тем, кто ее правильно оформил.
Когда наступил сам День добра, меня немного отпустило: мероприятие было в детском доме, миссия выглядела достойно. Я ходил важный, угощал детей сладостями и даже красной икрой. И тут меня ждало открытие: дети красную икру не любят. Вообще. Зато когда пришли какие-то чиновничьи ребята с воздушными шарами, у детей мгновенно загорелись глаза.
Ребята с шарами оказались хамоваты: детей отшивали, будто те просили не шарик, а служебную машину. Меня, на максимализме, переклинило.
— Урод! — сказал я одному из них.
— Сам урод! — заорал он.
До драки не дошло, но словарный запас у меня расширился. Подозреваю, у детей — тоже, что особенно «добро».
Я вернулся домой злой, раздраженный и глупый. И моя злость нашла самый идиотский выход: я решил выжить польку из квартиры. Ее, кажется, звали Майя. Или Марта. Не помню — и это многое говорит о моем тогдашнем уровне эмпатии.
Я занял туалет надолго, изображая, что у меня трагедия желудочного масштаба. Она перед этим выпила пива и каждые пятнадцать минут робко стучалась. Я отвечал таким утробным воем, что позавидовал бы мартовский кот. Она пугалась и отходила.
Когда в туалете закончились все газеты, я вышел, обставив это как театральную премьеру. В одной руке — трусы, как знамя. На мне — драная футболка, ниже пояса — ничего. Я прошел в ее комнату и бросил трусы прямо на кровать, на белоснежное покрывало.
— Постирай, — сказал я.
Она кричала так, будто я разрушил ей жизнь, карьеру и веру в человечество одновременно. Слова были на смеси русского и польского, общий смысл считывался без перевода: «ты что творишь вообще?!»
Но план сработал. Она быстро собрала вещи и уехала. Я только надеялся, что на вокзале не было очереди в туалет — иначе судьба могла решить, что комедия должна быть симметричной.
А потом на моей улице наконец случился праздник. Одна симпатичная женщина из комитета по международным делам организовала занятия по английскому — в первую очередь для себя, но меня тоже взяли. Английский у меня реально пошел вверх, но главное было не это.
Там я познакомился с Олей. Она выглядела вызывающе и уверенно: внешность с намеком на азиатские корни, дерзкие наряды, осанка — как будто в комнате всегда есть корона, даже если ее не видно.
Я однажды набрался смелости:
— Ты бурятка?
— У меня японские корни, — холодно ответила она и чуть вздернула нос.
Ответ меня устроил, хотя сейчас я понимаю, что меня тогда устраивало вообще всё, что хоть как-то обещало приключение.
И роман закрутился. Да какой роман — эталонный: страсть, сцены, хлопанье дверьми, крики, ревность. Оля была уверена, что соперницы у нее есть всегда — даже когда их не было физически. И готова была это исправлять методами, которые обычно заканчиваются вырванными волосами и испорченным настроением у всех присутствующих.
Меня эти скандалы почему-то даже бодрили: в них был драйв, движение, ощущение, что ты живешь, а не просто носишь бумаги по коридорам. Плюс я наивно думал, что моя эффектная возлюбленная, помощница депутата, поможет мне подрасти по службе. А Оля — в свои тридцать два — наивно считала, что двадцатитрехлетний я обязан ее полностью содержать.
Мы оба строили воздушные замки. Разочаровались ли? Конечно. Разошлись ли? Нет.
Потому что самое интересное тогда только начиналось.
СКАЖИТЕ ДРУЗЬЯ ПРОДОЛЖАТЬ ПИСАТЬ ДАЛЬШЕ ?