Найти в Дзене

Неприкаянная.Глава вторая.Рассказ.

Лесная сторожка Тихона оказалась крошечной, но невероятно прочной, будто выросшей из самого леса. Не бревенчатая, а сложенная из огромных валунов и толстых плах, она вся поросла мхом и казалась частью пейзажа. Внутри пахло дымом, сушёными травами и хлебной кислинкой. Было чисто, скудно, но не бедно.
Старик не задавал лишних вопросов. Он подал ей деревянную чашку с горячим отваром из лесных трав,

Фото взято из открытых источников Яндекс
Фото взято из открытых источников Яндекс

Лесная сторожка Тихона оказалась крошечной, но невероятно прочной, будто выросшей из самого леса. Не бревенчатая, а сложенная из огромных валунов и толстых плах, она вся поросла мхом и казалась частью пейзажа. Внутри пахло дымом, сушёными травами и хлебной кислинкой. Было чисто, скудно, но не бедно.

Старик не задавал лишних вопросов. Он подал ей деревянную чашку с горячим отваром из лесных трав, сладким от мёда, и ломоть грубого хлеба с салом. Пока она дрожащими руками ела, сидя на широкой лавке у печки, он молча возился у огня, лишь изредка бросая на неё быстрый, оценивающий взгляд.

— Ребёнок-то скоро? — спросил он наконец, не оборачиваясь.

— Месяц, может, полтора... — прошептала Устинья, опуская глаза на свой огромный живот.

— Понятно. Дальше бежать с таким пузом — себя и его погубить. Прятать тебя здесь — тоже. Степан не дурак, вернётся с подкреплением, обыщут всё. Да и Потап Игнатьич, слыхать, нраву крутого, своего не упустит.

В груди Устиньи похолодело. Неужели после всего этот путь тоже ведёт в тупик?

— Что же мне делать? — вырвалось у неё в отчаянии.

— Есть у меня одна мысль, — Тихон повернулся, его глаза в морщинистой сети лицa казались светлыми и острыми, как у старого филина. — Но путь нелёгкий. И доверять придётся тем, кого не знаешь.

Он рассказал о «зелёной тропе» — тайной сети людей, помогающих беглым: крепостным, солдатам, несчастным девкам. Лесники, отшельники-старообрядцы в глухих скитах, ямщики на дальних трактах. Дорога эта вела на север, к староверческим слободам, где власть помещиков и приказчиков была призрачной, а люди жили по своим, суровым, но справедливым законам.

— Провести тебя к первой точке смогу. До избушки углежога Митрия, в дебрях за Чёрным болотом. Там тебя перехватят. Но идти надо сейчас. Светает. Они уже наверняка рыщут по всем окрестным дорогам.

Устинья кивнула, заглушая в себе усталость и боль в уставшем теле. Выбора не было.

Путь через Чёрное болото был адом. Тихон шёл впереди, безошибочно находя твёрдую почву среди колышущейся трясины, покрытой ржавой водой и жухлой осокой. Воздух был тяжёлым, сладковато-гнилостным. Устинья, спотыкаясь и хватая ртом липкую влагу, покорно шла за ним, чувствуя, как каждое движение отдаётся тянущей болью в низу живота. Ребёнок будто замер, притих, и это пугало больше самой погони.

Избушка Митрия стояла на единственном сухом островке, окружённая мрачными, обгорелыми пнями — свидетельством его нелёгкого ремесла. Сам углежог оказался молчаливым великаном с обожжённым лицом. Он молча выслушал Тихона, кивнул, бросил на Устинью бесстрастный взгляд и произнёс только одно:

— Ночуй. Завтра с рассветом придёт «проводник».

Тихон, прежде чем уйти, задержался на пороге. Он сунул Устинье в руку маленький, заточенный с двух концов нож в самодельных ножнах.

— На всякий случай. Не для людей, — сурово пояснил он. — От зверя. Держись, девка.

И растворился в болотных сумерках.

Проводником оказалась невысокая, коренастая женщина лет сорока в мужском кафтане и в лаптях. Её звали Василиса. Лицо у неё было жёсткое, иссечённое морозами и ветрами, но глаза смотрели умно и внимательно.

— Ну что, голубка, погнали, — сказала она хрипловатым голосом, помогая Устинье подняться. — До вечера надо успеть до речки, там лодка ждёт.

Василиса оказалась золотым проводником. Она знала каждую звериную тропу, каждую скрытую от глаз поляну. Она не жалела Устинью, но и не давала слабину, чётко рассчитывая силы и темп. Она говорила мало, но по делу: где можно пить воду, какие коренья можно жевать от голода, как отвадить комаров дымом от определённой травы. По ночам, у костра, она рассказывала истории других беглых, которым помогла: о солдате, сбежавшем после двадцати пяти лет службы, о целой семье, ушедшей от жестокого помещика, о девушке, которую, как и Устинью, похитили для «убогого барского семени».

— Ты не одна, — говорила Василиса, глядя в огонь. — Их много. И всех не переловишь. Воля, она как болезнь — заразительна.

Шли они несколько дней. Живот ныл всё сильнее, схваткообразные боли стали посещать Устинью всё чаще. Она стискивала зубы и шла, чувствуя, что её силы на исходе. Однажды утром, переправляясь через мелководную речушку, Устинья оступилась на скользком камне. Резкая боль пронзила её, и тёплая вода хлынула по ногам.

— Василиса... — простонала она, хватаясь за живот. — Кажется, началось...

Проводница мгновенно оценила обстановку. До ближайшего безопасного места — заброшенной лесной часовни, о которой она знала, — было ещё несколько часов хода. Останавливаться здесь, на открытом месте, было смерти подобно.

— Держись, — коротко бросила Василиса, снимая с себя кафтан и бросая его Устинье на плечи. — Идти надо. Здесь нельзя останавливаться..

Этот последний переход Устинья помнила потом как страшный, размытый кошмар. Каждый шаг давался ценой нечеловеческих усилий. Схватки сжимали её тело всё чаще и чаще.

Заброшенная часовня, сложенная из дикого камня, с провалившейся кровлей, показалась им райскими вратами. Василиса уложила Устинью на мягкий слой прошлогодних листьев и мха у древнего алтаря и принялась за дело с сосредоточенностью и спокойствием повитухи, принявшей сотни родов в поле и в лесу.

И когда первый крик младенца — сильный, гневный, зовущий к жизни — разорвал тишину лесной руины, Устинья, вся в поту и слезах, увидела не потолок, а кусок светлеющего неба сквозь дыру в крыше. Увидела усталое, но торжествующее лицо Василисы, которая подносила к её груди крошечное, сморщенное, невероятно живое существо.

— Мальчик, — хрипло сказала Василиса. — Крепкий. Настоящий богатырь!

Через два дня, когда Устинья окрепла настолько, что могла сидеть, к часовне бесшумно, как тень, вышел худой, бородатый человек в простой крестьянской одежде. Это был Федосей, связной староверов.

— Готовься, — сказал он, кивнув на завёрнутого в чистый, жёсткий холст младенца. — Завтра ночью тебя переправят в слободу. Там свои законы. Работа найдётся. Ребёнка примут. Спросят только одно: крещён ли?

Устинья посмотрела на личико сына, спящего у её груди. Он был не крещён. И не будет крещён в той вере, что благословляла рабство и похищение девушек. Он будет свободным от начала.

— Нет, — твёрдо сказала она. — И не будет. Пусть живёт без клейма.

Федосей долго смотрел на неё, и в его строгом взгляде что-то дрогнуло.

— Как знаешь, — наконец произнёс он. — У нас и таких принимают. Своя дорога — свой Бог.

В ночь перед уходом Устинья стояла на опушке леса, глядя назад, на юг, откуда пришла. Там остались страх, неволя, Потап с его жадными глазками, Лизавета, чья судьба неизвестна, отец, Федот... Целая жизнь, отрезанная, как ножом.

Но когда она посмотрела на север, в густую, тёмную чащу, за которой лежала неизвестность, её сердце не сжалось от страха. Там была дорога. Её дорога. А в руках, прижатый к самому тёплому месту у сердца, сопел во сне её сын. Её Владимир. Её первая и самая главная победа.

Василиса тронула её за локоть.

— Пора, голубка. Впереди — жизнь.

И они шагнули в лесную темноту, навстречу своей свободной, непростой, но своей собственной судьбе.

Прошло пять лет.

Лесная слобода, носившая имя Спасская Выселка, жила по солнцу и по совести. Отгороженная от мира вековыми ельниками и топкими болотами, она была островком сурового, но честного быта. Сюда, к староверам-беспоповцам, стекались те, кому не было места в «миру»: беглые, искавшие иной веры, просто молчаливые люди, уставшие от барской и государственной круговой поруки.

Устинья, теперь Устинья Федосеевна по имени своего покровителя, стала своей. Первые месяцы были самыми трудными. Слабость после родов, тоска по дому, смешанная со страхом, что погоня всё же настигнет. Но слободчане не спрашивали о прошлом. Спрашивали о руках и о вере в труде. Руки у Устиньи были золотые — ткать, вышивать, вести хозяйство она умела отлично. А Владимира, которого в обиходе звали просто Володя приняли как своего. Мальчик рос крепким, смышлёным и диковатым, как лесной зверёк. Его домом стал весь лес, его няньками — суровые бородатые мужики, учившие его читать следы и ставить силки, и добрые, молчаливые женщины, подкармливавшие его пирогами с морошкой.

Устинья вышла замуж за вдовца, столяра Мирона, человека тихого и глубокого, потерявшего жену и ребёнка в пожаре. Это был не брак по страсти, а союз двух одиноких душ, искавших покоя и опоры. Мирон принял Владимира как родного. В их маленькой, пахнущей смолой и свежей стружкой избе поселился наконец-то мир. Родилась дочь, Марья. Казалось, кошмар прошлого отступил навсегда, превратился в тяжёлую, но затянувшуюся рану.

Но однажды осенью, когда Устинья торговала на слободской ярмарке ткаными поясами и вышитыми рушниками, к её лотку подошёл незнакомец. Не местный. Одет по-городскому, но глаза бегающие, на лице — смесь подобострастия и наглости. Он долго и приторно расхваливал товар, а потом, наклонившись, тихо спросил:

— Не узнаёшь, Устя? Я ведь из твоих краёв. Из-под Потапова имения.

Лёд пробежал по спине. Сердце замерло.

— Ошибаешься, — резко сказала она, отворачиваясь и начиная собирать товар.

— Да куда торопишься-то? — Он ухмыльнулся, показывая жёлтые зубы. — Дело выгодное есть. Для тебя. Старик-то твой, Потап Игнатьич, помер прошлой зимой. Марфа Петровна после него в монастырь ударилась. Имение за долги продают. А сынок твой, законный наследничек-то, где?

Она смотрела на него, не дыша. Мир вокруг поплыл.

— Какой сын? Ребёнок мой умер, — выдавила она, чувствуя, как холодеют пальцы.

— Ну-ну, — странник заговорщицки подмигнул. — Мне-то зачем врать? Мне от барина нового, который имение приобрёл, задание. Найти мальчонку. Байстрюк байстрюком, а по бумагам-то — единственная кровь Потапа Игнатьича. Новому хозяину спокойнее, когда такие… ниточки под контролем. За информацию — мешок зерна да серебряный рубль. А за самого пацана… — он свистнул. — Цена хорошая. Жизнь можно поправить.

«Новый хозяин». «Под контролем». Те же сети, только другие пауки.

— Убирайся, — прошипела Устинья. — А не то крикну, и тебя здесь, как волка, кольями забьют.

В глазах незнакомца мелькнула злоба, но он отступил, видя, как на них начинают поглядывать слободские мужики.

— Подумай, Устя! Я тут поблизости побуду. Мальца-то я вон вижу, — он кивнул в сторону, где Владимир, смеясь, гонялся с другими ребятишками за гусем. — Вылитый в молодого Потапа, ей-богу. Узнают. Рано или поздно узнают.

Он растворился в толпе, оставив после себя вкус ржавого железа во рту и ледяной ужас в душе.

Всю ночь Устинья не спала, прижимая к себе спящего Владимира. Думала. Бежать снова? Но куда? Дочь, Марью, ещё мала для таких странствий. Мирон устроил жизнь здесь, построил дом. И снова в бега, с двумя малыми детьми на руках, зима на носу.. Шансов почти нет.

А если не бежать? Если спрятать его? Но Владимир был ребёнком всей слободы. Его знали, любили. Спрятать его здесь было невозможно. И этот стервятник уже видел его.

Утром она пошла к старейшине слободы, Антипу. Сухому, как сухарь, старику с пронзительными голубыми глазами, видавшему виды. Выслушав её, он долго молчал, попыхивая трубкой.

— Пришли, значит, — наконец произнёс он. — Из мира. Он всегда рано или поздно приходит, мир-то. Забирает своё. По закону ихнему, мальчик твой — барское отродье. Им он ценен. А нам он ценен как человек.

— Что же делать, Антип Иваныч? — голос Устиньи дрожал.

— Два пути, — отчеканил старик. — Первый — война. Собрать мужиков, найти этого лазутчика и утопить его в Чёрном болоте. Но за ним придут другие. И тогда война станет настоящей. Прогонят нас с насиженных мест, а мальца всё равно отымут.

— А второй?

— Второй — обман. Величайшая ложь. Чтобы спасти правду одной жизни.

Он вытащил из-под лавки старую, потрёпанную книгу в кожаном переплёте — слободской синодик, где записывали имена умерших.

— Мы запишем твоего Владимира здесь. Скажем, что умер от горячки. С плачем его, отпоем по-нашему, по-староверчески. А самого его… увезем. Подальше. Туда, где про него не знают.

— Куда? — прошептала Устинья, уже предчувствуя новую, не менее страшную разлуку.

— В Скит на Каменных Озёрах. К отцу Иннокентию. Туда не добраться ни конному, ни пешему без проводника. Там живут отшельники, книги переписывают. Мальчик будет в безопасности. Выучится грамоте, ремеслу. А когда вырастет, сам решит, куда ему путь держать — в мир или остаться в тишине.

Сердце разрывалось. Отдать сына, своего Владимира, ради которого она прошла через ад, в руки чужих людей? Пусть даже добрых? Снова потерять его?

Но глаза Антипа были безжалостны и мудры.

— Материнская любовь — чтобы жизнь дать. И чтобы жизнь спасти, даже ценой разлуки. Выбирай, Устинья.

Она выбрала. Выбрала жизнь.

Обряд «похорон» был страшной, изощрённой пыткой. В слободе объявили, что Владимир захворал. Потом, что умер. Устинья рыдала так искренне, что никто не усомнился. В маленьком гробике, который смастерил бледный, всё понимающий Мирон, лежали камни. Его «похоронили» на дальнем слободском кладбище. А настоящего, живого Владимира, сонного от отвара успокоительных трав, в ту же ночь Василиса и Федосей увели в непролазную чащу, к Каменным Озёрам.

Прошла неделя. Странник, торчавший на окраине слободы, узнав о «смерти» мальчика, вначале не поверил. Но видел рыдающую мать, видел свежую могилу, видел всеобщую печаль. Прокляв свою неудачу, он ушёл, чтобы больше никогда не появиться.

А Устинья в ту ночь, после ухода сына, сидела на пороге своей избы и смотрела на лес. Она не плакала. Внутри была пустота, холодная и звонкая, как зимний лёд. Она отдала часть своей души, чтобы другая часть — её мальчик — жил. Она спасла его от «мира», снова заплатив за это свободу — теперь свободу видеть, как он растёт.

Мирон молча подошёл, положил руку на её плечо. Он ничего не сказал. Не нужно было. Они смотрели вместе в темноту, где где-то там, за десятками вёрст непроходимой тайги, их сын засыпал в холодной келье скита, может быть, видя во сне её лицо.

«Живи, Владимир — думала Устинья, сжимая в кулаке тот самый маленький нож, подаренный Тихоном. — Живи свободным. Это теперь твоя тайна. И моя крепость».

Она знала, что это не конец. Что рано или поздно Волька вырастет и спросит. И ей придётся рассказать ему страшную правду о его рождении и о великой лжи, которая его спасла. Но это будет потом. А сейчас нужно было жить. Растить дочь. Любить мужа. Ткать полотно. Ждать. И надеяться, что когда-нибудь лесные тропинки снова приведут её сына домой. К тому дому, который она для него сохранила, пусть и ценою его изгнания.

Продолжение следует ....