Петя рассказывал про кашу.
Не просто про кашу — про кашу, которую Вовка из параллельного класса уронил себе на штаны. И про то, как все смеялись. И про то, как Вовка заплакал. И про то, как учительница сказала, что смеяться нехорошо. И про то, как Петя не смеялся, потому что ему было жалко Вовку.
Я кивала.
Маша сидела рядом и ждала своей очереди. Она старше — десять лет, — и рассказы у неё длиннее. А Пете семь, и он ещё путается в последовательности событий. Сначала каша, потом почему-то физкультура, потом снова каша.
– А потом Вовка переоделся в сменку, – сказал Петя. – И штаны сушились на батарее. И воняли.
– Кашей?
– Не-е. Просто воняли.
Серёжа напротив меня смотрел в телефон. Он продержался сегодня четыре минуты — я заметила по часам на стене. Вчера было шесть, позавчера — три с половиной. Рекорд за последний месяц — одиннадцать минут, когда Маша рассказывала про мальчика, который ей нравится. Тут Серёжа слушал внимательно. Даже отложил телефон.
– Мам, а можно я теперь? – Маша подалась вперёд, косичка упала на плечо. – У меня важное.
– Петь, ты закончил?
– Ещё чуть-чуть, – он наморщил лоб, вспоминая. – А! На продлёнке мы рисовали домики. Я тебе нарисовал.
Он полез в рюкзак и достал помятый листок. Домик с кривой крышей. Четыре фигурки рядом — две большие, две маленькие. У одной большой фигурки — длинные волосы. У другой — залысины. Серёжа. Он не обиделся бы, но я на всякий случай развернула рисунок к себе.
– Это мы?
– Ага. Это я, это Маша, это ты, это папа.
– А почему у домика зелёная крыша?
– Потому что красный карандаш сломался.
Логично.
– Спасибо, Петь. Повешу на холодильник.
Он просиял. Я встала, нашла магнит с котом из Турции и прикрепила рисунок рядом с расписанием кружков и рецептом шарлотки, который никогда не приготовлю.
– Мам, ну можно теперь мне?
– Можно.
***
Маша рассказывала про Свету.
Света — её лучшая подруга на этой неделе. На прошлой неделе лучшей подругой была Аня, но Аня сказала, что у Маши странная заколка, и дружба закончилась. Теперь Света. Света нормальная. Света не говорит гадости про заколки.
– И вот Света мне говорит: «А давай на переменке поиграем в школу», – Маша размахивала руками, чуть не сбила чашку. – И я такая: «Давай». И мы играли. Я была учительницей. А Света — ученицей.
– Интересно.
– Ага. И я ей ставила пятёрки. А потом четвёрку, потому что она неправильно написала букву «щ». Но понарошку.
– Понарошку — это важно.
Маша кивнула со взрослым видом.
Я слушала. Чай в моей чашке остыл — я налила его в начале разговора, но до сих пор не сделала ни глотка. Так всегда. Наливаю, ставлю перед собой, забываю. Слушаю.
Серёжа поднялся.
– Я пойду в комнату. Там... работа.
Маша даже не посмотрела на него — привыкла. Я махнула рукой. Работа. Он говорит «работа», имеет в виду «Ютуб и немного полежать». Я не злюсь. Он устаёт иначе. Ему тяжело слушать много слов подряд. Он любит детей — но издалека. Вечером, когда они уже в пижамах, он приходит читать сказку. Это его часть. А слушать — моя.
– Мам, ты слушаешь?
– Слушаю.
– Я спросила, можно ли Свету позвать в гости.
– Можно. В субботу.
Маша улыбнулась до ушей.
***
Потом Петя вспомнил ещё кое-что про кашу — оказывается, Вовка после того случая пересел за другую парту. Потом Маша рассказала про домашку по окружающему миру и про то, какой несправедливый учитель по физкультуре. Потом Петя спросил, почему небо голубое, и я ответила как смогла — что-то про свет и рассеивание. Потом Маша сказала, что это скучно, и Петя обиделся, и они чуть не поссорились, но я их отвлекла вопросом про полдник.
Почти час прошёл.
Я знала, потому что часы на стене тикали слишком громко. Или мне так казалось.
– Ладно, мелкие. Зубы, пижамы, кровати. Папа придёт почитать.
Они ушли. Я осталась на кухне.
Чай в чашке превратился в еле тёплую воду с привкусом заварки. Я отпила. Невкусно. Но допила до конца.
На холодильнике — рисунок Пети. Домик с зелёной крышей. Четыре фигурки. Мама с длинными волосами.
Я смотрела на них и думала о своей маме. О том, как приходила из школы в пустую квартиру. О том, как ждала её с работы. О том, как она появлялась в дверях — усталая, с сумками, молчаливая.
И ни разу — ни одного раза за всё моё детство — не спросила: «Как прошёл день?»
***
Мне было шесть, когда я пошла в первый класс.
Тогда ещё брали с шести, если ребёнок «готов». Я была готова — умела читать, считать до ста, писать печатными буквами своё имя. ЛЕНА. Четыре буквы. Мама научила меня за лето. Единственное, чему научила сама.
Первый день в школе — это важно. Я это понимала даже тогда. Белые банты, коричневое платье с фартуком, букет астр. Мама отвела меня до дверей, сказала «веди себя хорошо» и ушла на работу.
Я провела там целый день. Целую вечность.
Учительница была добрая. Её звали Нина Павловна, и у неё были смешные очки — круглые, как у совы. Она говорила мягким голосом и один раз погладила меня по голове, когда я правильно ответила на вопрос.
Я хотела рассказать об этом маме.
Про очки. Про то, что меня погладили. Про мальчика, который уронил пенал. Про окно в классе, через которое было видно берёзу. Про то, что мне дали настоящую тетрадь — с линеечками.
Мама пришла домой в семь.
Я ждала её на кухне. Сидела на табуретке, болтала ногами — они не доставали до пола. На столе — клеёнка в цветочек, мамина чашка, тарелка с хлебом. Пахло подгоревшим маслом.
– Мам!
– Тихо. Устала.
Она поставила сумки, сняла туфли. Прошла мимо меня на кухню. Включила плиту. Зашкворчало масло.
Я ждала.
Она жарила картошку. Потом ела. Ни слова. Потом мыла посуду. Тишина.
– Мам, а я сегодня...
– Лена, не сейчас. Голова болит.
Я не ответила.
Голова болела часто. Почти каждый день. Я научилась не спрашивать, когда она говорила «голова».
В тот вечер я легла спать и смотрела в потолок. Там были трещины. Одна похожа на реку, другая — на ветку дерева. Я придумывала им названия. Река Тихая. Ветка Одинокая.
Про школу я больше не рассказывала.
***
Это продолжалось годами.
Мне было десять, когда я выиграла олимпиаду по математике. Районную. Мне дали грамоту — красивую, с гербом. Я несла её домой как сокровище. Аккуратно, двумя руками, чтобы не помять.
Мама сидела у телевизора.
– Смотри!
Она взглянула. Секунду. Две.
– Угу. Положи куда-нибудь.
Я положила в ящик стола. Там она лежит до сих пор. Или лежала — я не знаю, что мама сделала с моими вещами, когда я уехала.
В пятнадцать я попыталась поговорить. По-настоящему.
– Мам, можно тебя спросить?
– Ну.
– Почему ты никогда не спрашиваешь, как у меня дела?
Она посмотрела на меня странно. Будто я спросила что-то на другом языке.
– Если бы было что-то важное — ты бы сказала.
– Но ты не спрашиваешь!
– Я устаю, Лена. Я работаю. Я обеспечиваю тебя. Что тебе ещё надо?
Я не смогла ответить. Горло сжалось. Руки вцепились в край стола. Звуки стали глухими — её голос, шум телевизора, всё будто через вату.
Она отвернулась к окну.
– Иди делай уроки.
Я ушла. Закрыла дверь в комнату. Села на кровать — ту самую, узкую, с плакатом котёнка над ней. Сидела и чувствовала, как пустота внутри меня становится больше. Как будто кто-то выскребал ложкой всё, что там было.
Я не плакала. Я давно не плакала из-за неё.
***
Серёжа не понимает, почему я слушаю детей так долго.
Он спрашивал однажды. Мы лежали в кровати, он гладил меня по волосам — тогда ещё гладил, в первые годы, — и сказал:
– Ты святая. Я бы не выдержал.
Я не стала объяснять.
Что тут объяснять? Что я не святая. Что мне не всегда интересно про Вовку и кашу. Что иногда я хочу просто сесть в тишине и выпить горячий чай. Что иногда мне хочется закричать: «Хватит! Я устала!»
Но я не кричу.
Потому что знаю, каково это — рассказывать в пустоту. Говорить и видеть, как человек напротив тебя не слышит. Не хочет слышать. Не считает нужным слышать.
Они не запомнят конкретные вечера. Забудут про кашу, про Свету, про заколки.
Но ощущение — запомнят.
Что мама была рядом. Что мама слушала. Что их день — важен.
***
Мама позвонила через неделю.
Она звонит раз в месяц, иногда реже. Разговоры одинаковые. Она спрашивает про внуков — здоровы ли. Я отвечаю — здоровы. Она говорит про своё давление, про соседку, про цены. Я слушаю. Потом прощаемся.
– Лена, алло.
– Да, мам.
– Как внуки?
– Нормально. Маша принесла пятёрку по русскому. Петя нарисовал домик.
– Угу. Ты им скажи, чтоб бабушке звонили. А то не звонят.
Я сжала челюсть. Рука застыла на трубке.
– Мам, им семь и десять. Они не думают о звонках.
– Ну ты научи.
Я промолчала.
Она научила меня многому. Готовить, убирать, справляться одной. Но не научила главному — что можно спросить «как дела?» и искренне хотеть услышать ответ.
– Ладно, – сказала она. – Я пойду. Давление мерить надо.
– Пока, мам.
Гудки.
Я стояла посреди кухни, смотрела на рисунок Пети. Домик с зелёной крышей. Четыре фигурки.
Бабушки там не было.
***
Вечером снова был ритуал.
Петя рассказывал про нового мальчика в классе — его зовут Игорь, он переехал из другого города, и у него есть собака. Маша рассказывала про Свету — они снова играли в школу, но теперь Света была учительницей, а Маша — ученицей, и это несправедливо, потому что Света ставила ей тройки.
Серёжа продержался семь минут.
– Пойду. Там...
– Работа, – сказала я.
– Да.
Он ушёл. Я осталась. Налила себе чай. Поставила перед собой. Знала, что остынет.
– Мам, ты слушаешь? – спросила Маша.
– Слушаю.
– А почему ты всегда слушаешь?
Я замерла.
Она смотрела на меня — десятилетняя, с веснушками, с косичкой, упавшей на плечо. Серьёзный вопрос. Серьёзные глаза.
– Потому что мне интересно.
– Папе неинтересно.
– Папа устаёт по-другому.
– А тебе не надоедает?
Я помолчала. Заправила волосы за ухо. Потёрла запястье.
– Иногда надоедает, – сказала я честно. – Но я всё равно слушаю.
– Почему?
Потому что я знаю, как это — когда не слушают. Потому что я тридцать лет живу с пустотой внутри. Потому что я не хочу, чтобы ты выросла и однажды сидела на кухне, глядя на рисунок своего ребёнка, и думала: «Меня никогда не слышали».
Я не сказала этого вслух.
– Потому что ты моя дочь, – сказала я. – И твой день важен для меня.
Маша улыбнулась. Обычная улыбка. Она не понимает ещё, что это значит. Не поймёт ещё долго. Может быть — никогда.
И это нормально.
Ей не нужно понимать. Ей нужно просто это чувствовать.
***
Прошёл месяц.
Мы с мамой не разговаривали. Она не звонила — то ли забыла, то ли обиделась на что-то. Я не знаю. Я не звонила тоже.
Дети продолжали рассказывать про школу. Каждый вечер. Каша, Света, физкультура, новые слова, несправедливые учителя, старые обиды, свежие победы.
Серёжа продолжал уходить через пять минут.
А я продолжала слушать.
Однажды утром Маша уходила в школу и сказала с порога:
– Мам, вечером расскажу тебе кое-что важное.
– Хорошо. Буду ждать.
Она махнула рукой и убежала. Я закрыла дверь.
Буду ждать.
Эти слова моя мама не говорила никогда.
***
Я не знаю, правильно ли делаю.
Муж говорит — я святая. Подруги говорят — я молодец. Мама... мама ничего не говорит. Она не знает, что я каждый вечер сижу за столом и слушаю бесконечные истории про кашу и заколки.
Иногда я думаю: может, я просто залечиваю свои раны за счёт детей? Может, им не нужно столько внимания? Может, я перегибаю?
А потом Петя показывает мне рисунок с четырьмя фигурками. А потом Маша спрашивает: «Мам, ты слушаешь?» И я говорю: «Слушаю». И она улыбается.
И я думаю: пусть лучше так. Пусть лучше слишком много, чем вообще ничего.
Холодный чай в чашке. Рисунок на холодильнике. Часы тикают.
Мама так и не позвонила.
Остались со мной? Жмите «подписаться»!