Михаил приподнялся, поправил одеяло.
— У тебя ноги холодные. Грейся давай.
Фира тихонько рассмеялась.
— Мне еще никто одеяло не поправлял. Никогда в жизни. Надо же.
— Понравилось?
— Не переживай, Мишенька, все у нас хорошо получилось.
— Я думал, ты кричать будешь, а ты вон губу до крови...
— Ой, да я кричала-то раз пять за всю жизнь, и то молодая была, бешеная.
— Ты и сейчас не старая...
— Да ладно. Пятьдесят девять — мало, что ли? Ты меня всего на шесть лет старше. Веселая старушка. Никогда не думала, что буду знакомиться с мужчинами на кладбище. - Хмыкнула. - Двоих мужей похоронила, теперь вот к третьему подбираюсь...
— Подобралась.
По голосу она поняла, что он улыбается.
Придвинулась к нему.
— А вообще-то мне главное — прижаться. Чтоб животом мужчину почувствовать, грудью и животом.
— Договорились. Вот тебе мой живот.
Она рассмеялась.
— А ты на пенсию не собираешься, Фира?
— Не гонят пока, а я и не напрашиваюсь.
— Значит, выйдешь за меня? - Поцеловал ее в плавное плечо. - Или так, любовничать будем?
— Выйду, Мишенька. Но ты-то правда из Москвы собрался уезжать? А как же квартира?
— Жену я здесь похоронил, на пенсию ушел, там мне больше нечем заниматься, Фира. А здесь — река, лес, сад... ты здесь... но если хочешь в Москву, поехали, чего там...
— Спасибо, но нет. - Закинула полную ногу на его колени. - Здесь я директор школы, человек, а там кем буду?
— Ну да.
— А что лес-то — ты охотник, что ли?
— Нет. И никогда не был. На рыбалку иногда ездил, да и то — поймаю чего и отпущу.
— Да ты у нас лань трепетная, Мишенька. И это человек, который всю жизнь в полиции работал, аж до полковника дослужился! Небось и стрелять в людей приходилось?
— Ну да. А в зверя — не могу. - Помолчал. - А ты правда еврейка, Фира? Эсфирь ведь еврейское имя...
— А ты когда мою грудь губами трогал, переживал, что грудь еврейская?
— Грудь у тебя — да...
— Я здесь родилась, Мишенька, и да, папа был евреем, всю жизнь сапоги починял. Может, помнишь: горбатенький Мишка? Его по правде Мойшей звали. А мама — костромская, коренная русачка. Ну и не знаю я, что значит быть еврейкой. Младший сын знает — уехал с женой в Израиль, офицер там, а старший — да ты его знаешь — здесь шиномонтажкой владеет, жена еще у него Гуля, татарка...
— Знаю. Красивая. И дети тоже.
— Тогда в чем дело, Миша?
— У меня первая жена еврейкой была.
— Была?
— Попала на рынке под перестрелку. Пошла за мороженными польскими сосисками — и погибла.
— Боже ж ты мой, эти девяностые...
— Знаешь, Фира, я тогда был совсем безусым лейтенантиком, дежурил как-то, и вдруг среди ночи открывается дверь и входит девушка в красном платье, руки у нее прижаты к животу, лицо бледное, поцарапанное, я поднял голову, а она бах и упала... я — к ней, и вдруг понял, что красное ее платье мокрое от крови, ну и — звонить в скорую... и тут она вдруг открыла глаза, посмотрела на меня и как закричит: «Миша! Мишенька мой любимый!» И замерла. Скорая приехала — констатировали смерть. Была изнасилована и зарезана. Сил хватило, чтоб только до нас дойти... - Помолчал. - Этого ее крика до сих пор забыть не могу. И что меня по имени назвала — все казалось, что не случайно. А я ее знать не знаю. Но лицо ее забыть не могу. Было в нем что-то такое... я потом у других женщин это видел...
— Что видел?
— Не знаю. Что-то. Дело осталось висяком. Много чего с тех пор изменилось, а лица ее забыть — нет, не могу...
— И у меня такое видел?
Михаил тяжело вздохнул.
— Когда ты меня под конец вдруг обняла крепко-крепко, словно в последний раз...
— Ну со мной-то понятно, не каждый день старушке такой мужчина перепадает. - Провела рукой по его животу. - Лохматый. Весь лохматый. Медвежьи лапищи.
— Зато ты у нас гладенькая, как мыло. Даже там.
— Это я для тебя старалась, дружочек. Мужчины же все педофилы, им нравится, чтоб там гладко было.
— Да ну тебя!
— Тебе яичницу с колбасой?
— Без. Холестерин, то да се. Да не спеши ты, воскресенье ж.
Она положила голову на его грудь, переливчато вздохнула.
— Я много думала про любовь, Мишенька. Только не смейся — старая корова и туда же...
— Ты не корова — коровка. И где надо, у тебя все молодое... и тут тоже...
— Да я не про это... Просто жизнь такая, что мы самого слова боимся. Или мы такие, не знаю. Лю-бовь. Вычитала в одной старой-старой книге, что любовь есть жалость, благоговение и стыд и что дана она нам для восполнения жизни. Но только сейчас начинаю чуть-чуть понимать, что это значит — восполнение жизни. А я, дура, ни первого, ни второго не любила...
— Намек понял. Но я еще никогда женщин не обижал.
— Ах, Мишенька, Мишенька... Ты в самом деле хочешь на мне жениться? Если нет, я не обижусь, мне с тобой и так хорошо...
— Любовница мне не нужна, Фира. Не было их у меня никогда и не надо. Не умею я этого. А вот жены были, опыт есть. Хочу, чтобы ты стала моей женой...
— Ты ж мой опытный... Я же сказала, что согласна. Была Котляровой, была Адигамовой — стану полковницей.
— Это у тебя шутки такие?
— Так тебе, значит, без колбасы?
— Ага. Но с луком.
— Ты в газовых котлах разбираешься? А то мой что-то третий день как-то странно шипит.
— Позовем Федор Иваныча — он в этом бог. После завтрака позвоню.
Эсфирь выпростала ногу из-под одеяла, подняла, согнула, разогнула.
— Ноги холодные! - Фыркнула. - Надо ж такое придумать!
— Зато красивые.
— Подлиза. - Встала, накинула халат. - Коровка идет завтрак готовить. Чай или кофе?
— Чай. - Он вдруг засмеялся, притянул ее к себе. - Черный, покрепче. В красивой чашке, чтоб как эти твои.
— Эти мои, Мишенька, уже ни в какую чашку не влезут.
Она взлохматила волосы на его голове, чмокнула в макушку, запахнула халат и зашлепала в кухню. В дверях остановилась.
— У тебя нога сорок четвертый или пятый?
— Пятый. А что?
— Пол холодный. Тапки твои под кроватью, справа там, найдешь.
— Мои?
— Вчера купила. Теперь тебе нужны тапки.
— Лады, найду.