Найти в Дзене

АНОМАЛИЯ В ТАЙГЕ...

Тайга не прощает суеты. Она дышит медленно, глубоко, словно живой, древний великан, укрытый тяжелым малахитовым одеялом из кедровых и еловых ветвей. Зимой это дыхание превращается в морозный туман, оседающий на стволах вековых деревьев пушистым инеем. Именно в такое время года тайга становится особенно прекрасной и особенно суровой. Сорокапятилетний Илья знал эту истину как никто другой. Человек жесткий, прагматичный, привыкший полагаться только на крепость собственных рук и остроту топора, он давно перестал видеть в лесу романтику. Для него тайга была просто местом работы. Он занимался тем, что искал в непроходимой глуши брошенную технику — старые тракторы, гусеничные тягачи, оставленные десятилетия назад лесозаготовителями. Металл был его хлебом, его единственной понятной ценностью в этом мире. Он не брал чужого, только то, что давно поросло мхом и было забыто людьми. Илья привык к одиночеству, его сердце давно очерствело, покрывшись такой же толстой корой, как старые лиственницы

Тайга не прощает суеты. Она дышит медленно, глубоко, словно живой, древний великан, укрытый тяжелым малахитовым одеялом из кедровых и еловых ветвей. Зимой это дыхание превращается в морозный туман, оседающий на стволах вековых деревьев пушистым инеем.

Именно в такое время года тайга становится особенно прекрасной и особенно суровой. Сорокапятилетний Илья знал эту истину как никто другой. Человек жесткий, прагматичный, привыкший полагаться только на крепость собственных рук и остроту топора, он давно перестал видеть в лесу романтику.

Для него тайга была просто местом работы. Он занимался тем, что искал в непроходимой глуши брошенную технику — старые тракторы, гусеничные тягачи, оставленные десятилетия назад лесозаготовителями. Металл был его хлебом, его единственной понятной ценностью в этом мире. Он не брал чужого, только то, что давно поросло мхом и было забыто людьми. Илья привык к одиночеству, его сердце давно очерствело, покрывшись такой же толстой корой, как старые лиственницы вокруг. Он не верил в чудеса, не верил в доброту бескорыстных поступков, считая, что каждый в этой жизни выживает сам по себе.

В тот день он ушел слишком далеко за перевал. Небо, с утра радовавшее прозрачной синевой, внезапно затянулось свинцовыми, тяжелыми тучами. Воздух стал плотным, колючим, предвещая неладное. Животные, тонко чувствующие изменения природы, затихли. Исчезли хлопотливые белки, не было слышно стука дятла, даже ветер на мгновение замер, словно набирая полную грудь воздуха перед страшным выдохом.

Илья понял, что нужно возвращаться к зимовью, но было поздно. Буря налетела внезапно, с яростью голодного зверя. Снег повалил такой густой, что в двух шагах уже ничего не было видно. Белая пелена закружилась в безумном хороводе, стирая ориентиры, путая следы, сбивая с ног. Илья шел, низко опустив голову, закрывая лицо рукавом штормовки, пытаясь двигаться по памяти, но тайга в метель превращается в бесконечный, одинаковый лабиринт.

Он сделал неверный шаг, когда земля вдруг ушла из-под ног. Это была старая, засыпанная снегом и ветками волчья яма, давно забытая охотниками, но все еще глубокая и опасная. Илья рухнул вниз, услышав глухой хруст и почувствовав, как ногу пронзила острая, парализующая боль. Он попытался подняться, но боль накатила новой волной, темнея в глазах.

Снег продолжал засыпать его сверху, холод начал пробираться под одежду, сковывая движения и мысли. Илья, человек, никогда не сдававшийся, впервые почувствовал, как его окутывает равнодушное оцепенение. Он закрыл глаза, понимая, что в такой глуши его никто никогда не найдет. Мысли стали тягучими, медленными, страх ушел, уступив место странному спокойствию.

Очнулся он от тепла. Оно было мягким, живым, пахло сухими дровами, хвоей и каким-то терпким, незнакомым травяным сбором. Илья с трудом разлепил веки. Над ним бревенчатый потолок, чисто выскобленный, без единой паутинки. В углу уютно потрескивала печь, отбрасывая на стены танцующие золотистые блики. Илья попытался пошевелиться и тихо застонал — нога была туго и профессионально зафиксирована ровными деревянными шинами, обмотана чистыми полотняными лоскутами.

Тихие шаги заставили его повернуть голову. К его топчану подошел старик. В первый момент Илья решил, что у него бред. Старик был одет в невероятно старую, выцветшую, но тщательно заштопанную робу с выцветшим номером на груди — сорок два. Лицо старика пересекали глубокие шрамы, искажавшие его черты, но глаза светились удивительной, спокойной ясностью. Это были глаза человека, который понял о жизни что-то очень важное. Старик держал в руках деревянную кружку, от которой поднимался ароматный пар.

Пей, сынок, — голос старика оказался тихим, но глубоким, с правильной, красивой речью, совершенно не вяжущейся с его пугающим внешним видом. — Это отвар из таволги и шиповника. Он силы вернет и жар прогонит. Нога твоя цела будет, кость ровно встала, я закрепил надежно. Но ходить тебе сейчас нельзя. Буря на неделю зарядила, так что гостем моим будешь.

Илья, морщась от боли, сделал несколько глотков. Тепло разлилось по телу, возвращая ясность ума. Он огляделся. Это был не простой охотничий домик. Просторное помещение напоминало барак, но было обустроено с невероятной аккуратностью. Идеально чистый пол, самодельный стол, табуреты, на окнах — аккуратные занавески из мешковины. В углу висел старый, но начищенный до блеска умывальник. Все дышало порядком, который поддерживался годами, десятилетиями.

Кто ты, дед? — хрипло спросил Илья, отдавая кружку. — Где мы?

Старик аккуратно поставил кружку на стол и сел на табурет, сложив большие, натруженные руки на коленях.

Мы в тайге, сынок. Далеко от людских путей. А я... Можешь называть меня заключенный номер сорок два. Так будет правильно.

Илья усмехнулся, несмотря на боль. В его голове начала складываться картина: старый зэк, сбежавший или потерявшийся много лет назад, свихнулся в одиночестве и теперь играет в свою странную игру.

Какой ты заключенный, батя? — Илья попытался придать голосу снисходительность. — Времена те давно прошли. Страны той нет, лагерей тех нет. Ты свободный человек. Иди на все четыре стороны.

Старик ничего не ответил. Он лишь мягко улыбнулся, поправил одеяло на Илье и пошел к печи, чтобы подкинуть дров.

Дни потянулись один за другим. За окном неистовствовала пурга, ветер выл в трубе, бросая в стекло горсти колючего снега. А внутри барака царил размеренный, почти монастырский покой. Илья лежал на топчане и наблюдал за странным стариком. Тот жил по строгому, нерушимому расписанию. Ровно в пять утра, когда за окном была еще непроглядная тьма, старик вставал. Он умывался ледяной водой, аккуратно заправлял свою постель, чтобы ни единой складочки не было, а затем выходил на улицу. Илья слышал глухой, металлический удар — старик бил в подвешенный кусок рельса, объявляя подъем для самого себя. Затем он брал пилу, топор и уходил валить лес. Один. В пургу.

Он возвращался через несколько часов, принося связки дров, уставший, но спокойный. Он готовил простую еду, кормил Илью, чистил снег вокруг барака, сыпал зерно в кормушки для птиц, которые прилетали к нему, совершенно не боясь человека. В его движениях не было суеты, только строгая, военная выправка. Спина его всегда оставалась прямой, а шаги были размеренными и четкими.

Илья, человек циничный, сначала посмеивался про себя над этим сумасшествием. Он пытался разговорить старика, рассказывал ему о новой жизни, о ценах на металл, о том, как изменился мир, о том, что теперь каждый сам за себя. Старик слушал внимательно, не перебивая, но в его глазах Илья не видел ни интереса, ни зависти, ни удивления. Там было только глубокое, спокойное понимание и какая-то затаенная печаль.

Однажды, когда старик ушел на свой добровольный лесоповал, Илья, чувствуя себя немного лучше, решил осмотреться. Опираясь на крепкую палку, которую старик выстругал для него, он медленно прошелся по бараку. Его внимание привлек небольшой деревянный сундук, стоявший под кроватью старика. Любопытство пересилило осторожность. Илья приоткрыл крышку. Внутри не было никакого богатства.

Там лежала аккуратно сложенная стопка чистой материи, несколько инструментов, а на самом дне — завернутый в холстину предмет. Илья развернул ткань и замер. В его руках лежал настоящий офицерский кортик. Тяжелый, с потемневшей от времени рукоятью, украшенной советской символикой.

Лезвие было покрыто тонким слоем масла, чтобы избежать ржавчины. А рядом с кортиком лежала искусно вырезанная из светлого дерева фигурка цветка — лилия, настолько тонкой работы, что казалось, ее лепестки дрожат от дыхания. Илья нахмурился. Офицерский кортик у заключенного? Это не укладывалось в голове. Он аккуратно положил вещи на место и закрыл сундук.

Вечером, когда старик вернулся, Илья не выдержал. За ужином, когда в печи уютно гудело пламя, а на столе дымилась каша, он прямо посмотрел в глаза хозяину.

Я заглянул в твой сундук, дед. Прости за это. Но я нашел там кортик. Офицерский кортик. Зэкам такое не полагалось. Кто ты такой на самом деле? Откуда у тебя офицерское оружие и такая выправка? Ты не зэк, батя. Ты кто-то другой.

Старик перестал есть. Он положил деревянную ложку на стол, долго смотрел на огонь в печи. Лицо его в неровном свете пламени казалось высеченным из камня. Тяжело вздохнув, он поднялся, подошел к сундуку, достал кортик и деревянную лилию и положил их на стол перед Ильей.

Ты прав, Илья, — голос старика звучал глухо, словно из-под земли. — Я не был заключенным. Точнее, я не был им тогда, когда этот лагерь был полон людей. Я приговорил себя к этому номеру позже. Сам.

Старик сел напротив Ильи, положил свои изуродованные шрамами руки на столешницу и начал свой рассказ. Голос его тек плавно, как широкая река, унося Илью далеко в прошлое.

Шел тысяча девятьсот пятьдесят второй год. Тайга здесь была такой же бескрайней, но она не была такой тихой. Здесь был лагерь. Строгий, отдаленный. Сюда присылали разных людей. Я приехал сюда молодым, амбициозным капитаном. Меня звали Виктор. Я был назначен начальником этого лагеря. Я носил форму, которая сидела на мне безупречно, я гордился своей властью, я верил, что вершу правосудие, изолируя от общества тех, кого система считала лишними. Я был слеп, Илья. Слеп и глух к чужой беде. Я видел в людях только номера, только рабочую силу для выполнения плана по лесозаготовке.

Старик закрыл глаза, словно заново переживая те дни.

В том лагере был один заключенный. Павел. Он был талантливым инженером, строителем. Попал сюда по нелепому навету, как и многие тогда. Но удивительное дело — тайга, тяжелый труд, холод не сломали его. В нем был внутренний свет, Илья. Стержень, который невозможно согнуть. Он никогда не жаловался, всегда помогал слабым, делился последним пайком. У него были золотые руки. Вот эту лилию, — старик осторожно коснулся деревянного цветка, — он вырезал простым перочинным ножом, который непонятно как утаил. Вырезал в редкие минуты отдыха. Павел был воплощением той человечности, которую я, в своем ослеплении властью, пытался вытравить из себя.

А еще здесь была Анна, — голос старика дрогнул, стал невероятно нежным и одновременно полным боли. — Она работала врачом в лазарете. Вольнонаемная. Молодая, с глазами, похожими на ясное весеннее небо. Она была ангелом-хранителем этого страшного места. Она лечила, утешала, боролась за каждую жизнь, будь то охранник или заключенный. Для нее все были людьми. И я... я полюбил ее, Илья. Полюбил со всей страстью своей гордой души. Я думал, что моя власть, мое положение заставят ее ответить мне взаимностью. Я носил ей редкие сладости, пытался ухаживать, но она смотрела на меня с вежливой, холодной печалью.

Илья слушал затаив дыхание. За окном выла пурга, а здесь, в теплом бараке, оживала история любви, ревности и великой трагедии.

Вскоре я понял причину ее холода, — продолжил старик. — Она любила Павла. Это была тихая, тайная любовь, скрытая от посторонних глаз. Они встречались взглядами, когда Павел приходил в лазарет с обморожениями или травмами. Я видел, как дрожали ее руки, когда она перевязывала ему раны, как светились ее глаза. И во мне проснулся зверь. Темный, уязвленный зверь мужского самолюбия и гордыни. Я не мог пережить, что она, свободная, красивая женщина, предпочла мне, начальнику, какого-то бесправного заключенного.

Старик сжал кулаки так, что костяшки побелели.

И я начал мстить. Я использовал свою власть как оружие. Я перевел Павла на самые тяжелые работы, в низину, где стояла ледяная вода. Я лишал его пайка за малейшие провинности. Я сажал его в холодный карцер. Я хотел сломать его на ее глазах, хотел показать ей, что ее любимый — ничто, пыль под моими сапогами. Но Павел не ломался. Он худел, кашлял, но в его глазах оставалось то же спокойное достоинство. А Анна... Анна стала смотреть на меня не с печалью, а с презрением. Это сводило меня с ума. В приступе слепой злобы я составил рапорт. Ложный донос. Написал, что Павел готовит бунт, саботирует работу. Моего слова было достаточно. Ему добавили срок. Двадцать пять лет. Фактически, я приговорил его к смерти в этих снегах.

Старик замолчал. В бараке повисла тяжелая, звенящая тишина. Илья чувствовал, как внутри него что-то сжимается. Он, циник, считавший, что знает о жестокости все, был поражен мелочностью и страшными последствиями этой ревности.

А потом наступило лето пятьдесят третьего года, — снова заговорил старик, и голос его стал глухим, как тот удар в рельс по утрам. — Выдалась страшная засуха. Дождей не было два месяца. Тайга стояла сухая, как порох. Хвоя желтела на глазах. Запах гари мы почувствовали еще за неделю до беды. А потом пришел огонь.

Илья представил себе эту картину. Тайга, объятая пламенем, это не просто пожар. Это стихия, ревущий океан красного и черного, уничтожающий все живое, пожирающий кислород, оставляющий после себя только мертвый, дымящийся пепел.

Огонь шел стеной, — рассказывал Виктор. — Ветер гнал его прямо на наш лагерь. Дым закрыл солнце, день превратился в сумерки. Воздух стал горячим, дышать было нечем. Началась паника. Охрана... мои подчиненные, забыв о долге, бросились к реке. Там были лодки, единственный путь к спасению. Они бежали, бросая оружие, отталкивая друг друга. Бараки с заключенными были заперты снаружи. Никто из охраны не подумал о них. Люди в бараках кричали, били в двери, чувствуя приближение огненной смерти.

Я тоже бежал, Илья. Я поддался животному страху. Я добежал до берега, где уже отчаливала последняя лодка. И тут я увидел Анну. Она стояла на берегу, ветер трепал ее волосы, а в руках у нее была связка тяжелых ключей от бараков. Охранники кричали ей, звали в лодку, пытались затащить силой, но она вырвалась. Она посмотрела на меня... В этом взгляде не было страха. Там была только невероятная, жертвенная любовь и мольба. Она развернулась и побежала обратно, в горящий лагерь. К Павлу. Ко всем ним.

И в этот момент, — старик приложил руку к груди, — что-то внутри меня оборвалось. Моя гордыня, мой страх, мое офицерское высокомерие — все это сгорело в одно мгновение, еще до того, как огонь коснулся моей кожи. Я понял, какой я ничтожный трус. Я понял, что если она погибнет там, моя жизнь больше не будет иметь никакого смысла. Я развернулся и побежал за ней.

Мы открывали бараки вместе. Огонь уже гулял по крышам, с неба падали горящие ветки, сыпались искры. Воздух обжигал легкие. Мы выпускали людей. Павел организовал толпу. Он знал старую, заброшенную штольню, которая вела сквозь гору к реке, в безопасное место. Он повел людей туда. Мы с Анной замыкали колонну. Мы шли сквозь ад, Илья. Деревья падали вокруг нас, земля горела под ногами. Мы спасли почти всех.

Они подошли к самому входу в штольню. Анна пропускала людей вперед. Виктор стоял рядом, помогая раненым и ослабевшим. Павел был внутри, принимая людей и указывая путь в темноте. Огонь уже почти настиг их. И тут, над входом в штольню, начала рушиться огромная, горящая сосна. Ее корни подгорели, и многотонный ствол с жутким треском стал падать прямо на Анну.

Павел бросился из штольни, — голос старика стал совсем тихим, прерывающимся. — Он оттолкнул ее. Оттолкнул в сторону, но сам... Дерево рухнуло, перекрыв вход в штольню. Анна оказалась под завалами веток и горящей земли, с другой стороны. А Павла придавило стволом.

Я бросился к ним. Я пытался поднять ствол, я рвал руки в кровь, огонь лизал мое лицо, одежду... — Виктор непроизвольно коснулся своих шрамов. — Павел смотрел на меня. Он улыбался, Илья. Умирая, он улыбался. Он сказал мне только одно: "Спаси ее. Живи человеком". И закрыл глаза.

Старик замолчал, опустив голову. Тишина в бараке стала такой плотной, что казалось, ее можно резать ножом. Илья не смел пошевелиться. В его горле стоял тяжелый ком.

Я не смог спасти Анну, — наконец прошептал старик. — Огонь отрезал меня от нее. Я слышал ее голос, она звала Павла. А потом все стихло. Я вынес только тело Павла. Я вытащил его из-под ствола, когда огонь немного отступил, и вынес на безопасное место. Остальные заключенные ушли по штольне и выбрались к реке. Они ушли на свободу. А я остался на пепелище.

Старик поднял глаза на Илью. В них стояли слезы, которые он не скрывал.

Утром, когда огонь ушел дальше, оставив после себя черную, дымящуюся пустыню, я сидел рядом с телом Павла. Я смотрел на его спокойное лицо и понимал, что я — убийца. Не своими руками, но своим сердцем, своей завистью я убил единственных светлых людей, которых встречал в своей жизни. Система не осудила бы меня, сынок. Я был начальником. Я мог бы написать рапорт, что лагерь сгорел из-за стихийного бедствия, получить медаль за спасение людей и жить дальше. Но как жить с этим? Как дышать, зная, что ты — чудовище?

Виктор встал, подошел к своей кровати и взял в руки старую, заштопанную робу.

Я снял с себя офицерский китель. Я сорвал свои капитанские погоны и бросил их в тлеющие угли. Я взял робу Павла. На ней был номер сорок два. Я надел ее. И с того дня капитан Виктор умер. Остался только заключенный номер сорок два. Я сам вынес себе приговор. Ему дали двадцать пять лет из-за моего доноса. И я решил, что отсижу их за него. Здесь. На месте этого лагеря. Я восстановил один барак. Я завел распорядок. Я работал в лесу за него, я мерз за него, я лишал себя радостей за него. Я отсидел эти двадцать пять лет день в день. А когда срок вышел... я добавил себе пожизненное. Потому что тюрьма, Илья, — она не вокруг нас из колючей проволоки. Тюрьма — она внутри. Моя тюрьма — это моя вина. И искупить ее можно только здесь.

Илья сидел, глядя на этого человека, и чувствовал, как рушится его собственная картина мира. Он всю жизнь считал, что люди — это просто животные, стремящиеся к комфорту, что каждый ищет выгоду. Он смеялся над благородством, считая его слабостью. Но сейчас перед ним сидел человек, который добровольно, вдали от чужих глаз, сорок лет нес свой крест. Сорок лет тяжелого труда, холода, одиночества — ради очищения души. Ради памяти о тех, кого он погубил.

Илья почувствовал, как по его небритой щеке катится что-то горячее. Он, мужик, не плакавший с самого детства, сидел и плакал, не стыдясь своих слез. Это были слезы очищения. В этот момент он понял масштаб этой трагедии и величие этого добровольного покаяния. Он понял, что такое настоящий суд совести, от которого не спрячешься ни в каком городе, ни за какими деньгами.

Ты человек, батя, — хрипло сказал Илья, смахивая слезу грубой ладонью. — Самый настоящий человек, которого я видел.

Старик мягко улыбнулся и положил руку на плечо Илье.

Спи, сынок. Завтра буря утихнет. Нам нужно будет подготовить тебя к дороге.

Утро выдалось ослепительно ясным. Тайга, успокоившаяся после многодневной ярости, сверкала под лучами холодного зимнего солнца. Снег искрился так ярко, что больно было смотреть. Деревья стояли неподвижно, укутанные белыми шапками, словно бояре в богатых шубах. В воздухе стояла звенящая, хрустальная тишина, нарушаемая лишь редким потрескиванием веток от мороза и суетливым чириканьем синиц у кормушки.

Илья стоял на крыльце барака, опираясь на две крепкие деревянные клюки, которые старик тщательно подогнал по его росту. Нога болела, но благодаря уходу и травам воспаления не было, кость держалась надежно. Илья мог идти. Медленно, тяжело, но мог. Дорогу к ближайшему тракту он знал, а там можно было поймать лесовоз.

Старик стоял рядом, одетый в свою неизменную робу. Он смотрел на лес спокойным, светлым взглядом.

Илья повернулся к нему. В его груди теснились слова, которые он не привык говорить.

Послушай, батя... Виктор. Твой срок вышел. Давно вышел. Ты отбыл его сполна. Советского Союза больше нет, лагерей этих нет, никто тебя не ищет и не осудит. Там, на большой земле, другая жизнь. У меня есть дом, просторный. Места хватит. Поехали со мной. Ты старый человек, тебе уход нужен, тепло. Ты же не можешь вечно здесь один лес валить. Поехали. Будем жить. Ты меня спас, я тебе обязан.

Старик посмотрел на Илью. Его лицо, изрезанное шрамами от страшного пожара, озарилось такой светлой, искренней улыбкой, что оно показалось Илье прекрасным. Старик перевел взгляд на бескрайнюю тайгу, на высокие сосны, уходящие в синее небо.

Спасибо тебе, Илья. За доброе слово спасибо. Ты хороший человек. Но я не могу уйти.

Почему? — не понимал Илья. — Тебе здесь нечего больше делать!

Старик тихо рассмеялся, и в этом смехе была только любовь и тихая радость.

А Анечку кто охранять будет? — спросил он, указывая рукой на лес. — Огонь туда, за холм, не дошел. Там кедры старые стоят, она их очень любила. Это ее лес теперь. И Павла. Они здесь, Илья. В шелесте хвои, в пении птиц, в этом чистом снегу. Как же я их брошу? Я должен нести свою вахту. До конца. Пока силы есть бить в этот колокол.

Илья понял, что спорить бесполезно. Этот человек нашел свой мир, свое искупление и свой покой здесь, среди деревьев и снегов. Он кивнул, подошел к старику и крепко, по-мужски обнял его. Старик ответил таким же крепким объятием.

Прощай, Илья. Береги себя. И помни... главное — человеком оставаться. При любых обстоятельствах.

Прощай, батя, — глухо ответил Илья.

Он повернулся и медленно побрел по глубокому снегу, прокладывая себе путь костылями. Каждый шаг давался с трудом, но на душе было удивительно легко и светло, словно он оставил в этом бараке не только часть своей боли, но и весь свой многолетний цинизм, всю свою душевную черствость.

Дойдя до перевала, с которого начинался спуск к тракту, Илья остановился. Он обернулся в последний раз. Отсюда, сверху, тайга казалась бескрайним белым океаном. Далеко внизу, среди деревьев, едва виднелась крохотная точка — крыша барака. И вдруг сквозь морозный воздух, сквозь расстояние и тишину, до него донесся чистый, звонкий, многократно усиленный эхом удар.

Доннн...

Это старик бил в свой подвешенный рельс. Он объявлял начало нового дня. Начало новой смены своей добровольной, вечной вахты. Вахты любви, покаяния и человеческой совести. Илья долго стоял, слушая, как затихает эхо этого звука в тайге. Затем он развернулся и начал спуск.

Возвращение в поселок заняло время. Илья долго лечил ногу в местной больнице, но мысли его постоянно возвращались туда, в заснеженную тайгу, к старику с номером сорок два на груди. Жизнь Ильи изменилась. Он больше не мог смотреть на мир прежними глазами. Деньги, металл, выгода — все это потеряло для него смысл. Он продал весь свой накопленный нелегальный лом, всю брошенную технику, которую успел вывезти до бури. Денег оказалось много.

Впервые в жизни Илья потратил их не на себя. Он поехал к мастерам по камню и заказал гранитную плиту. Большую, тяжелую, из самого светлого, чистого камня. Он не стал писать на ней имен, дат или званий. Он попросил выбить только одну короткую, но емкую фразу.

Когда плита была готова, Илья нанял вертолет. Пилот долго не мог понять, зачем им лететь в такую глушь, где нет ни поселений, ни дорог, но Илья заплатил щедро и указал точные координаты.

Вертолет летел над тайгой. Весна уже вступала в свои права. Снег сошел, обнажив зеленую хвою и темные стволы деревьев. Реки вскрылись, неся свои бурные воды вдаль. Илья смотрел в иллюминатор, узнавая знакомые очертания сопок.

Вот здесь, — скомандовал он пилоту, когда они оказались над тем самым местом, где когда-то стоял лагерь, а теперь стоял одинокий барак.

Вертолет завис в воздухе, поднимая винтами ветер, раскачивая верхушки деревьев. Илья вместе с помощником сдвинули тяжелую гранитную плиту к краю люка.

Давай! — крикнул Илья.

Плита полетела вниз, рассекая воздух, и мягко приземлилась на небольшую поляну недалеко от барака, там, где начинался нетронутый огнем старый кедровый лес. Илья посмотрел вниз. На крыльцо барака вышел человек. Маленькая фигурка в старой робе подняла голову к небу, глядя на улетающую железную птицу.

Вертолет сделал круг и лег на обратный курс. Илья смотрел назад, пока поляна не скрылась из виду. Он знал, что старик найдет камень. Знал, что он прочтет надпись. И ему хотелось верить, что эта надпись принесет ему хоть немного утешения.

На светлом граните, лежащем теперь среди вековых кедров, крупными, глубокими буквами было высечено: «Тому, кто смог стать человеком».

Тайга продолжала жить своей жизнью. Шумели деревья, бежали ручьи, пели птицы. И где-то там, в самом ее сердце, продолжал нести свою вахту человек, чья душа оказалась сильнее страха, сильнее времени и сильнее самой смерти. Человек, который доказал, что искупление возможно, если в сердце живет настоящая, искренняя любовь. Илья закрыл глаза, прислушиваясь к гулу мотора, но сквозь него ему все еще чудился далекий, чистый звук лагерного колокола, возвещающий миру о том, что совесть жива.