Я не помню названия того лагеря. Честное слово, сколько ни пыталась потом вспомнить — хоть убей, вылетело из головы.
И лица девчонок, с которыми мы жили в одной комнате, стерлись, как старая фотография на солнце. Но голос… тот голос, что звал меня из темноты, я не забуду никогда.
Мне было двенадцать. В том возрасте все кажется приключением. Особенно когда ты из холодного северного города едешь на поезде в Краснодарский край, к морю. Сосновый лес, чистейший воздух, и впереди целая смена счастья. Родители еле собрали деньги на путевку, и я клялась им, что буду писать каждый день, купаться, поправлюсь и привезу кучу южных ракушек.
Лагерь оказался красивым. Старые деревянные домики, утопающие в зелени, пахло хвоей и нагретой солнцем смолой. Вожатые были веселые, ребята — дружелюбные. А какой там был воздух! Голова кружилась от счастья и свободы.
Первый день пролетел как один миг. Вечером нас, новеньких, собрали у большого костра. Знакомились, пели песни под гитару, ну и, конечно, по традиции начали травить страшилки.
Про черный-черный дом, про гроб на колесиках, про красную руку. Мы визжали, но слушали, затаив дыхание. Когда костер догорел, вожатые развели нас по домикам, пожелав спокойной ночи.
— Не бойтесь, девчонки, если сосны скрипят, — пошутила наша вожатая Света. — Это они просто разговаривают.
В домике нас было четверо. Я и три незнакомые девочки. Мы еще немного пошептались в темноте, а потом сон сморил меня быстро и сладко.
Проснулась я оттого, что сердце колотилось где-то в горле.
В комнате было темно, хоть глаз выколи. Тишина стояла такая, что звон в ушах казался оглушительным. И вдруг я услышала это — шаги. Медленные, тяжелые, по хрустящему гравию прямо под нашим окном. Кто-то ходил там, взад-вперед. Потом раздался скрип — протяжный, тоскливый, будто старую дверь открывали. И следом — вздох. Глубокий, утробный, совсем не человеческий.
Я замерла, вцепившись в одеяло. Шаги стихли. Но началось другое — по стеклу кто-то повел ногтем. Тоненько, мерзко, как по краю сознания. Я зажмурилась и натянула одеяло с головой. Сколько я так пролежала, не знаю, но под утро провалилась в тревожный сон.
Утром я спросила соседок:
— Девчонки, вы ночью ничего не слышали? Шаги, скрипы?
Они посмотрели на меня с недоумением.
— Не-а, — пожала плечами рыженькая Лена. — Спали как убитые. Тебе, наверное, страшилки приснились после костра.
Я согласилась. Ну да, глупости. Конечно, показалось. Лес ночью звучит по-особенному, вот и все.
Вторую ночь я ждала с внутренней дрожью, но уговаривала себя не трусить. Мы набегались за день, накупались в море (нас возили на автобусе), устали зверски. Я легла и почти сразу провалилась в сон.
А потом меня кто-то позвал.
— Ма-а-ша…
Я дернулась, но не открыла глаза. Голос шел с улицы. Тонкий, тягучий, как патока. Он не был громким, но слышался так отчетливо, будто говорили прямо в ухо.
— Маша, выйди… Маша, иди сюда…
Это было мое имя. Я лежала, как парализованная, сжимая веки. Дыши, Маша, дыши. Это ветер. Это играет воображение. Я молилась про себя, притворяясь спящей.
Голос звал долго. Может, минуту, может, час — время словно остановилось. Потом он стих, и под окном снова зашуршали шаги. Я уснула только под утро, когда начало светать.
Разбудил меня крик. Ленино место было пусто. Заправленная кровать, аккуратно сложенная пижама. Никто не видел, как она ушла. Никто не слышал.
День превратился в кошмар. Лагерь обыскали сверху донизу, лес прочесывали цепью, вызвали милицию, кинологов с собакой. Вожатые ходили бледные, директриса пила валокордин, нас, детей, согнали в столовую и велели сидеть смирно. Лену искали до самой ночи. И не нашли.
Я молчала. Я не рассказала никому про голос. Потому что подумала: а вдруг это я виновата? Вдруг это мне она снилась, а Лена тут ни при чем? Или меня сочтут сумасшедшей?
Третью ночь я решила не спать. Легла, уставившись в окно, и ждала. В отряде поставили ночного дежурного из вожатых, он ходил с фонариком между домиками, но мне от этого легче не стало.
Голос пришел ровно в полночь. Я почувствовала его приближение кожей — воздух будто уплотнился, стал липким и холодным, хотя ночь была душной.
— Ма-аша… выйди ко мне… я тебя жду…
Я зажала уши руками, но голос звучал внутри головы. Тогда началось скрежетание. Кто-то царапал стекло снаружи, настойчиво, зло, длинными когтями.
— Маша, не прячься, ты же слышишь меня… Открой…
Я заорала. Вскочила на кровати и закричала что было сил. Вспыхнул свет. Мои соседки перепуганно таращились на меня.
— Там! — орала я, тыча в окно. — Там кто-то есть! Он скребется!
Одна девочка подошла к окну, отдёрнула занавеску. За стеклом было пусто, только сосны качались на ветру.
— Никого там нет, — испуганно сказала она. — Тебе приснилось.
Приснилось. Конечно.
Всем вокруг постоянно что-то снилось, только не мне.
Утром я побежала к телефону-автомату. Наскребла монеток, позвонила домой, в слезах умоляя маму:
— Забери меня, пожалуйста! Забери! Мне здесь плохо, я боюсь, я не могу больше!
Мама, кажется, не поняла, но голос мой, видимо, ее напугал. Она сказала, что приедет завтра же.
И она приехала. В тот же день собрала мои вещи, написала заявление, и мы уехали на первом же автобусе. Я даже не попрощалась ни с кем. Мне хотелось только одного — оказаться как можно дальше от этого леса, от этих сосен и от этого проклятого домика.
А на следующую ночь пропала еще одна девочка. Та самая, которая подходила к окну.
Их нашли спустя два дня. Лену и эту вторую девочку. Заблудившихся в лесу, в двадцати километрах от лагеря, хотя ноги туда не могли их завести.
Дезориентированные, голодные, в царапинах, но живые. Они не помнили, как ушли и зачем. Говорили, что их кто-то звал, звал по имени, и они пошли. А потом просто заблудились.
Милиция списала на детскую невнимательность и плохую организацию. Вожатых уволили. Лагерь, кажется, закрыли через пару лет. А может, и нет.
Мне сейчас сорок пять. У меня своя семья, дети, дом. Но иногда, в тишине, когда за окном воет ветер, я слышу это. Тонкий, тягучий голос, который плывет сквозь годы.
— Ма-аша… выйди…
И каждый раз я вздрагиваю и крещусь, хотя в Бога не особо верю.
Потому что я так и не знаю — кто это был. И что случилось бы со мной той ночью, если бы я не закричала, если бы не уехала, если бы…
Не надо мне этих «если бы». Я жива. И, кажется, это единственное, что имеет значение.