Найти в Дзене

Муж встал на сторону мамы, когда она оскорбила меня при детях. Я собрала чемодан и задала ему всего один вопрос

Тарелка с оливье стояла посередине стола. Красивая, праздничная, с веточкой укропа сверху — я старалась, два часа на кухне, резала мелко, как Галина Васильевна любит. Мелко — значит правильно. Крупно — «Настя, ты что, салат или рагу готовишь?». За десять лет я выучила — мелко. Воскресенье. Обед. Мы, дети и свекровь. Каждое воскресенье. Как закон. Как налоги. Как неизбежность. Мишка — восемь лет — сидел рядом со мной. Даша — пять — на коленях у Димы. Галина Васильевна — напротив. Спина прямая, блузка застёгнута на все пуговицы, губы поджаты. Она всегда поджимала губы перед тем, как сказать что-нибудь. — Настя, а ты курицу чем мариновала? — Соевым соусом и мёдом, Галина Васильевна. — Мёдом, — она повторила это слово так, будто я сказала «цементом». — Дима, ты это ешь? — Мам, вкусно, — Дима жевал. Не поднимая глаз. Он никогда не поднимал глаз, когда мать начинала. Просто жевал. Как будто если жевать достаточно долго — всё само закончится. — Вкусно ему. Ладно. — Галина Васильевна положила

Тарелка с оливье стояла посередине стола. Красивая, праздничная, с веточкой укропа сверху — я старалась, два часа на кухне, резала мелко, как Галина Васильевна любит. Мелко — значит правильно. Крупно — «Настя, ты что, салат или рагу готовишь?». За десять лет я выучила — мелко.

Воскресенье. Обед. Мы, дети и свекровь. Каждое воскресенье. Как закон. Как налоги. Как неизбежность.

Мишка — восемь лет — сидел рядом со мной. Даша — пять — на коленях у Димы. Галина Васильевна — напротив. Спина прямая, блузка застёгнута на все пуговицы, губы поджаты. Она всегда поджимала губы перед тем, как сказать что-нибудь.

— Настя, а ты курицу чем мариновала?

— Соевым соусом и мёдом, Галина Васильевна.

— Мёдом, — она повторила это слово так, будто я сказала «цементом». — Дима, ты это ешь?

— Мам, вкусно, — Дима жевал. Не поднимая глаз. Он никогда не поднимал глаз, когда мать начинала. Просто жевал. Как будто если жевать достаточно долго — всё само закончится.

— Вкусно ему. Ладно. — Галина Васильевна положила вилку. Аккуратно. Параллельно ножу. — А рис ты почему не промыла?

— Я промыла, Галина Васильевна.

— Не промыла. Он склеенный. Липнет к тарелке. Я тридцать лет рис варю — он у меня рассыпчатый. А у тебя — каша.

Рис. Был. Рассыпчатый. Я промывала его три раза. Холодной водой. До прозрачной. Как в видео на ютубе. Как в рецепте. Как в инструкции, которую я выучила наизусть, потому что рис Галины Васильевны — это не гарнир. Это — экзамен. Который я сдаю каждое воскресенье. И каждое воскресенье — не сдаю.

— Хорошо, Галина Васильевна. В следующий раз сделаю по-другому.

— В следующий раз, — она хмыкнула. Посмотрела на Мишку. — Мишенька, а мама тебе что на завтрак даёт?

— Кашу, — сказал Мишка. Ложкой ковырял оливье, вылавливал горошек.

— Какую кашу?

— Овсяную.

— Каждый день?

— Ну... да.

Галина Васильевна повернулась ко мне. И вот тут — я увидела. Глаза. Те самые. Серые. Холодные. С тем блеском, который появляется, когда она готовится нанести удар. Не физический. Словесный. Точный.

— Настя, ты ребёнка овсянкой каждый день кормишь? У мальчика растущий организм. Ему белок нужен, а не эта размазня.

— Галина Васильевна, овсянка — это нормальный завтрак. Педиатр...

— Педиатр, — она перебила. Спокойно. Тихо. Как нож по маслу. — Настя, вот честно. Вот при детях. Ты вообще нормальная мать? Или тебе всё равно, чем дети питаются? Ты по дому не убираешь толком, готовишь через раз, рис сварить не можешь — а туда же, «педиатр». Может, педиатра спросить — нормально ли, что у ребёнка мать-неряха, которая даже рис промыть не в состоянии?

Тишина. Полная. Абсолютная.

Мишка замер. Ложка в руке, горошина на кончике. Глаза — на меня. Широкие. Испуганные. Восемь лет. Он всё понимает. Всё слышит. Каждое слово. «Мать-неряха». При нём. При его сестре.

Дашка на коленях у Димы прижалась к нему. Она не понимала слов, но чувствовала. Дети всегда чувствуют — воздух, температуру, напряжение. Как барометры. Живые.

Я посмотрела на Диму. На мужа. На человека, с которым десять лет. Двое детей. Ипотека. Общая зубная паста. Общая кровать. Общая жизнь.

Он жевал. Не поднимая глаз.

— Дима.

Жуёт.

— Дима, скажи что-нибудь.

Он поднял глаза. Наконец. Посмотрел на мать. На меня. На мать. На меня.

— Ну, мам, ну ты загнула немного.

Немного. Загнула. Немного.

— Дима, она назвала меня неряхой. При детях.

— Она не так имела в виду. Правда, мам?

Галина Васильевна поправила салфетку на коленях. Спокойно. Не спеша.

— Я имела в виду то, что сказала. Дима, ты сам видишь. В доме бардак, дети едят овсянку, рис слипшийся. Я в твоём возрасте и работала, и дом содержала, и тебя кормила нормально. А Настя...

— Мам, ну хватит, — Дима поморщился. Как от зубной боли. Не от слов — от неудобства. Ему неудобно. Не больно. Не стыдно. Неудобно.

— Дима, — я сказала тихо. Очень тихо. — Она оскорбила меня. При наших детях. Мишка всё слышит. Скажи ей, что это неприемлемо.

Пауза. Длинная. Тяжёлая. Часы на стене тикают. Даша сопит на Диминых коленях.

— Насть, ну ты тоже... Мама же из лучших побуждений. Она переживает за внуков.

Из лучших побуждений. Из лучших. Побуждений.

— Дима, она назвала меня неряхой при твоём сыне. Он смотрит на меня сейчас и думает — мама плохая. Его бабушка сказала — мама плохая. А его папа — молчит. И ты хочешь, чтобы я это проглотила?

— Я не молчу! Я сказал — «загнула». Что ещё сказать?

— Что это неприемлемо. Что так нельзя. Что ты на моей стороне. Три слова, Дима. Всего три.

Он открыл рот. Закрыл. Посмотрел на мать. Галина Васильевна сидела прямо, как памятник. Губы поджаты. Ни тени сомнения. Ни тени раскаяния.

И Дима сказал:

— Мам, ну может, ты чуть помягче в следующий раз?

Чуть помягче. В следующий раз.

Я встала из-за стола. Тихо. Молча. Салфетку положила рядом с тарелкой — аккуратно, как Галина Васильевна учила. Взяла Мишку за руку.

— Мишенька, пойдём.

— Мам, куда?

— В комнату. Пойдём.

Дашу сняла с Диминых колен. Он не сопротивлялся. Смотрел — растерянно, с куриной ножкой в руке.

Увела детей в комнату. Включила мультик. Мишке сказала: «Посмотри за Дашей. Десять минут. Мне нужно кое-что сделать». Он кивнул. Серьёзно. По-взрослому. Восемь лет, а глаза — взрослые. Потому что в этом доме дети взрослеют быстро.

Достала чемодан. Из-под кровати. Пыльный. Мы с ним последний раз ездили в Анапу. Три года назад. Открыла. Начала складывать. Детские вещи — первым делом. Мишкины штаны, футболки, трусы, носки. Дашины платья, колготки, любимый заяц — без него не засыпает. Мои — потом. Немного. Самое нужное.

Дверь открылась. Дима. Стоит в проёме. Куриную ножку доел — пальцы жирные, вытирает о штаны.

— Ты чего делаешь?

— Собираюсь.

— Куда?

— К маме.

— К какой маме? К своей?

— К своей. К единственной, которая ни разу не назвала меня неряхой. За тридцать шесть лет — ни разу.

— Насть, ну ты драматизируешь.

— Дима, закрой дверь.

— Что?

— Закрой дверь и сядь.

Он закрыл. Сел на край кровати. Я продолжала складывать. Руки спокойные. Ровные. Не дрожат. Странно — но не дрожат.

— Дима, я задам тебе один вопрос. Один. И от ответа зависит — уеду я сегодня или нет.

— Какой вопрос?

Я остановилась. Повернулась к нему. Чемодан — открытый, полусобранный — между нами, как граница.

— Если бы мой отец пришёл к нам в дом и при Мишке и Даше назвал тебя никчёмным мужем, бездарным отцом и неудачником — а я бы сидела и жевала курицу — ты бы что сделал?

Тишина.

Он смотрел на меня. И я видела — как доходит. Медленно. По миллиметру. Как вода по стеклу — сначала капля, потом дорожка, потом — поток.

— Я бы...

— Что?

— Я бы ушёл.

— Вот и я ухожу, Дима. Потому что разницы — нет. Твоя мать оскорбила меня при наших детях. При Мишке, который теперь думает, что маму можно называть неряхой. При Даше, которая через три года будет думать, что это нормально — когда женщину унижают, а мужчина жуёт курицу.

— Настя...

— Подожди. Я не закончила. Я десять лет молчала, Дима. Десять лет ела рис, который «слипшийся». Десять лет слушала, что я плохо готовлю, плохо убираю, плохо воспитываю, плохо живу. И десять лет ждала, что ты скажешь: «Мама, хватит». Два слова. Два коротких слова. За десять лет. И ты не сказал ни разу.

— Я говорил! Я сказал — «загнула»!

— «Загнула» — это не защита, Дима. «Загнула» — это «извините, что моя жена обиделась на правду». Ты не встал на мою сторону. Ты встал посередине. А посередине, Дима, — это на её стороне. Потому что посередине — значит, допускаешь. Терпишь. Разрешаешь.

Он сидел. Руки на коленях. Голова опущена. И — я видела — ему было стыдно. По-настоящему. Не «неудобно», как за столом. Стыдно. Уши красные. Пальцы сцеплены. Костяшки белые.

— Насть, я не хотел...

— Я знаю, что не хотел. Ты никогда не хочешь. Ты просто — не можешь. Ей сказать «нет» — не можешь. За меня заступиться — не можешь. Выбрать — не можешь. Десять лет, Дима. Десять лет ты выбираешь не выбирать.

— Это моя мать, Настя!

— А я — твоя жена. А Мишка и Даша — твои дети. И они сидели за столом и слышали, как их бабушка говорит, что их мама — неряха. А их папа — жевал.

Он поднял голову. Глаза мокрые. Красные. Я не видела его таким. Никогда. За десять лет — никогда. Дима не плачет. Дима — сильный. Дима — «мужик, чего раскисать».

— Не уезжай.

— Тогда выйди к своей маме и скажи ей. Сейчас. При мне. Что она не имеет права оскорблять твою жену. Ни при детях. Ни без детей. Никогда.

— Она обидится.

— Она обидится. А я? Я — не обижусь? Или моя обида — не считается?

Он встал. Тяжело. Как старик. Хотя ему тридцать восемь. Вышел из комнаты. Я осталась. С чемоданом. С Дашиным зайцем в руке — уши мягкие, потёртые, один глаз пришит криво, я сама пришивала, в три ночи, когда Дашка заплакала, что заяц «сломался».

За стеной — голоса. Тихие. Глухие. Стены у нас — не картон, но слышно. Если хочешь — слышно.

Дима. Тихо. Ровно. Непривычно ровно.

— Мам, нам нужно поговорить.

— О чём?

— О том, что ты сказала Насте. При детях.

— Дима, я сказала правду. Если тебе правда не нравится...

— Мам. Стоп. Послушай. Настя — моя жена. Мать моих детей. Она готовит, убирает, работает, воспитывает Мишку и Дашу. Каждый день. И она не неряха. Она — хорошая мать. И хорошая жена. И я... — пауза. Долгая. — Я должен был это сказать давно.

Тишина.

— Дима, она тебя настроила.

— Нет, мам. Она собрала чемодан. И я понял, что если сейчас промолчу — потеряю семью. Не тебя. Семью.

Тишина. Длиннее. Тяжелее.

— Ты выбираешь её?

— Я выбираю свою семью, мам. Это не «против тебя». Это — «за них». За Настю. За Мишку. За Дашу. Мам, ты можешь приходить. Каждое воскресенье. Как раньше. Но — без оскорблений. Без «неряха». Без «каша». Без экзаменов за обеденным столом. Если не можешь — тогда не приходи.

Хлопнула дверь. Входная. Тяжело. Гулко. Дрогнули стёкла.

Галина Васильевна ушла.

Дима вернулся в комнату. Стоял в дверях. Бледный. Руки висят вдоль тела. Как плети.

— Она ушла.

— Я слышала.

— Она... обиделась.

— Знаю.

— Настя, я...

— Ты сделал правильно, Дима.

Он сел на пол. Прямо на пол. Спиной к стене. И закрыл лицо руками. Не плакал. Просто — сидел. И дышал. Тяжело. Как после бега.

Я закрыла чемодан. Задвинула обратно под кровать. Дашиного зайца положила на подушку.

Подошла к нему. Села рядом. На пол. Спиной к стене. Плечом к плечу. Молча.

Мишка заглянул из соседней комнаты.

— Мам, бабушка ушла?

— Ушла, Миш.

— А мы уезжаем?

— Нет, Мишенька. Мы остаёмся.

Он кивнул. Ушёл обратно к мультикам. А мы сидели на полу — я и Дима — и молчали. Долго. Минуту. Пять. Десять.

А потом он взял мою руку. Крепко. Пальцы — тёплые, чуть жирные ещё, от курицы. И сказал:

— Рис был рассыпчатый, Насть. Нормальный рис.

Я засмеялась. Глупо, неуместно, сквозь слёзы, которые вдруг хлынули — не от боли, от облегчения. Десять лет. Десять лет я ждала. Не «рис нормальный». Я ждала, что он выберет. Меня.

И он — выбрал.

Галина Васильевна не приходила три недели. Потом — позвонила. Диме. Тихим голосом. Другим. Непривычно другим.

— Дима, можно я приеду в воскресенье?

— Можно, мам. Но ты помнишь, о чём мы говорили?

— Помню.

Приехала. С пирогом. С яблоками. Мне — отдельно — банку варенья. Малиновое. Молча поставила на стол. Молча села. Молча ела рис.

Рис был слипшийся. Немного. Я специально не промыла четвёртый раз. Проверяла.

Галина Васильевна ела. Молча. Ни слова. Ни взгляда. Ни поджатых губ.

А Мишка — Мишка посмотрел на меня и сказал:

— Мам, вкусно.

Два слова. Восемь лет. Два слова, которые стоили дороже любого рассыпчатого риса на свете.

Вкусно.

Вот и всё, что мне было нужно. Не от Галины Васильевны. От мужа, который наконец встал с моей стороны стола. И от сына, который увидел — маму защищают. Маму ценят. Маму не называют неряхой.

Потому что дети запоминают не слова. Они запоминают — кто промолчал. И кто — нет.

Маргарита Солоницына