Они сидели на скамейке у старого пруда. Вода была чёрная, неподвижная, в ней отражался месяц — кривой, надломленный, как старая монета. Где-то за лесом ухала сова, и от этого уханья тишина становилась ещё гуще.
Девушка смотрела на воду. Руки её лежали на коленях неподвижно, только пальцы чуть заметно гладили край плаща — туда-сюда, туда-сюда, будто успокаивали сами себя.
— Одиннадцать лет, — сказала она. — Одиннадцать лет, дед. Я люблю его с девятого класса. Я смотрела, как он встречается с другими, женился на другой, развёлся, опять встречается. Я была рядом всё это время. Друг, подруга, жилетка для слёз, психолог бесплатный. А он…
— А он?
— А он вчера сказал: «Ты такая хорошая. Почему ты одна?» И посмотрел на меня пустыми глазами.
Она усмехнулась, но в усмешке не было веселья.
— Одиннадцать лет, дед. Я умею делать его любимый кофе, помню, какую музыку он слушает в плохом настроении, знаю, что он боится пауков и не ест печень. Я знаю о нём всё. А он не знает даже, какого цвета у меня глаза.
— Какого? — спросил старик.
— Серые, — сказала она. — Самые обычные. Как у всех.
Старик посмотрел на неё долгим взглядом.
— У тебя не серые, — сказал он. — У тебя — как небо перед дождём. Такие глаза забыть нельзя. Если он их не запомнил — значит, не смотрел никогда.
— Не смотрел, — кивнула она. — И не посмотрит уже. Я вчера сказала ему всё. Пришла, села напротив и сказала: «Я тебя люблю. Одиннадцать лет. И больше не могу молчать». А он…
— Что он?
— Он сказал: «Ты ошибаешься. Это не любовь. Это привычка. Ты просто привыкла быть рядом». И улыбнулся. Снисходительно так, как улыбаются детям, которые верят в Деда Мороза.
Она замолчала. Месяц в пруду качнулся от ветра, расплылся золотой дорожкой и снова собрался в монету.
— И теперь я сижу и думаю: что это было? Дар? Проклятие? Одиннадцать лет выброшенной жизни? Я могла бы за это время выучиться, выйти замуж, родить детей, уехать в другой город, стать кем-то. А я сидела в приёмной его жизни и ждала, когда он позовёт. Он не позвал.
— А ты сама себя позвала? — спросил старик.
— Что?
— Ты себя позвала в свою собственную жизнь? Или всё ждала, когда он тебя пригласит?
Девушка замерла.
Первая чаша. Про свечу
— У меня был дед, — сказал старик. — Не я — другой, мой дед по матери. Он был священником, служил в маленьком селе, куда даже зимой не всегда дорогу чистили. И была у него одна прихожанка — старая дева, лет пятидесяти. Она всю жизнь любила одного человека, а он женился на другой, потом овдовел, потом опять женился, а её всё не замечал.
— И что она делала?
— Каждое воскресенье приходила в церковь и ставила свечу за его здравие. Одна свеча — и уходила. Дед говорил ей: «Марья, сколько можно? Он же не видит этих свечей, не знает о твоей любви, не оценит». А она отвечала: «Батюшка, я не для него ставлю. Я для себя. Чтобы душа не остыла».
Старик помолчал.
— Она умерла в семьдесят три. На её похороны пришёл весь посёлок. И он пришёл — тот самый, не заметивший её шестьдесят лет. Стоял у гроба и плакал. Потом подошёл к деду и сказал: «Я думал, она всегда будет. Как церковь, как эта скамейка, как воздух. А её нет. И воздуха нет».
— Поздно спохватился, — сказала девушка.
— Поздно, — кивнул старик. — Но она-то об этом уже не узнала. Она всю жизнь носила свою любовь, как ту свечу — грела ладони, пока другие грелись у чужих костров.
— И что вы хотите этим сказать? Что я должна радоваться, что одиннадцать лет грела ладони?
— Я хочу сказать, что любовь — она не у того, кого любят. Она у того, кто любит. Ты думаешь, он был богат, потому что ты его любила одиннадцать лет? Нет. Богата была ты. У тебя одиннадцать лет внутри горел огонь. А он даже не знал, что такое стоять у прилавка, когда за душой ни гроша, и выбирать — свечу ему поставить или хлеба купить. Он никогда не выбирал. Ему всё доставалось даром.
— И что мне теперь с этим огнём делать?
— А что ты хочешь с ним делать?
— Погасить, — сказала девушка. — Задуть и выбросить спичку. Чтобы не жгло.
— Получится?
Она долго молчала.
— Не знаю. Я пробовала. Не получается. Он снова загорается, как только я его вижу. Или слышу его голос. Или просто думаю о нём.
— Значит, не проклятие, — сказал старик. — Проклятие — это когда не можешь любить. А когда не можешь разлюбить — это дар. Тяжёлый, неудобный, не ко времени. Но дар.
Вторая чаша. Про колодец
— Я тоже любил без взаимности, — сказал старик. — Один раз. Когда молодой был.
— И что?
— Ничего. Она вышла замуж за другого, родила троих детей, умерла в прошлом году. Я на похороны ходил. Стоял в стороне, смотрел на её внуков, на её морщинистые руки, сложенные на груди, и думал: вот она, моя ненаглядная, которую я сорок лет не видел. А узнал сразу.
— Вы жалеете, что не сложилось?
— Жалею, — сказал старик. — И не жалею. С одной стороны, я мог бы быть счастлив с ней. А с другой — я носил её в себе сорок лет. Она была со мной в окопах, когда я спал под танком. Она была со мной на стройках, когда я таскал бетонные блоки. Она была со мной в больницах, когда я умирал от воспаления лёгких. Я всю жизнь с ней разговаривал. Рассказывал про войну, про работу, про жену, про детей. Она слушала. И никогда не перебивала.
— А жена знала?
— Знала. Она сначала ревновала, потом привыкла. Однажды сказала: «Ты с ней счастливее, чем со мной. Но я всё равно буду с тобой, потому что ты — моя любовь, а она — твоя». Я тогда не понял. А сейчас понимаю.
— Что?
— Что любовь — это не товар. Её нельзя обменять, нельзя купить, нельзя выпросить. Она либо есть, либо нет. У меня была жена, которая любила меня, и я её любил — по-своему, не так, как ту, другую, но любил. А та, другая, была просто… колодцем. Я в него смотрел, видел своё отражение и думал, что это она мне улыбается. А это я сам себе улыбался.
— И вам не обидно?
— Мне шестьдесят лет было обидно, — сказал старик. — А в семьдесят я понял: колодец — он всё равно даёт воду. Даже если тебе кажется, что ты видишь в нём звезду, а это просто свет отражается. Ты пьёшь эту воду, и она живая. Неважно, откуда она взялась.
Третья чаша. Про пустую комнату
— А знаете, — сказала девушка, — я ведь иногда ненавижу его. За то, что он такой слепой. За то, что не видит, не слышит, не чувствует. За то, что пользуется мной, как удобным креслом — сел, посидел, встал и пошёл дальше, даже не оглянувшись. За то, что я для него — функция. А он для меня — всё.
— Ненависть — это тоже любовь, — сказал старик. — Только вывернутая наизнанку. Как перчатка.
— И что мне с ней делать?
— Вывернуть обратно. Это трудно, но можно. Надо перестать ждать, что он войдёт в твою жизнь. Надо самому в неё войти.
— Как?
— А ты представь, что его нет. Совсем. Не умер — просто исчез, уехал навсегда, ушёл в другую вселенную. Ты никогда его больше не увидишь, не услышишь, не коснёшься. Что останется?
Девушка закрыла глаза.
— Пустота, — сказала она. — И тишина.
— А кроме пустоты?
— Я, — сказала она удивлённо. — Я останусь. Я есть. Я без него… есть.
— Вот, — кивнул старик. — Ты нашла главное. Ты есть. И ты была всё это время. Просто ты сидела в комнате без окон и ждала, когда он войдёт и скажет: «Какая здесь темнота, давай я открою шторы». А он не знал, что ты там сидишь. Он вообще не знал, что у тебя есть комната.
— А теперь знает. Я сказала ему вчера.
— И что?
— И ничего. Он сказал, что я ошибаюсь.
— Он не готов, — сказал старик. — Может, никогда не будет готов. Может, ему не нужна твоя комната. У него своя, с чужими обоями, с чужой мебелью, с чужой женщиной на диване. Ты можешь стучать до посинения — он не откроет. Потому что не слышит.
— И что мне делать? Перестать стучать?
— Перестань, — сказал старик. — И открой свою дверь. Впусти туда кого-то другого. Или просто выйди на улицу, посмотри на небо. Ты одиннадцать лет не видела неба, девочка. Ты всё смотрела на его окно.
Четвёртая чаша. Про глину
— Но я не хочу никого другого, — сказала девушка. — Я хочу его. Только его. Одиннадцать лет я хочу только его. И, наверное, всю жизнь буду хотеть. Как ваша Марья, которая сорок лет ставила свечи. Это же не лечится, да?
— Не лечится, — согласился старик. — И не надо лечить. Это не болезнь.
— А что?
— Это дар, как я сказал. Только дар этот — не ему. Он его не взял. Он прошёл мимо и даже не оглянулся. Значит, дар был тебе. Чтобы ты знала, как это — любить по-настоящему. Без гарантий, без взаимности, без надежды. Это сильная вещь. Не каждый способен.
— Я не чувствую себя сильной, — покачала головой девушка. — Я чувствую себя опустошённой. Я отдала ему всё, а он даже не заметил.
— А ты не отдавай, — сказал старик. — Ты носи в себе. Как ту свечу. Грей руки.
— Зачем?
— Затем, что однажды придёт человек, который увидит этот свет. И скажет: «Горит! Кто здесь огонь развёл?» И ты скажешь: «Я». И он скажет: «Погреться можно?» И ты пустишь. И вы будете сидеть у твоего костра и смотреть на звёзды. И тот, другой, который не заметил твоей свечи, станет просто тенью в прошлом.
— А если не придёт?
— Придёт, — улыбнулся старик. — На огонь все идут. Даже мотыльки.
Пятая чаша. Про иероглиф
— У меня внук в Китай уехал, — сказал старик. — Иероглифы изучает. Я сначала не понимал: зачем? У нас свой язык есть, богатый, красивый. А он говорит: «Дед, иероглиф — это не буквы. Это картинка. В одном знаке может быть целая история».
— И при чём здесь я?
— А при том, что есть иероглиф «любовь». Он состоит из двух частей: «сердце» и «рука». Сердце, протягивающее руку. Или рука, касающаяся сердца. По-разному переводят.
Он помолчал.
— Ты всю жизнь думала, что любовь — это когда рука берёт сердце. А это не так. Любовь — когда рука тянется к сердцу. Неважно, берут твоё или нет. Важно, что ты тянешься.
— И что, этого достаточно?
— Для иероглифа — достаточно. Для жизни — нет. Но без этого жеста никакая любовь не начинается. Ты сделала жест. Ты протянула руку. Он не взял. Это не твоя вина. Это его потеря.
Шестая чаша. Про дождь
Начинался дождь — редкий, крупный, тяжёлый. Первые капли упали в пруд, и месяц разбился на тысячу осколков.
— Мне пора, — сказала девушка. — Промокну.
— Иди, — кивнул старик. — И помни: ты не пустая. У тебя внутри одиннадцать лет огня. Это не потушить дождём.
Она встала, запахнула плащ.
— Спасибо вам, дед. Я приду ещё?
— Приходи. Я всегда здесь, у пруда. Люблю на воду смотреть.
— А вы не замёрзнете?
— Я старый, — усмехнулся старик. — Меня уже ничем не проймёшь. Я всю жизнь под дождём простоял.
— Из-за той женщины?
— Из-за неё, — кивнул он. — И из-за себя. Из-за того, что не решился. Из-за того, что промолчал. Из-за того, что выбрал удобную любовь вместо настоящей.
— А какая она — настоящая?
— Настоящая — это когда не выбираешь, — сказал старик. — Когда она есть — и ты просто живёшь с ней. Не спрашиваешь, зачем, почему, на сколько. Просто живёшь. Дышишь. Смотришь на пруд. Ставишь свечи.
Девушка постояла ещё минуту под нарастающим дождём.
— Я поняла, — сказала она. — Кажется.
И ушла в темноту.
Про утро
Утром она проснулась и долго лежала, глядя в потолок.
Одиннадцать лет. Одиннадцать лет она просыпалась с мыслью о нём. Первая мысль: «Как он там?» Вторая: «Напишет?» Третья: «Что надеть, чтобы ему понравиться?»
Сегодня первая мысль была: «Я хочу кофе».
Она встала, сварила кофе, налила в любимую кружку — толстостенную, керамическую, с нарисованным котом. Села у окна.
За окном шёл дождь. Не вчерашний, тяжёлый и злой, а тихий, осенний, уютный. Она смотрела на капли, стекающие по стеклу, и думала: «Красиво».
Потом она подумала: «Я не знаю, какого цвета его глаза».
Это было странное открытие. Одиннадцать лет она смотрела на него, вглядывалась, запоминала каждую чёрточку — и не запомнила цвет глаз. Потому что смотрела не на него. Смотрела на своё отражение в его зрачках.
Она допила кофе, вымыла чашку, поставила на полку.
Потом достала с антресоли коробку. В коробке были мелочи, напоминающие о нём: билет в кино, где они были компанией, и он сидел через два кресла; салфетка из кафе, где он однажды сказал ей «спасибо»; сломанные часы, которые он попросил выбросить, а она сохранила, потому что он к ним прикасался.
Она посмотрела на эту коробку долгим взглядом.
Потом закрыла крышку и убрала на самую дальнюю полку.
Не выбросила. Но убрала.
Про вечер
Вечером ей пришло сообщение.
«Привет. Ты как? Не пропадай. Мне тебя не хватает».
Она прочитала три раза. Потом убрала телефон в карман.
Она ответит завтра. Или послезавтра. Или никогда.
Но сейчас ей нужно было другое. Нужно было понять, кто она без него.
Она надела куртку, вышла на улицу и пошла к пруду.
Старик сидел на том же месте. Дождь кончился, и месяц снова отражался в чёрной воде, целый, невредимый.
— Я не ответила, — сказала она. — Ему.
— И правильно, — кивнул старик. — Пусть подождёт. Ты одиннадцать лет ждала его сообщений, а он не замечал этого. Теперь его очередь.
— А я? Я что теперь?
— А ты теперь — свеча, — сказал старик. — Гори себе потихоньку. На радость тем, кто рядом. И себе в первую очередь.
Она села рядом. Смотрела на воду.
— Знаете, — сказала она, — мне кажется, я его всё ещё люблю.
— А я и не говорил, что разлюбишь, — отозвался старик. — Я говорил, что научишься с этим жить. Как с хромотой. Как со шрамом. Как с памятью о войне.
— Это грустно.
— Это жизнь, — сказал старик. — В жизни вообще много грустного. Но это не значит, что она не хорошая.
Они сидели молча. Сова ухала за лесом, месяц плыл по воде, и где-то далеко, в другом конце города, человек ждал ответа на своё сообщение, сам не зная, зачем он его отправил и что теперь делать с тишиной.
А девушка сидела у пруда и смотрела на звёзды.
И впервые за шесть лет ей не хотелось загадывать желание.