Маринин телефон я нашёл случайно. Точнее — он нашёл меня.
Шёл шестой месяц. Я уже научился варить кофе на одну чашку, а не на две. Уже перестал звать её из прихожей, когда возвращался с работы. Уже даже мог пройти мимо её тапочек у двери и не остановиться. Но телефон — это было другое.
Я менял постельное бельё. Впервые за полгода решился на «их» комплект — тот, с мелкими васильками, который Марина привезла из Иваново и которым ужасно гордилась. «Лёша, ты потрогай, потрогай — это же не поликоттон какой-то, это сатин!» — говорила она, и в этом «сатин» было столько торжества, будто она привезла шёлк из Венеции.
Когда я встряхнул пододеяльник, что-то вылетело из-под матраса и грохнулось об пол. Старый айфон. Марин рабочий телефон, который она перестала использовать года за два до… до всего.
Экран треснул в углу. Батарея давно села. Я положил его на тумбочку и просто сел на кровать. Сел и смотрел на этот телефон, а телефон смотрел на меня слепым чёрным экраном.
Заряжать я его не стал. Не в тот день. Не в ту неделю.
Телефон лежал на тумбочке, и каждое утро я просыпался и первым делом видел его. Он лежал экраном вверх, с этой трещиной, похожей на реку на карте, и молчал. А я молчал в ответ. Мы с этим телефоном хорошо друг друга понимали.
Через десять дней я принёс зарядку.
Воткнул провод. Экран моргнул — яблоко, белое на чёрном — и я отдёрнул руку, как будто обжёгся. Потому что это яблоко означало: внутри что-то есть. Фотографии. Сообщения. Может быть — голос.
Я встал, налил себе чай, выпил его до дна, вымыл кружку, поставил её на сушилку, протёр стол, а потом вернулся и ввёл пин-код. Марина везде использовала один и тот же: дату нашей первой встречи. 1709. Семнадцатое сентября. Я сто раз ей говорил, что это небезопасно. Она смеялась и отвечала: «Ну и ладно, зато романтично».
Телефон разблокировался. Фоновая картинка — наша фотография с отпуска в Анапе. Я на ней щурюсь от солнца, а Марина смеётся так, что видны все зубы, даже тот кривой клык, который она терпеть не могла, а я любил.
Я начал листать. Фотографии — да, много. Рабочая переписка — кому это теперь нужно. Заметки — списки покупок, пароли, рецепт шарлотки, который она записала от своей бабушки и который я так ни разу не приготовил.
И одна папка. Без названия. Просто в ней лежало голосовое приложение, и в нём — плейлист.
«Для тебя на потом».
Сорок семь песен. К каждой — голосовая заметка.
Я положил телефон и вышел из комнаты. Потом вышел из квартиры. Потом — из подъезда. Я стоял во дворе, был ноябрь, я был в домашних штанах и носках, и какая-то соседка, кажется, из двенадцатой квартиры, посмотрела на меня с тем выражением, с каким смотрят на людей, у которых горе всё ещё свежее. С таким осторожным участием, которого хватает на полуулыбку, но не хватает на слова.
Я вернулся в квартиру. Закрыл дверь. Посмотрел на коридор, по которому когда-то ходила Марина: из кухни — в комнату, из комнаты — в ванную, из ванной — обратно, босая, мокрая, в полотенце, напевая что-то неразборчивое. Этот коридор был теперь просто коридор. Плитка, стены, пустота.
Сорок семь песен. Голосовые заметки. «Для тебя на потом».
Она знала. Она знала и готовилась. Пока я ходил на работу, пока варил ей бульон, пока уговаривал, что всё будет хорошо, — она открывала этот старый телефон и записывала.
Мне стало страшно. По-настоящему, физически страшно — так, как бывает, когда понимаешь, что человек любил тебя глубже, чем ты мог себе представить, и сделал для тебя то, о чём ты даже не просил.
Я не стал слушать. Не тогда.
***
Полгода
Полгода — это странный срок. Для государства ты уже оправился: вступай в наследство, закрывай её ИНН, расторгай договор на её телефонный номер. Для друзей — ты уже должен потихоньку «возвращаться к жизни»: ходить в гости, улыбаться на шутки, может быть — завести собаку. Для тебя самого — ничего не изменилось. Совсем ничего. Просто ты научился делать вид, что изменилось.
Я работал. Я инженер-проектировщик, проектирую системы вентиляции для торговых центров. Это звучит скучно, и, поверьте, именно так и есть. Но в этом была своя спасительная рутина: расчёты, нормативы, СНиПы, диаметры воздуховодов. Цифры не сочувствуют. Чертежи не задают вопросов. Вентиляционная система торгового центра «Алмаз» на Каширском шоссе не знает, что у тебя умерла жена. И слава богу.
Кирилл, мой коллега и единственный человек, которого я мог назвать другом без кавычек, периодически затаскивал меня в бар. Не чтобы напить — Кирилл вообще не пил, у него было что-то с печенью — а чтобы просто сидеть рядом. Он заказывал себе клюквенный морс, мне — тёмное пиво, и мы молчали. Кирилл умел молчать. Это редкое и недооценённое качество.
Однажды он сказал:
— Лёх, ты когда последний раз музыку слушал?
Я не сразу понял вопрос. Музыка? Я слушал музыку каждый день — на работе, в наушниках. Техно-подкасты, фоновый эмбиент, иногда новости. Но Кирилл имел в виду другое. Он имел в виду — слушал по-настоящему. Так, чтобы выбрать песню, нажать «плей» и сидеть с ней наедине.
— Не помню, — сказал я.
— Вот, — сказал Кирилл и кивнул так, будто это всё объясняло.
Может быть, и объясняло.
Мы с Мариной познакомились из-за музыки. Это было в 2009 году, в сентябре. Я стоял в «Дорожке» — был такой бар на Покровке, его давно закрыли — и пытался объяснить бармену, что песня, которая играет, это не «какой-то инди», а This Mortal Coil, и что это кавер на песню Тима Бакли, и что вообще-то это один из самых красивых треков в истории музыки, и тут девушка за соседним столиком повернулась и сказала:
— «Song to the Siren». Тысяча девятьсот восемьдесят третий. А оригинал Бакли — шестьдесят восьмой.
Я посмотрел на неё. Она была невысокая, тёмные волосы, нос с горбинкой, и глаза — карие, очень живые, с такими искрами, которые бывают у людей, которые всё время о чём-то думают.
— Откуда ты знаешь? — спросил я.
— Я много чего знаю, — сказала она и улыбнулась.
Вот так. Семнадцатое сентября, тысяча семьсот девять, наш пин-код на все времена.
Марина работала редактором в издательстве. Она редактировала чужие книги и мечтала написать свою — «когда-нибудь потом, когда будет что сказать». Она слушала всё подряд: от Шуберта до Radiohead, от Земфиры до каких-то исландских групп, чьи названия я не мог выговорить. У неё была теория, что каждому событию в жизни соответствует своя песня, и если ты найдёшь правильную, то сможешь понять про это событие что-то, чего не понимал раньше.
— Это как ключ к шифру, — говорила она. — Песня открывает то, что внутри. Ты просто не знал, что оно там было.
Я кивал и думал, что она немного сумасшедшая. В хорошем смысле. В том единственном смысле, в котором стоит быть сумасшедшим.
Мы прожили вместе четырнадцать лет. Не все из них были лёгкими — бывали ссоры, бывали периоды, когда мы неделями разговаривали через сжатые зубы, бывал один раз, когда я уехал к маме на три дня, а потом вернулся, и мы оба делали вид, что ничего не было. Но когда она заболела, всё это стало неважным. Вот прямо физически — как будто кто-то вытащил эти воспоминания из головы и выкинул. Остались только хорошие. И страх.
Болезнь — я не буду о ней подробно. Скажу только: восемь месяцев. Двое из них она ещё работала. Ещё трое — ещё ходила. Последние три — уже нет.
Телефон, который я нашёл, — это был её старый рабочий. Она перешла на новый за два года до болезни. Значит, плейлист она составила уже когда знала. Когда диагноз был поставлен. Когда она всё понимала.
«Для тебя на потом».
Как долго она это делала? Неделю? Месяц? Все восемь? Когда записывала голосовые — я был рядом или она ждала, пока я уйду? Может, я был на кухне, варил ей бульон, а она лежала на кровати с этим старым телефоном и шёпотом говорила что-то, что предназначалось мне — но потом. Не сейчас. Потом.
Я держал этот телефон каждый вечер. Включал, смотрел на список. Сорок семь позиций. Каждая — название песни и рядом иконка голосовой заметки. Длительность — от тридцати секунд до четырёх минут. Всё аккуратно пронумеровано.
Первая песня в списке: «Нежность» — Майя Кристалинская.
Мамина песня. Моя мама её обожала. Пела, когда мыла посуду. Марина это знала.
Я не нажимал «плей». Каждый вечер открывал список, смотрел, закрывал. Как будто привыкал. Как будто готовился.
Кирилл спросил однажды:
— Ты вообще в порядке?
— В полном, — сказал я.
— Врёшь?
— В полном.
Он кивнул и допил свой морс. Хороший он человек, Кирилл. Не стал копать.
***
Песня первая
Я послушал первую запись в субботу утром, девятнадцатого ноября.
Это была случайность — или нет. Я проснулся рано, было ещё темно. Лежал в кровати и слушал, как за окном шумит дорога. В субботу утром машин мало, и звук другой — не сплошной поток, а отдельные машины, каждая со своей историей. Куда-то едут. Зачем-то.
Потом я протянул руку, взял телефон, открыл плейлист, нашёл первую строчку — «Нежность», Майя Кристалинская — и нажал на голосовую заметку.
Два гудка тишины. Потом — её голос.
Не такой, каким я его помнил в последние месяцы — тихий, слабый, через силу. А нормальный. Живой. Маринин. С этой её манерой начинать фразу на полуулыбке, так что ты слышал улыбку раньше, чем слова.
«Лёш. Ну, привет. Если ты это слушаешь — значит, ты нашёл. Молодец. Я тебя знаю, ты наверняка тянул. Но ты нашёл, и ты нажал, и вот мы снова разговариваем. Ну, почти. Я говорю — ты слушаешь. Как обычно, в общем».
Пауза. Смешок. Такой короткий, через нос — я помню этот звук. Так она смеялась, когда считала свою шутку удачной.
«Я составила тебе плейлист. Ты и сам видишь. Сорок семь песен — это не круглое число, зато честное. Я хотела пятьдесят, но три не прошли отбор, потому что я не смогла объяснить, зачем они тебе. Знаешь, как в издательстве: если не можешь написать аннотацию — значит, книга не готова. Вот и песня не готова.
Так. Правила. Слушай песню. Потом слушай мою заметку. Не наоборот. Сначала — музыка. Потом — я. Это важно. Пообещай. Ну, пообещай в голове, я же не слышу.
Первая песня — "Нежность". Ты знаешь почему. Это мамина. Она пела её, когда мыла посуду, ты мне рассказывал. И ты однажды, в самом начале, когда мы только-только, — ты напел мне её по телефону. Помнишь? Ты был в командировке в Твери, и было четыре утра, и ты позвонил и напел. Фальшиво, Лёша. Чудовищно фальшиво. Но я до сих пор считаю, что это самое красивое, что мне пели в жизни.
Я хочу, чтобы ты её послушал и вспомнил не маму — хотя маму тоже. Вспомни ту ночь. Ты в гостинице, за окном Тверь, и ты поёшь мне в трубку "Опустела без тебя земля". Ты пел и смеялся, и я смеялась, и мы оба знали, что это серьёзно. Что это мы — серьёзно.
Вот. Послушай "Нежность" и подумай о том, что я тебе очень благодарна. За Тверь. За песню. За все четыре утра, когда ты не спал и звонил. За то, что ты — это ты.
Ладно, всё, а то я тут расплачусь, а у меня тушь.
До следующей песни, Лёш».
Запись кончилась.
Я лежал на спине и смотрел в потолок. За окном стало светлее — ноябрьский рассвет, серый, медленный. В соседней квартире кто-то включил воду. Где-то заплакал ребёнок, и сразу замолчал — наверное, взяли на руки.
Я помнил ту ночь. Тверь, гостиница «Волга», номер с продавленной кроватью и видом на парковку. Четыре утра. Я позвонил ей, потому что не мог заснуть, а когда не можешь заснуть — звонишь тому, кто нужен. И я напел ей «Нежность», и действительно фальшиво, и она действительно смеялась, и я знал — прямо в тот момент знал — что на этой женщине я женюсь.
Я включил песню. Майя Кристалинская пела: «Опустела без тебя земля…» — и голос у неё был такой, какой бывает у человека, который точно знает, о чём поёт. Не играет. Не исполняет. Знает.
Когда песня закончилась, я пролежал ещё минут двадцать. Потом встал. Заварил кофе. Одну чашку.
***
Правила игры
Я решил, что буду слушать по одной песне в неделю.
Это было моё правило, не Маринино. Она не сказала, как часто слушать. Просто — «до следующей песни». Но я знал себя: если начну глотать — сожру все сорок семь за два дня и останусь ни с чем. А мне нужно было растянуть. Мне нужно было, чтобы это длилось.
Сорок семь недель — это почти год. Целый год её голоса. Каждую субботу — новая песня, новая заметка. Маленький конверт из прошлого, который можно вскрыть только в назначенный день.
Я купил блокнот. Обычный, в клетку, из «Фикс Прайса», за шестьдесят рублей. Записал на первой странице: «Песня №1. "Нежность" — Майя Кристалинская. Дата: 19.11.»
Под ней — пересказ того, что сказала Марина. Не дословно — я не мог дословно, не мог заставить себя отматывать и записывать, как стенографистка. Своими словами, по памяти. Что запомнил — то и записал.
И ещё — что я почувствовал. Это тоже было важно. Потому что через год я забуду, что чувствовал именно в этот день, именно утром, именно лёжа в кровати в темноте. А блокнот не забудет.
Кирилл заметил, что что-то изменилось. Мы сидели в баре — он с морсом, я с пивом — и он вдруг сказал:
— У тебя лицо другое.
— В смысле?
— Не знаю. Как будто ты о чём-то думаешь. Раньше ты ни о чём не думал. В хорошем смысле. Просто как будто тебя выключили, а сейчас — включили обратно.
Я рассказал ему про плейлист. Не всё — не смог бы всё, да и не хотел. Но рассказал, что нашёл телефон, что там записи, что Марина оставила мне музыку с голосовыми.
Кирилл долго молчал. Потом сказал:
— Слушай, Лёх. Это либо самая прекрасная, либо самая жестокая вещь, которую один человек может сделать для другого. Я пока не понимаю, что из двух.
— Я тоже, — сказал я.
И это была правда.
***
Вторая песня
Суббота, двадцать шестое ноября. Утро. Я уже ждал его, как ждёшь серии нового сериала — с нетерпением и лёгким страхом. Потому что никогда не знаешь, что будет. Может быть, она скажет что-то смешное. Может — что-то, после чего я не встану с кровати до вечера.
Вторая песня: «Creep» — Radiohead.
Я удивился. Не то чтобы это была «её» песня — Марина любила Radiohead, но не фанатично. И «Creep» — это скорее песня-символ, чем песня-любимица. Такая, которую все знают, даже те, кто не знает, что это Radiohead.
Сначала — песня. Том Йорк пел про то, что он тут лишний, что он ненормальный, что он не заслуживает того, кто рядом. «What the hell am I doing here? I don't belong here».
Потом — голосовая заметка.
«Лёш, не смейся. Да, "Creep". Да, банально. Но слушай. Помнишь, как мы поссорились на мой тридцатый? Когда ты забыл купить торт, и я устроила скандал, и ты сказал "Марин, это же просто торт", а я сказала "Ты вообще ничего не понимаешь", и ушла к Юльке ночевать?
Так вот. Я сидела у Юльки на кухне, пила чай с мятой, и Юлька включила радио, и там играла "Creep". И я слушала, как он поёт "I don't belong here", и думала: вот именно. Я не заслуживаю этого человека. Не потому, что он идеальный — ты далеко не идеальный, Лёш, без обид. А потому что он принимает меня целиком. Со скандалами из-за торта. С истериками. С моей привычкой не отвечать на звонки, когда я обижена. Со всем этим — и всё равно.
И я поняла, что именно это значит "I want a perfect body, I want a perfect soul" — это не про тело и не про душу, это про невозможность дотянуться до того, кем ты хочешь быть для человека, который тебя любит. Это про то, что тебя любят не идеального, а настоящего, и от этого ещё страшнее.
Я вернулась на следующий день, если помнишь. Ты ничего не спросил. Просто открыл дверь и сказал "Я купил торт". Шоколадный, из "Палыча", мой любимый. Ты всё-таки запомнил.
Лёша, послушай "Creep" и подумай вот о чём. Ты никогда не был лишним. Ни одного дня. Даже когда я кричала и хлопала дверью — ты не был лишним. Ты был единственный, кому я хотела хлопать дверью. Понимаешь? Нет? Ну ладно, это и правда странно звучит.
Следующая песня будет повеселее, обещаю. Целую».
Я сидел на кухне. «Creep» уже давно закончилась, я забыл поставить на повтор. В окно было видно, как соседский кот шёл по карнизу — осторожно, деловито, как человек, который знает дорогу.
Шоколадный торт из «Палыча». Я его действительно купил. Утром, пока она была у Юльки, — поехал в «Палыч» на другой конец города, потому что в ближайшем не было шоколадного, был только «Тирамису» и «Птичье молоко». А Марина любила именно шоколадный.
Она вернулась, я открыл дверь, сказал «Я купил торт», и она заплакала. Не от торта, конечно. От того, что это я. Что мы. Что всё — продолжается.
Я записал в блокнот: «Песня №2. "Creep" — Radiohead. Дата: 26.11. Ссора на её 30-й. Торт из "Палыча". Она плакала. Я тоже, но потом».
***
Третья, четвёртая, пятая
Третья песня: «Moon River» — Одри Хепбёрн. Версия из «Завтрака у Тиффани».
Маринина заметка была про наш первый Новый год вместе. Мы были в съёмной квартире на Щёлковской, ёлку купили за двести рублей — она осыпалась быстрее, чем мы успевали вешать игрушки. По телевизору крутили «Завтрак у Тиффани», и Марина сидела на полу, обложенная иголками, и говорила: «Лёш, я хочу быть как Одри. Только без сигареты и без грустного конца».
«Эта песня — про то, что мир большой, а мы маленькие, — говорила она в заметке. — Но вдвоём — чуть побольше. Помнишь, мы тогда загадали одно желание на двоих? Ты сказал "Чтобы нам было хорошо". Без конкретики. Просто — хорошо. И мне понравилось, что ты не загадал ничего конкретного. Ты загадал целиком».
Четвёртая песня: «Smells Like Teen Spirit» — Nirvana.
Это был сюрприз. Марина никогда не была гранж-фанатом. Но заметка всё объяснила.
«Это не про Нирвану, Лёш. Это про энергию. Помнишь, как мы делали ремонт? Две тысячи четырнадцатый, квартира на Перово, та, с отваливающимися обоями. Ты включил эту песню на полную, и мы сдирали обои под Кобейна, и я впервые в жизни сдирала обои, и это было так… освобождающе. Как будто вместе со стенами мы снимали что-то ещё. Старое. Ненужное. Мы строили наш дом, Лёш. Буквально. Руками.
Когда тебе будет тяжело — включи это. Громко. И вспомни, что мы с тобой могли всё. Даже обои содрать».
Я улыбнулся. Впервые за полгода — не вежливо, не натянуто, а просто потому что стало смешно. Мы действительно сдирали обои под «Нирвану», и Марина была вся в клее и штукатурке, и волосы у неё стояли дыбом, и она кричала «Лёша, тут тараканы!», и я бежал с тапком, и это был хаос, и грохот, и Кобейн, и счастье.
Пятая песня: «Clair de Lune» — Дебюсси.
Марина любила Дебюсси. У неё было про это целое убеждение: «Дебюсси — это единственный композитор, который писал музыку не для ушей, а для того места внутри, которое болит, когда красиво».
Заметка к пятой была самая длинная из первых — почти четыре минуты. Марина говорила медленнее, чем обычно. Как будто подбирала слова.
«Лёш. Эту песню я хочу, чтобы ты послушал в тишине. Не на кухне, не в метро. Ляг. Закрой глаза. И просто слушай.
Я хочу рассказать тебе одну вещь. Когда я узнала… ну, ты понимаешь, о чём я. Когда врач сказал. Первое, что я почувствовала — не страх. Не злость. Мне стало жалко, что я не успею дослушать. Музыку, в смысле. Всю музыку, которая ещё будет написана, которая ещё выйдет, которую кто-то сочинит через десять, двадцать, сто лет — я её не услышу. И это показалось мне несправедливым. Не то, что я умру — все умрут. А то, что музыка продолжится без меня.
Глупо, правда? Из всего, о чём можно переживать…
Но потом я подумала: ладно. Я не услышу новую музыку. Но я могу оставить тебе старую. Ту, которую я уже люблю. С объяснениями — зачем она мне, что она для меня значит. Чтобы ты, когда будешь слушать, слышал не только Дебюсси. Слышал ещё и меня. Чтобы я была в каждой ноте. Навсегда.
"Clair de Lune" — это лунный свет. Знаешь, что лунный свет — это отражённый солнечный? Луна не светит сама. Она берёт чужой свет и делает его мягче. Тише. Нежнее.
Я хочу быть для тебя такой луной. Брать то, что есть в мире — музыку, слова, тишину — и отражать тебе. Тише. Нежнее.
Не плачь. Или плачь, ладно. Но потом — включи Дебюсси. И послушай, как лунный свет падает на клавиши.
Люблю тебя. До следующей».
Я не плакал. Вернее — не знаю, как это описать. Слёз не было, а всё остальное, что бывает, когда плачешь, — было. Горло, грудь, эта невозможность вдохнуть полностью. Я лежал в темноте, играл Дебюсси, и за окном действительно была луна — ноябрьская, тусклая, мутная от облаков, но — была. И мне хотелось верить, что это не совпадение.
***
Разговор с мамой
В декабре я поехал к маме.
Мама жила в Калуге, в однушке, которую они с отцом купили в девяностых, когда отца перевели на завод. Отца не стало в 2018-м, мама осталась одна, но отказывалась переезжать. «Здесь стены помнят», — говорила она, и я не спорил, потому что понимал.
Мама знала про Марину. Знала, как я — тяжело, медленно, по кусочкам. Она приезжала на похороны, стояла рядом со мной, держала меня за руку, и её рука была маленькая и сухая, и она сжимала мою так крепко, как будто боялась, что я упаду.
Я приехал на электричке, мама встретила на вокзале — в пуховике, в валенках, с авоськой, в которой были мандарины.
— Зачем мандарины? — спросил я.
— Скоро Новый год, — сказала она.
Это было всё объяснение, и большего не требовалось.
Дома она накормила меня борщом — тем самым, с фасолью и чесночными пампушками, который она варила всю жизнь и который всегда был одинаковым, как будто борщ — это константа вселенной, как число пи или скорость света.
После борща я рассказал ей про плейлист.
Мама слушала, не перебивая. Потом сказала:
— Первая песня — «Нежность»?
— Да.
Она помолчала. Встала, подошла к окну, постояла. За окном был двор — типичный калужский двор, с горкой, с гаражами, с чьей-то «девяткой», которая стояла на одном месте с 2005 года и уже почти вросла в землю.
— Я эту песню пела Маринке, — сказала мама. — Когда вы приезжали. Она просила. Говорила: «Людмила Ивановна, спойте, пожалуйста». И я пела, а она сидела и слушала, как маленькая.
Я не знал этого. Марина никогда не рассказывала.
— Она хорошая была, — сказала мама. — Лёш. Она была очень хорошая.
— Я знаю, мам.
— Нет. Ты знаешь, что она была хорошая жена. А я знаю, что она была хорошая — вообще. Просто хорошая. Это разное.
Мама заплакала. Тихо, без звука — просто слёзы. Она вытерла их ладонью, высморкалась в платок и сказала:
— Слушай её песни, Лёша. Все до одной. И не торопись.
Я кивнул.
Мы пили чай с мандаринами, мама рассказывала про соседку Тамару Сергеевну, которая завела кота и теперь весь подъезд в шерсти, и я слушал, и мне было хорошо. Не счастливо — хорошо. Тепло. Как бывает, когда сидишь в тёплом месте и знаешь, что снаружи — зима, но тебе не надо туда. Пока не надо.
***
Декабрьские песни
Шестая песня: «Let It Be» — The Beatles.
Маринина заметка: «Лёш, я знаю, что ты не любишь "Битлов". Ты говоришь, что это "переоценённая попса". Но "Let It Be" — это не попса. Это молитва. Он поёт про свою маму, которая пришла к нему во сне и сказала: "Пусть будет так". Я хочу, чтобы ты это запомнил. Пусть будет так. Не "всё будет хорошо" — это враньё, и мы оба знаем. А "пусть будет так". Прими. Отпусти. Пусть будет так».
Седьмая: «Ой, цветёт калина» — русская народная.
«Это бабушкина. Бабушка Зина, мамина мама, которая жила в Орле и варила варенье из всего, даже из одуванчиков. Она пела эту песню, когда копала картошку. И я, маленькая, сидела на грядке и слушала. И мне казалось, что эта песня — про всех женщин сразу. Про всех, кто любил, ждал, копал картошку и пел.
Я хочу, чтобы ты послушал и подумал о бабушке Зине. Ты её не застал — она умерла за три года до нашей встречи. Но я рассказывала тебе про неё, помнишь? Она бы тебя полюбила. Она любила тихих мужчин, которые много работают и мало говорят. Ты — из таких.
И ещё одно. Когда будешь слушать — послушай, как там в словах: "Парня молодого полюбила я". Вот это "полюбила" — оно такое… окончательное. Не "влюбилась", не "понравился" — полюбила. Как приговор. Как диагноз. Как — навсегда.
Я тебя полюбила, Лёша. Вот так — навсегда».
Я записал в блокнот и поставил точку. Потом зачеркнул и поставил многоточие. Потом зачеркнул и оставил пустоту. Потому что после слова «навсегда» ничего ставить не нужно.
Восьмая: «Bohemian Rhapsody» — Queen.
«Лёш, это длинная история. Помнишь, как мы ездили на машине к моим родителям в Липецк, и сломалась магнитола, и работало только радио, и по радио пять часов подряд крутили одно и то же, и мы уже почти поубивали друг друга от скуки, и тут — "Богемская рапсодия"? И мы оба начали подпевать, и ты орал "Galileo!" фальцетом, и я чуть не въехала в столб от смеха?
Вот это и есть счастье, Лёша. Не свечи и розы. Не Париж. Столб на трассе М-4, сломанная магнитола, и ты с фальцетом.
Включай громко. Пой. Мне — можно. Мне всегда было можно всё».
Девятая: «Вальс» — Евгений Дога. Из «Мой ласковый и нежный зверь».
«Мы под него танцевали на свадьбе. Ты помнишь? Ты наступил мне на ногу три раза, и я каждый раз делала вид, что не заметила. Ты думал, я не заметила? Я заметила, Лёш. Но мне было всё равно.
Мы танцевали, и зал был маленький, и народу было мало — мы оба не хотели большую свадьбу, помнишь? Только свои. Мама твоя. Мои. Кирилл. Юлька. Тётя Лида, которая напилась и пела караоке, хотя караоке не было.
И мы танцевали, и ты шептал мне на ухо: "Я забыл, куда ставить правую руку". И я шептала: "На талию, Лёша. На талию". И мы оба смеялись, и нам было двадцать восемь, и вся жизнь была впереди.
Послушай этот вальс. И потанцуй. Один. Посреди комнаты. Мне понравится. Я буду смотреть».
Я не танцевал. Но встал. Поставил вальс, встал посреди комнаты и закрыл глаза. Музыка была как вода — текла вокруг, обнимала, несла. Я стоял и представлял, что Марина — рядом. Что моя правая рука — на её талии. Что она шепчет что-то смешное. Что нам двадцать восемь. Что вся жизнь — впереди.
Вся жизнь.
***
Новый год
Новый год я встречал один.
Мама звала в Калугу. Кирилл предлагал свою квартиру — «посидим, морс попьём». Юлька — Маринина подруга, с которой мы почти не общались после похорон, потому что обоим было слишком тяжело — написала: «Приходи к нам, Лёш. Серёжа наготовил, дети будут рады».
Я всем отказал. Не из гордости и не из желания страдать. Просто мне нужно было побыть.
Тридцать первого декабря я купил бутылку шампанского, оливье из «Перекрёстка» (Марина бы убила — она всегда делала сама), мандарины и маленькую ёлку в горшке. Поставил ёлку на подоконник. Повесил на неё три игрушки — те, которые остались от нашей большой коробки. Стеклянный шар, деревянного оленя и звезду, которую Марина купила в Праге, когда мы ездили туда на пятую годовщину.
В одиннадцать вечера я открыл плейлист. Десятая песня. Очередь была не субботняя, и я нарушил своё правило — но это был Новый год, и мне показалось, что Марина бы поняла.
Десятая песня: «Time After Time» — Cyndi Lauper.
«Лёш, это песня для Нового года. Я не знаю, когда ты до неё дойдёшь — может, в марте, может, в июле. Но послушай и представь, что сейчас Новый год. Наш любимый праздник. Единственный, на котором мы никогда не ссорились.
"Time After Time" — раз за разом. Снова и снова. Жизнь — это повторение. Каждый Новый год — один и тот же ритуал. Ёлка, шампанское, оливье, куранты. Одно и то же. И в этом — красота. В том, что можно делать одно и то же с одним и тем же человеком, и каждый раз — как первый.
Мы встречали Новый год четырнадцать раз. Четырнадцать ёлок. Четырнадцать бутылок шампанского. Четырнадцать раз ты говорил: "За нас". И каждый раз мне казалось, что ты говоришь это впервые.
Если ты встречаешь этот Новый год один — знай: ты не один. Я с тобой. В этой песне, в этой заметке, в этом плейлисте. Раз за разом. Time after time.
С Новым годом, Лёша. С Новым годом, мой хороший».
Куранты я слушал стоя. Шампанское открыл, налил два бокала — один себе, один ей. Поставил её бокал рядом с ёлкой. Чокнулся с пустотой.
— За нас, — сказал я.
За окном стреляли фейерверки. Небо было рыжим и зелёным, и искры падали на снег, и кто-то орал «Ура!», и собака где-то лаяла, и всё было как всегда, как каждый год, как все четырнадцать лет, — но Марины не было. И в этом «не было» уместилось всё.
Я выпил оба бокала. Свой и её. Потом лёг на диван, включил повтор — «Time After Time» — и уснул под Синди Лопер, и мне снилась Марина. Она стояла в нашей кухне, в том фартуке с лисой, который я подарил ей на восьмое марта, и резала оливье, и напевала. Что именно — я не расслышал. Но она напевала.
***
Январь
Январь — жестокий месяц. Не потому что холодно, а потому что всё напоминает.
Каникулы кончились, город вернулся в рабочий ритм, и всё вокруг было про «новое начало», «новые цели», «новый я». Соцсети полны обещаний: бросить курить, начать бегать, прочитать двадцать книг. Я смотрел на это и думал: мне нечего начинать заново. Мне нужно продолжать. Просто — продолжать.
Одиннадцатая песня: «Ночная дорога» — Никитины.
«Лёш, помнишь, как мы ехали из Питера? Два часа ночи, трасса пустая, и ты вёл, и я сидела рядом, и мы молчали. Просто ехали. И я думала: вот это счастье. Вот прямо сейчас. Не вчера, когда мы гуляли по Невскому. Не завтра, когда вернёмся домой. А сейчас. Дорога, тишина, ты за рулём, и мне не надо никуда — я уже на месте. Моё место — рядом с тобой.
Песня Никитиных — она про то же. "Ночная дорога далека. Спи, мой малыш". Это колыбельная для взрослых. Для тех, кто едет в ночи и знает, что утро будет. Обязательно будет.
Если тебе не спится — включи и закрой глаза. Представь, что мы едем. Я рядом. Дорога далека. Но мы доедем».
Двенадцатая: «No Surprises» — Radiohead.
Снова Radiohead. Марина улыбалась в записи — я слышал это по голосу.
«Да, опять они. Но слушай. "No Surprises" — это песня про усталость. Про то, как человек устаёт от мира и хочет просто тихо жить. "A handshake of carbon monoxide" — рукопожатие угарного газа. Это мрачно, я знаю. Но для меня эта песня — про другое.
Помнишь, как мы мечтали переехать за город? Домик, участок, яблоня. Ты говорил: "Марин, к чёрту Москву". А я отвечала: "К чёрту". И мы оба знали, что никуда не переедем, потому что — работа, ипотека, привычка. Но сама мечта — она грела. Вот это "без сюрпризов", тихая жизнь, утро с кофе, вечер с книгой, яблоня за окном — это было наше "когда-нибудь".
Мы не успели, Лёш. Но ты — успеешь. Пообещай мне: когда-нибудь — яблоня. Хотя бы одна».
Тринадцатая: «The Winner Takes It All» — ABBA.
«Не спрашивай. Просто послушай. И если заплачешь — это нормально. Я тоже плакала, когда записывала. Это песня про расставание, да. Но ещё — про достоинство. Про то, что можно проиграть и остаться человеком. Про то, что любовь — это не соревнование, и победителей нет, и проигравших нет. Есть только те, кто был рядом.
Мы были рядом, Лёш. Всегда. И это — не проигрыш. Это — всё».
Четырнадцатая: «Summertime» — Элла Фицджеральд.
«Летняя песня посреди зимы. Специально. Потому что зимой нужно помнить, что лето было. И будет. Вот расскажу тебе одну вещь, которую никогда не рассказывала.
Летом 2017-го, помнишь, мы ездили на Селигер? Ты уплыл далеко, а я сидела на берегу и смотрела. И ты был маленький такой, далеко, просто точка на воде. И мне стало страшно — на секунду, на одну секунду — что ты не вернёшься. Что заплывёшь за горизонт и всё.
А потом ты повернул обратно, и с каждым гребком становился ближе, и я видела — вот руки, вот голова, вот лицо — и страх ушёл. Ты вернулся. Ты всегда возвращался.
Послушай "Summertime" и вспомни Селигер. Вспомни, как вода была тёплая, а небо — бесконечное. И знай, что я всегда сидела на берегу и ждала, когда ты вернёшься».
Я записывал в блокнот после каждой песни. Блокнот уже заполнился на треть. Почерк мой — ужасный, Марина всегда смеялась: «Лёша, ты как врач пишешь». Но я писал, потому что это было важно. Это была моя часть разговора. Она говорила — я записывал. Она помнила — я хранил.
***
Кризис
Он случился на пятнадцатой песне.
Пятнадцатая была «Hallelujah» — Леонард Коэн. Великая песня. Страшная песня. Песня, которая не даёт тебе спрятаться.
Маринина заметка:
«Лёш, я долго думала, ставить ли "Аллилуйю" в список. Потому что это слишком. Это песня-удар. Она бьёт по тому месту, которое ты закрыл руками, — и всё равно пробивает.
Но я поставила, потому что ты должен это услышать от меня: мне не больно. Прямо сейчас, когда я это записываю — мне не больно. Мне грустно. Мне жаль, что так. Мне жаль, что мы не состаримся вместе, не будем ворчать друг на друга из-за пульта, не поедем в тот круиз, который ты обещал.
Но мне не больно.
Я знаю, что ты думаешь — что мне было страшно. Что мне было одиноко. Что я лежала ночами и боялась. Может быть, иногда. Но чаще — нет. Потому что я думала о тебе. И когда ты рядом — даже в мыслях, даже не физически — мне не бывает одиноко.
"Hallelujah" — это "хвала". Это слово благодарности. Коэн пел его через боль, через разрушение, через всё — и всё равно: хвала. Спасибо. Благодарю.
Вот и я: благодарю. За всё. За каждый день. За каждую минуту. Даже за плохие. Особенно — за плохие. Потому что плохие минуты — это тоже жизнь. Наша жизнь. И я бы не отдала ни одной.
Аллилуйя, Лёш. Аллилуйя».
Я не смог.
Поставил телефон на паузу, и рука тряслась, и я промахнулся мимо кнопки, и запись продолжала играть, а там была тишина — Марина уже закончила, но заметка ещё шла, и в этой тишине я слышал, как она дышит. Тихо, ровно, спокойно. Дышит.
Я сидел на полу в коридоре — на том самом месте, где Марина любила сидеть, когда разговаривала по телефону, потому что там, как она говорила, «акустика лучше» — и я не мог встать. Не от слабости. От переполненности. Как будто в меня залили слишком много всего сразу — любви, горя, благодарности, вины, гнева — и я треснул, как тот экран телефона, и всё потекло наружу.
Мне стало злить. На неё. Впервые — на неё.
Зачем? Зачем она это сделала? Зачем оставила эти записи, эти песни, этот проклятый плейлист? Чтобы мне было больнее? Чтобы я каждую субботу вскрывал рану, которая только-только начинала затягиваться? Чтобы я не смог забыть? Чтобы я вечно был привязан к этому телефону, к этому голосу, к этой невозможности услышать ответ?
Я хотел удалить плейлист. Взял телефон, открыл, навёл палец на «удалить» — и не нажал.
Не нажал, потому что подумал: а что бы сказала Марина?
Она бы сказала: «Лёша, ты дурак. Это не чтобы больнее. Это чтобы — не одному».
Не одному.
Я сидел на полу, в коридоре, в темноте, и держал телефон, и знал, что она права. Что эти записи — не ножи. Это швы. Они болят — да. Стягивают — да. Но без них рана не закроется.
Я положил телефон. Встал. Выпил воды. Лёг спать.
В субботу я послушал шестнадцатую песню.
***
Закономерность
Где-то к двадцатой песне я заметил то, чего не видел раньше.
Порядок был не случайным. Марина не просто собрала любимые песни и записала заметки. Она выстроила маршрут. Эмоциональный маршрут — от оцепенения к жизни. Как редактор. Как человек, который всю жизнь работал со структурой текста и знал, что главное — не начало и не конец, а арка.
Первые пять песен были мягкими. Тёплыми. Вводными — как первая глава книги, которая ещё не требует от тебя ничего, кроме внимания.
Песни с шестой по десятую — бодрее, веселее. Как будто она говорила: «Видишь? Было хорошо. Было смешно. Мы жили — по-настоящему жили».
С одиннадцатой по пятнадцатую — глубже, больнее. «Hallelujah» — это был пик. Точка, после которой либо ломаешься, либо начинаешь подниматься.
А с шестнадцатой начался подъём.
Шестнадцатая: «Here Comes the Sun» — The Beatles.
«Лёш, ну что, пережил "Аллилуйю"? Я знала, что переживёшь. Ты крепче, чем думаешь.
Вот тебе солнце. Оно приходит. Всегда приходит. Это не метафора — это факт. Каждое утро. Каждый день. Даже когда тучи — оно там, за ними. Просто не видно.
Ты — моё солнце. Было. Есть. Будет. Даже когда я — за тучами».
Семнадцатая: «Три белых коня» — из «Чародеев».
«Лёша, не морщись. Да, детская песня. Но вспомни: мы смотрели "Чародеев" каждый Новый год. Каждый. Это была наша традиция. И каждый раз, когда начиналась эта песня, я вставала и танцевала. А ты смотрел на меня и делал вид, что тебе стыдно. А на самом деле улыбался.
Эта песня — про лёгкость. Про то, что можно быть взрослым и серьёзным и проектировать вентиляцию для торговых центров, и при этом танцевать под "Три белых коня" и не стесняться.
Потанцуй, Лёш. Хотя бы в голове».
Восемнадцатая: «Wish You Were Here» — Pink Floyd.
«Ну, тут всё понятно без слов. "Wish you were here" — "Хотел бы, чтобы ты был здесь". Или "была". В зависимости от того, кто поёт.
Я хотела бы быть рядом. Каждый день. Каждую минуту. Но — не могу. И это надо принять. Тебе — принять. Мне — уже принято.
Знаешь, что самое обидное? Не то, что я умру. А то, что мир будет продолжаться. Выйдут новые фильмы. Достроят метро. Откроют новые кофейни на Покровке. А я — не увижу. И ты пойдёшь в эту кофейню, и закажешь свой американо, и ты даже не подумаешь обо мне — и это правильно, Лёша. Это правильно. Потому что жизнь не должна останавливаться из-за одного человека.
Но иногда — подумай. Ладно?
Я всегда — here. Здесь».
Двадцатая: «Под небом голубым» — Борис Гребенщиков.
«Это песня на стихи, которые написали восемьсот лет назад. Представляешь? Восемьсот лет кто-то написал эти слова, и они до сих пор работают. "Под небом голубым есть город золотой". Не важно, есть ли он на самом деле. Важно, что кто-то верил. И написал. И это дошло до нас.
Вот и мой голос — я надеюсь — дойдёт до тебя. Через время, через расстояние, через всё. Дойдёт. И ты услышишь. И тебе станет чуточку легче.
Двадцатая песня, Лёш. Мы на экваторе. Ты молодец».
Экватор. Я подумал: она и это посчитала. Сорок семь песен, двадцатая — не ровно середина, но около. Она знала, что здесь нужна пауза, нужен глоток воздуха, нужно сказать: «Ты молодец». Потому что к двадцатой песне слушатель устаёт. Читатель устаёт. Человек — устаёт.
Она была редактор. Она знала.
***
Весна
Зима кончилась. Не вдруг — постепенно, как кончается всё в Москве: сначала грязь, потом слякоть, потом — однажды утром — солнце.
Я слушал по песне в неделю. Иногда — нарушал правило и слушал две. Иногда — пропускал неделю, потому что не мог. Блокнот заполнялся. Почерк становился лучше — как будто записи учили меня терпению.
На работе дела шли нормально. Мы сдали проект торгового центра на Каширском, начали новый — бизнес-центр в Химках. Кирилл получил повышение и стал замначальника отдела, и теперь мог официально отправлять меня на объекты, чему радовался как ребёнок.
Я начал готовить. Не оливье из «Перекрёстка», а по-настоящему. Открыл Маринин рецепт шарлотки из заметок — тот самый, бабушкин — и испёк. Первый раз получилось плохо: тесто не поднялось, яблоки подгорели, кухня воняла гарью. Второй раз — лучше. Третий — почти как у Марины. Четвёртый — я съел целый противень за два дня и понял, что надо либо начать бегать, либо перестать печь.
Начал бегать.
Каждое утро — парк Кузьминки, три километра. Потом четыре. Потом пять. Бежать было хорошо — тело работало, голова выключалась, и в наушниках была музыка. Маринина музыка. Я переслушивал песни из плейлиста, уже без голосовых, просто музыку — и бежал, и каждая песня была как топливо, и километры складывались в недели, а недели — в жизнь.
Двадцать пятая песня: «Don't Stop Me Now» — Queen.
«Лёш, надеюсь, ты к этому моменту уже немного ожил. Если нет — вот тебе Фредди Меркьюри. Против Фредди нет приёма. Он поёт, что его не остановить, и знаешь что? Его не остановили. Даже смерть. Его песни звучат каждый день, в каждой стране мира. Это ли не бессмертие?
Не останавливайся, Лёш. Беги, иди, ползи — но не останавливайся. Ты мне обещал. Ну, не мне — себе. Но через меня. Так тоже считается».
Двадцать восьмая: «Там, за облаками» — Муслим Магомаев.
«Это папина песня. Мой папа — ты же знаешь, какой он. Молчаливый, суровый, в клетчатой рубашке, с руками, которые могут починить всё, от крана до стиральной машины. Он никогда не говорил о чувствах. Никогда. Но когда играл Магомаев — он замолкал. Вот прямо останавливался, что бы ни делал, и слушал. И глаза у него становились другие. Мягкие.
Я хочу, чтобы ты позвонил моим родителям, Лёш. Я знаю, это трудно. Я знаю, что после всего — трудно. Но позвони. Они тебя любят. Ты им — как сын. И без меня — всё равно как сын. Позвони маме, она будет рада. Позвони папе — он не скажет, что рад, но он будет рад. Вот так.
И послушай Магомаева. И подумай о тех, кто остался. Нас — много. Ты не один, Лёш. Ты никогда не был один».
Я позвонил. В тот же вечер. Тёще — Галине Николаевне. Она взяла трубку после первого гудка, как будто ждала. Мы говорили полчаса. Она рассказывала про дачу, про рассаду, про то, что Виктор Петрович — тесть — наконец починил забор. Я слушал, и мне было хорошо. Потому что это — продолжение. Марина ушла, а её родители — здесь. И я — здесь. И мы — связаны. Навсегда связаны, через неё, через всё, через любовь, которая не кончается со смертью.
***
Тридцатые
К лету я дошёл до тридцатых.
Тридцатые песни были другими. Спокойнее. Увереннее. Как будто Марина знала, что к этому моменту я уже переломился, уже прошёл через худшее — и теперь можно говорить о будущем.
Тридцать вторая: «Beautiful Day» — U2.
«Лёш, знаешь, что я тебе скажу? Сегодня — красивый день. Какой бы он ни был. Дождь, солнце, ветер, смог — красивый. Потому что ты жив. Потому что ты дышишь. Потому что у тебя есть этот день — целый день, двадцать четыре часа, тысяча четыреста сорок минут — и ты можешь сделать с ним что угодно.
Знаешь, что я больше всего жалею? Что не ценила обычные дни. Будни. Вторники. Среды. Мне казалось, что они не считаются. Считаются только праздники, отпуска, особые даты. А обычные дни — это так, прослойка.
А сейчас я понимаю: прослойка — это и есть жизнь. Самое ценное — это обычный вторник, когда ничего не происходит. Ты ешь завтрак, едешь на работу, проектируешь свою вентиляцию, возвращаешься домой, ужинаешь, ложишься спать. И это — счастье. Просто ты не знал.
Цени свои вторники, Лёша. Они — золотые».
Тридцать пятая: «Knockin' on Heaven's Door» — Bob Dylan.
«Лёш, я не буду объяснять, почему эта песня. Ты и так понимаешь. Скажу только одно: рай — это не место. Рай — это состояние. Рай — это когда тебе было так хорошо, что ты хочешь, чтобы это повторилось.
Мы с тобой — были в раю. Многократно. На кухне, за завтраком, когда ты мазал масло на хлеб и читал новости, а я пила кофе и смотрела на тебя. Это был рай. Я не стучала в дверь рая — я в нём жила. С тобой.
Спасибо за рай, Лёша».
Тридцать восьмая: «La Vie en Rose» — Édith Piaf.
«Жизнь в розовом цвете. Так банально, что аж красиво. Пиаф пела о любви так, как будто это единственное, что есть в мире. И знаешь что? Может быть, она была права.
Я видела мир в розовом цвете. С тобой — всегда. Даже когда орали друг на друга, даже когда хлопали дверями, даже когда молчали неделями — фон был розовый. Потому что ты был рядом. И этого хватало.
Послушай Пиаф. И не стесняйся — если хочешь, включи громко и открой окно. Пусть соседи тоже послушают. Пусть весь двор. Пусть вся Москва. Пусть знают, что один человек любил другого — сильно, неправильно, по-настоящему. И это стоило всего».
***
Сорок третья
Лето заканчивалось. Я бегал уже по семь километров. Испёк шарлотку двенадцать раз. Позвонил тёще восемнадцать раз. Кирилл сказал, что я «почти похож на живого человека», и это была самая нежная похвала, на которую он был способен.
Блокнот был почти полон. Сорок две записи. Сорок два пересказа голосовых, сорок два описания песен, сорок два фрагмента чувств — моих, растрёпанных, неровных, местами зачёркнутых и переписанных.
Я знал, что скоро — конец. Пять песен. Четыре. Три.
Сорок третья песня: «River Flows in You» — Yiruma.
Маринина заметка была короткой. Тридцать секунд.
«Лёш, послушай. Просто послушай. Эта песня — это я. Моё сердцебиение, переведённое в ноты. Так, как я чувствовала — каждый день — рядом с тобой. Вот эта мелодия. Вот этот ритм. Вот это тепло. Я — здесь. В каждой ноте».
Тридцать секунд. И в них — вся она.
Я слушал Yiruma и представлял, как Марина записывает это. Сидит на кровати, или на кухне, или в ванной — она любила ванную, говорила, что там думается лучше — и держит телефон, и говорит. Тридцать секунд. Короче всех предыдущих. Потому что к сорок третьей песне слова кончаются. Остаётся только музыка.
***
Последние
Сорок четвёртая: «Жизнь» — ДДТ.
«Лёш, Юрий Юлианыч знает. Он вообще всё знает, этот Шевчук. Послушай. "Это всё, что останется после меня". Вот эта строчка — она моя. То, что останется после меня, — это ты. И этот плейлист. И наша квартира. И мандарины в новый год. И шарлотка по бабушкиному рецепту, которую ты когда-нибудь испечёшь.
Я не боюсь, Лёш. Правда. Мне грустно — да. Мне жаль — да. Но бояться? Нет. Потому что я оставляю — тебя. А значит — оставляю лучшее, что было в моей жизни.
Три песни до конца. Держись, Лёша. Ты почти дошёл».
Сорок пятая: «Song to the Siren» — This Mortal Coil.
Песня, с которой всё началось. Бар «Дорожка» на Покровке, 2009 год, сентябрь. «Тысяча девятьсот восемьдесят третий. А оригинал Бакли — шестьдесят восьмой».
Маринина заметка:
«Лёш, ты знаешь, какая это песня. Наша песня. Песня-начало. Песня, из-за которой я повернулась к незнакомому парню у барной стойки и заговорила. Я вообще-то не заговариваю с незнакомыми парнями. Но ты так неправильно произнёс "This Mortal Coil", что я не удержалась.
"Song to the Siren" — песня сирены. Она зовёт, и ты плывёшь на её голос, и знаешь, что это опасно, но плывёшь. Потому что голос — красивый. Потому что не можешь не плыть.
Я была твоей сиреной, Лёш. А ты — моей. Мы оба поплыли. И не пожалели.
Это предпоследняя песня. Следующая — последняя. Не торопись. Пожалуйста. Посиди с "Song to the Siren". Послушай ещё раз. И ещё. И вспомни тот бар, и ту ночь, и мои глаза, и мой смех, и то, как я сказала "Я много чего знаю", и ты подумал — вот на этой женщине я женюсь.
Ты подумал — я знаю. Я видела это в твоих глазах. Потому что я подумала то же самое.
До последней, Лёш. До последней».
***
Сорок седьмая
Я ждал две недели.
После сорок шестой — «Into My Arms» Ника Кейва, нежная, как прикосновение, — я не мог себя заставить нажать на последнюю. Потому что последняя значила — конец. Конец плейлиста. Конец голоса. Конец — этого.
Сорок семь песен за почти год. Каждая суббота — её голос. Каждая неделя — разговор. Односторонний, да. Но — разговор. И когда я нажму последнюю, разговор закончится. И наступит тишина. Настоящая, окончательная тишина, которой я боялся больше всего.
Кирилл позвонил:
— Лёх, ты чего пропал?
— Я думаю.
— О чём?
— О том, как не нажимать кнопку.
Он помолчал. Потом сказал:
— Нажми. Она для этого записала.
— Я знаю.
— Тогда нажимай. И потом — приходи в бар. Морс мой, пиво твоё. Как обычно.
Как обычно.
Я нажал в воскресенье. Не в субботу — в воскресенье. Утром, рано, ещё до рассвета. Как первую песню — в темноте, лёжа на спине, глядя в потолок.
Сорок седьмая песня: «Нежность» — Майя Кристалинская.
Та же песня. Первая и последняя — одна и та же.
Круг замкнулся.
Маринина заметка:
«Лёш. Привет. Ну вот и всё.
Ты дошёл. Ты молодец. Я знала, что дойдёшь, но всё равно — молодец.
Я поставила "Нежность" снова. Первой и последней. Потому что это — наша песня-основа. Песня-фундамент. Та, на которой всё стоит.
Помнишь, я в самом начале попросила тебя вспомнить Тверь? Гостиницу "Волга", четыре утра, как ты пел мне в трубку? Помнишь?
А теперь я хочу, чтобы ты забыл.
Нет, подожди, не так. Не забыл — а отпустил. Вспомни и отпусти. Как шарик. Держал — и разжал пальцы — и он полетел. И ты смотришь, как он летит, и тебе не грустно. Тебе — хорошо. Потому что он красивый. Потому что он — был.
Я была, Лёш. Мы — были. Четырнадцать лет, и каждый год стоил десяти, и я бы не поменяла ни минуты. Ни ссоры, ни молчания, ни хлопающие двери, ни слёзы, ни даже болезнь — ничего. Потому что всё это — мы.
А теперь — живи. Вот моя последняя просьба, мой последний track notes, мой последний — редакторский — комментарий к твоей жизни.
Живи.
Готовь шарлотку. Бегай. Звони маме. Звони моей маме. Пей кофе на Покровке. Построй яблоню. Заведи собаку — ты всегда хотел, я всегда отговаривала, потому что аллергия, но теперь — можешь. Назови её как хочешь. Или как я хочу — Маффин. Я всегда хотела собаку по имени Маффин.
Влюбись. Да, Лёш. Влюбись. Это не предательство. Это — жизнь. Я хочу, чтобы ты любил. Я хочу, чтобы тебя любили. Я хочу, чтобы кто-то мазал тебе масло на хлеб по утрам и спорил с тобой из-за пульта вечером. Я хочу, чтобы ты был счастлив. По-настоящему, без оглядки, без вины.
Я всегда буду рядом. В этих песнях. В этих заметках. В этом плейлисте, который ты будешь переслушивать — не каждую неделю, потом раз в месяц, потом раз в год, потом — когда захочешь. И каждый раз мой голос будет говорить тебе одно и то же: я тебя любила. Люблю. Буду любить. Всегда.
"Опустела без тебя земля."
Но она наполнится, Лёш. Обязательно наполнится.
Это я тебе обещаю.
Целую. Навсегда твоя, Марина.
P.S. Если ты всё-таки не испёк шарлотку — испеки. Рецепт в заметках. Яблоки бери антоновку, а не эти безвкусные глянцевые. И сахара — на ложку больше, чем написано. Бабушка Зина всегда добавляла лишнюю ложку. Это секрет.
Всё, Лёш. Пока. До свидания. Нет — до встречи. Когда-нибудь. Не скоро. Но — до встречи».
Запись кончилась.
Я лежал в тишине. За окном — сентябрь. Почти ровно год. Почти ровно — ведь я начал слушать в ноябре, а сейчас сентябрь. Год без неё. Год с её голосом.
Я встал, заварил кофе — одну чашку, — сел на кухне, открыл окно. Утро было прозрачным, как бывает только в сентябре — когда лето уже ушло, но тепло ещё помнится.
Потом я открыл блокнот, нашёл последнюю пустую страницу и написал:
«Песня №47. "Нежность" — Майя Кристалинская. Дата: 14.09. Марина попрощалась. Попросила жить. Назвать собаку Маффин. Испечь шарлотку с лишней ложкой сахара.
Что я чувствую: всё. Всё сразу».
***
После
В октябре я завёл собаку.
Не Маффина — Маффин оказался девочкой. Палевый лабрадор, три месяца, уши до земли, хвост как пропеллер. Я пришёл в приют, увидел её и сразу понял: вот она, Маффин. Она посмотрела на меня, лизнула руку, и всё.
Маффин спала на моей кровати, грызла мои тапочки — Маринины я убрал в шкаф, аккуратно, как реликвию — и лаяла на пылесос. Она была абсолютно, неисправимо, восхитительно бестолковая, и я любил её сразу, безоговорочно, как любят только тех, кого не нужно менять.
Я бегал с Маффин по утрам. Она бежала рядом, высунув язык, и периодически бросалась на голубей, и я дёргал поводок, и она обижалась, и я давал ей лакомство, и она прощала. Мы с ней были хорошая команда.
Кирилл сказал:
— Лёх, у тебя собака.
— Маффин.
— Маффин, — повторил он. — Хорошее имя.
— Маринино.
Он кивнул. Допил морс. И больше ничего не спросил. Хороший он человек, Кирилл.
Шарлотку я пёк каждое воскресенье. Антоновка, лишняя ложка сахара. Бабушка Зина знала, что делает. Получалось — как у Марины. Почти. Не совсем. Но — почти.
Яблоню я пока не посадил. Но нашёл участок. В Тульской области, час от Москвы, двенадцать соток, покосившийся забор, заросший малинник и — вид. С участка видно поле, за полем — лес, за лесом — небо. Столько неба, сколько не бывает в Москве.
Я стоял на этом участке, в сентябре, в куртке, руки в карманах, Маффин носилась по траве, и я подумал: здесь. Здесь будет яблоня. Здесь будет дом. Может быть — когда-нибудь — здесь будет кто-то ещё, кому я скажу: «Слушай, есть одна песня…»
Но это — потом.
А сейчас — сейчас я стоял на этом участке, и ветер дул с поля, и пах травой и землёй, и Маффин залаяла на ворону, и ворона не обратила внимания, и я улыбнулся. Просто — улыбнулся. Не через силу. Не из вежливости. Потому что — утро. Потому что — жизнь. Потому что — «опустела без тебя земля», но она наполнится.
Обязательно наполнится.
---
### Эпилог
Телефон лежит на полке. Старый, с треснувшим экраном, с зарядкой на пятнадцать процентов, которую я поддерживаю раз в месяц. Плейлист — на месте. Сорок семь песен. Сорок семь голосовых.
Я переслушиваю иногда. Не по порядку — выборочно. Когда грустно — «Don't Stop Me Now». Когда не спится — «Ночная дорога». Когда хочется поплакать — «Hallelujah». Когда хочется улыбнуться — «Bohemian Rhapsody» и Лёша с фальцетом.
Маринин голос не стареет. Каждый раз, когда я нажимаю «плей», она жива. Она смеётся, шутит, вспоминает, любит. Она — здесь.
Блокнот заполнен. Сто двенадцать страниц. Я иногда перечитываю — свой корявый почерк, свои сбивчивые записи, свои попытки зафиксировать то, что не фиксируется: чувства.
Кирилл спросил как-то:
— А что ты будешь делать, когда переслушаешь все сорок семь раз по десять?
— Послушаю одиннадцатый, — сказал я.
Он усмехнулся. Правильно усмехнулся. Потому что в этом — суть. В повторении. В возвращении. В том, что любовь не кончается, даже когда кончается жизнь.
Марина это знала. Поэтому и составила плейлист. Не сорок семь песен — сорок семь мостов. Из того мира, где её уже нет, в этот мир, где я — ещё есть. Из прошлого — в будущее. Из горя — в жизнь.
«Для тебя на потом».
Потом наступило.
И в нём — музыка.
***
Спасибо, что дочитали. Иногда просто нужно знать, что ты не один со своим «плейлистом» в голове. Лайк — если откликнулось. Подписывайтесь на Дзен, будем на связи.