Ему было тридцать три.
Я никогда не думала об этом числе как о чём-то особенном. Тридцать три — просто возраст. Не круглый, не юбилейный. Между тридцатью и тридцатью пятью, где мужчина ещё молод, но уже не мальчик. Уже отец. Уже с сединой на висках, которую он стеснялся и просил меня выщипывать, а я делала вид, что получается, хотя на самом деле просто гладила его по голове.
Тридцать три.
Христу было столько, когда Его распяли. Я узнала об этом гораздо позже, в храме, куда пришла не за Богом — за спасением. Тогда это число ударило меня под дых. Совпадение? Знак? Промысел? Я не знаю до сих пор. Знаю только, что в тридцать три он ушёл, а я осталась стоять на краю этой цифры и смотреть вниз.
---
Он был старше на семь лет. Когда я родилась, он уже ходил в школу и, по маминым рассказам, просился взять меня на уроки, чтобы «показать одноклассникам». В семь лет сестра — не обуза, а предмет гордости. Он нёс меня на руках через весь двор, а соседки цокали языками: «Носится как с писаной торбой».
Потом я выросла, и мы стали просто братом и сестрой. Не лучшими друзьями, не неразлучными — обычными. Ссорились из-за пульта. Мирились, когда мама ставила на стол его любимые пирожки с капустой. Он дразнил меня «мелкой», даже когда мне стукнуло двадцать пять. Я обижалась, а он смеялся и трепал меня по макушке, приговаривая: «Ну чего ты, мелкая, это же по любви».
---
Последний год его жизни я почти не помню.
Странно, да? Пятнадцать лет прошло, а я не могу собрать тот год по кускам. Он словно выпал, провалился в чёрную дыру. Помню только обрывки: его куртку на вешалке в прихожей. Его ботинки, всегда аккуратно поставленные рядом с тумбочкой. Его голос по телефону: «Мелкая, заехать за тобой с работы? Я всё равно в центре».
Я не записывала эти разговоры. Не снимала его на видео. Думала, у нас ещё тысяча дней. Тысяча звонков. Тысяча «заехать за тобой».
Осталось — ничего. И всё.
---
В день похорон я не плакала.
Я стояла у гроба и смотрела на его руки. Большие, с квадратными ногтями и старой царапиной на указательном пальце — он порезался, когда мастерил дочке кукольный домик. Руки лежали неподвижно, сложенные на груди. Я смотрела на них и не могла поверить, что они больше никогда не лягут мне на макушку.
«Мелкая»
---
После похорон наступила тишина.
Не та тишина, когда хорошо и спокойно. А та, когда звуки есть, но они не достигают сознания. Люди говорили со мной, я отвечала, ела, спала, ходила на работу. Но внутри была воронка. Чёрная, холодная, она засасывала всё: радость, надежду, желание жить. Я падала в неё медленно, но неумолимо, и на дне уже не было света.
Мама держалась. Я не понимала, как у неё получается. Она потеряла сына — и продолжала варить суп, мыть посуду, поливать цветы. Я смотрела на неё и не понимала: зачем? Зачем поливать цветы, когда его нет?
Я злилась. На Бога, которого не знала. На мир, который продолжал вращаться. На людей, которые смеялись в транспорте. Как они смеют? Разве они не знают, что он умер?
Ответа не было. Воронка засасывала глубже.
---
В храм меня привела не вера. Меня привело отчаяние.
Я зашла в маленькую церковь у метро, потому что больше некуда было идти. Не к людям же идти с такой болью. Люди не выдерживают чужой боли, она их пугает. А здесь было тихо, пахло деревом и воском, и никто не смотрел на меня с жалостью.
Я встала в углу, уткнулась лбом в холодную стену и заплакала впервые за полгода.
— Господи, — сказала я шёпотом. — Я не знаю, есть ли Ты. Но если Ты есть — зачем? Зачем Ты забрал его? Он хороший. Он никому не сделал зла. У него дочь растёт. За что?
Тишина. Только лампадка теплится перед иконой.
— Я не прошу вернуть его. Я прошу… помоги мне не сойти с ума.
---
Я не могу сказать, что в ту минуту случилось чудо. Гром не грянул, голос с неба не раздался. Но я вдруг вспомнила его руки. Не те, мёртвые, сложенные на груди. А живые — в царапинах, с въевшейся машинной смазкой, с мозолью на ладони от отвёртки. Руки, которые держали меня маленькую, трепали по макушке, мастерили кукольные домики.
И я поняла: он есть.
Не здесь, не в этом теле. Но всё, что он мне дал, — его любовь, его «мелкая», его пирожки с капустой и починенный велосипед — это никуда не делось. Это во мне. Это и есть он.
Я вышла из храма. Шёл снег. Крупный, липкий, он опускался на ресницы и тут же таял. Я подняла голову и долго смотрела в белое небо.
— Спасибо, что ты был, — сказала я. — Ты был самым лучшим братом. Прости меня, что я не сказала тебе этого при жизни.
---
Прошло пятнадцать лет.
Я научилась жить без него. Не «смирилась» — это слово не про потерю брата. Просто боль из острой стала тупой, из кричащей — молчаливой. Она не ушла, она поселилась где-то в рёбрах и теперь живёт там тихо, как старая рана, которая ноет к перемене погоды.
Я хожу в храм. Не каждое воскресенье, не по расписанию. А когда тяжело — прихожу, встаю в тот же угол и молчу. Иногда кажется, что он слышит. Иногда просто дышу этим воздухом, пахнущим ладаном и вечностью.
У него растёт дочь. Ей уже двадцать пять — столько же, сколько было мне, когда он ушёл. Она похожа на него: та же улыбка, тот же смех, та же привычка теребить мочку уха, когда задумывается. Я смотрю на неё и вижу его продолжение.
А ещё я знаю, что когда-нибудь мы встретимся. Не здесь, не в этом мире. Но я верю — он выйдет ко мне, молодой, тридцатитрёхлетний, с сединой на висках, и скажет:
— Ну чего ты, мелкая. Я же говорил — это по любви.
---
*Ему навсегда тридцать три.*
*А я всё ещё учусь жить с этой любовью.*
*И кажется, у неё нет срока давности.*