Найти в Дзене
Я ЧИТАЮ

Три тысячи шестьсот. (рассказ)

– Мам, ты куда поставила мою чашку? Никто не отвечал. Лиза была в своей комнате с наушниками, Ваня смотрел мультики в планшет, Алексей ещё не вернулся с работы. Елена стояла посреди кухни и смотрела на полку, где обычно стоял её любимый стакан, синий, с белыми крапинками, который они привезли с юга семь лет назад. Семь лет он там стоял. Пережил переезд на Сосновую улицу, двух маленьких детей, три ремонта в соседних квартирах, когда штукатурка сыпалась с потолка от чужих дрелей. Она нашла его на нижней полке, задвинутым за кастрюлю. Налила воды. Сделала шаг к столу, и рука дрогнула. Просто так, без причины, как иногда дрожит земля перед тем, как что–то обрушивается. Стакан упал. Разлетелся на три крупных куска и много мелких, и вода растеклась лужей прямо к ногам. Елена не пошевелилась. Она стояла и смотрела на осколки, и в голове было совершенно пусто. Потом не пусто. Потом стало хуже, чем пусто. Пришло что–то тёплое и удушливое, как будто кто–то накрыл её с головой плотным одеялом. Он

– Мам, ты куда поставила мою чашку?

Никто не отвечал. Лиза была в своей комнате с наушниками, Ваня смотрел мультики в планшет, Алексей ещё не вернулся с работы. Елена стояла посреди кухни и смотрела на полку, где обычно стоял её любимый стакан, синий, с белыми крапинками, который они привезли с юга семь лет назад. Семь лет он там стоял. Пережил переезд на Сосновую улицу, двух маленьких детей, три ремонта в соседних квартирах, когда штукатурка сыпалась с потолка от чужих дрелей.

Она нашла его на нижней полке, задвинутым за кастрюлю.

Налила воды. Сделала шаг к столу, и рука дрогнула. Просто так, без причины, как иногда дрожит земля перед тем, как что–то обрушивается. Стакан упал. Разлетелся на три крупных куска и много мелких, и вода растеклась лужей прямо к ногам.

Елена не пошевелилась.

Она стояла и смотрела на осколки, и в голове было совершенно пусто. Потом не пусто. Потом стало хуже, чем пусто. Пришло что–то тёплое и удушливое, как будто кто–то накрыл её с головой плотным одеялом. Она поняла, что сейчас заплачет. Не из–за стакана. Совсем не из–за него.

Слёзы не шли. Внутри что–то напряглось и не пустило их. Елена присела на корточки прямо в луже воды, подобрала три больших куска, отнесла в мусорное ведро, потом встала, взяла тряпку, вытерла пол. Мелкие осколки собрала влажной бумажной салфеткой, как учила мать. Тщательно. Не торопясь. Ваня ходит босиком.

Она делала всё правильно. Как всегда. И именно это её и доконало.

Сорок один год. Замужем пятнадцать лет. Двое детей, Лиза двенадцати лет и Ваня семи. Работа в режиме неполного дня в проектном бюро, потому что полный не получается: кто тогда будет водить Ваню на рисование и к логопеду, кто забирать Лизу из секции по вторникам и пятницам, кто варить суп и проверять уроки и отвечать на звонки из школы насчёт того, что Ваня снова подрался, хотя он не дрался, он просто защищался, но поди объясни это классному руководителю. Алексей помогал, это правда. Он не из тех, кто приходит домой и ложится на диван. Он мыл посуду, ездил в супермаркет Тройка по выходным, иногда сам укладывал Ваню. Но всё равно. Всё равно что–то всегда падало на неё, на неё одну, и она подбирала это что–то и несла дальше.

Стакан разбился в четверг вечером, в начале ноября, когда за окном было уже совсем темно в пять часов и шёл мелкий, противный дождь со снегом. Елена взяла веник, смела последние осколки, которые не заметила, потом поставила ужин, покормила детей, проверила у Вани таблицу умножения на семь, поругалась с Лизой из–за того, что та не убрала за собой тарелку, дождалась Алексея, поела с ним молча, помыла посуду и легла.

Не спала до двух ночи.

Лежала и слушала, как дышит Алексей. Он засыпал быстро и крепко, всегда, это в нём было что–то от детей. Она завидовала этому умению, тихо и без злости. Просто завидовала. Смотрела в потолок, где от уличного фонаря лежало длинное бледное пятно, и думала: если я сейчас не выдохну по–настоящему, я сломаюсь. Не метафорически. Физически. Как тот стакан. На три большие части и много мелких.

Утром она сказала Алексею:

– Мне нужно куда–нибудь уехать. Нам. Вдвоём. Хотя бы на три дня.

Алексей отпил кофе и посмотрел на неё. У него были тёмные круги под глазами, проект горел, он тоже не высыпался. Но он посмотрел на неё внимательно, по–настоящему, не в телефон и не в сторону, а именно на неё, и сказал:

– Давно пора.

Они сидели за кухонным столом на Сосновой улице, дети ещё спали, ноябрьское утро было серым и каким–то вязким, и они негромко разговаривали о том, куда можно поехать. Алексей предложил Карелию, там в ноябре недорого и людей почти нет, можно снять маленький домик с печкой. Елена кивала и что–то чувствовала, впервые за долгое время. Не тревогу, не усталость, не виноватость. Что–то похожее на желание. Просто желание куда–нибудь, туда, где не надо ничего подбирать с пола.

Дети. Вот где останавливалось желание.

Лизу при необходимости можно было оставить одну на несколько часов, она уже взрослая, серьёзная девочка, сама разогреет и сама ляжет. Но три дня, это другое. Три дня, это ответственность, это ночи, это Ваня, который в семь лет ещё боялся темноты и приходил к ним в спальню около трёх ночи и молча вставал рядом с кроватью, пока его не замечали. Оставить их одних было нельзя.

Перебрали варианты. Подруга Катя была сама с маленьким. Соседка Наташа только вышла на работу после декрета. Свекровь жила в Туле и со своим давлением никуда не ездила.

Оставалась мать. Нина Петровна. Шестьдесят восемь лет, вдова уже восемь лет, живёт одна в старой двушке в соседнем районе, с той стороны от кольцевой дороги. До неё на машине минут двадцать без пробок, минут сорок в обычное время. Здоровье у матери было сносным, давление иногда прыгало, но она никогда не жаловалась. С внуками сидела редко. По праздникам приходила в гости, иногда Елена завозила к ней детей на несколько часов в субботу, пока сама ехала с Алексеем куда–нибудь вдвоём. Но три дня подряд, это впервые.

Елена позвонила матери в тот же день, после обеда.

– Мам, мы с Алексеем хотим взять несколько дней вдвоём. Домик в Карелии снять, отдохнуть. Детей не с кем оставить. Ты бы не могла приехать к нам на эти три дня?

В трубке было тихо секунды три. Потом мать сказала:

– Когда?

– В конце ноября. Двадцать пятого приехать, двадцать восьмого мы вернёмся.

– Я посмотрю по своим делам.

Это был хороший знак. "Посмотрю по своим делам" у матери значило почти да. Категоричное "нет" она говорила сразу. Елена попрощалась и положила трубку, и ощутила что–то лёгкое, почти воздушное, что–то похожее на начало выдоха.

Через два дня мать перезвонила сама.

– Я приеду. Двадцать пятого к обеду.

Елена сказала спасибо и это была правда, настоящая благодарность, не формальная. Потом нашла в интернете тот самый домик в Карелии, с печкой и видом на озеро. Алексей купил билеты на поезд. Невозвратные, потому что возвратные стоили вдвое дороже, а экономить приходилось. Они с Алексеем за последние два года практически не оставались вдвоём, без детей, без дел, без этого фонового шума, который называется семейным бытом. Три дня казались подарком, почти невероятным.

Оставшееся время до двадцать пятого Елена жила с каким–то предвкушением. Это было странное чувство, потому что она успела от него отвыкнуть. Купила новый крем в дорогу, постирала свитер, который не надевала два года. Написала матери подробную инструкцию: расписание Вани, что он ест, что не ест, когда принимает витамины, номера телефонов на всякий случай, название и адрес Лизиной секции. Перечитала инструкцию и добавила ещё абзац про то, что у Вани в шкафу справа лежит маленький фонарик, специально для ночи, если он испугается темноты.

Алексей смотрел, как она пишет эту инструкцию, и сказал:

– Ты пишешь как будто мы уезжаем на год.

– Я пишу, чтобы твоя мама не волновалась, – ответила Елена, не поднимая головы.

– Моя мама в Туле.

– Я знаю. Я имела в виду свою.

Двадцать пятого ноября было холодно, но сухо. Елена встала в семь, разбудила детей, накормила всех завтраком, собрала свои вещи в небольшую сумку, потом пересобрала, потому что положила слишком много. Алексей собирался быстро, мужчины всегда собираются быстро. Поезд уходил в три часа дня.

Мать приехала ровно в полдень. Позвонила снизу, Елена нажала домофон, через несколько минут Нина Петровна стояла в прихожей, в своём тёмно–синем пальто с воротником из искусственного меха, с большой клетчатой сумкой и с видом человека, который пришёл не в гости, а по делу.

– Здравствуй, – сказала она Елене. Потом повернулась к Ване, который вышел из комнаты посмотреть: – Иди сюда, дай бабушке раздеться.

Ваня дал бабушке раздеться. Лиза вышла, сказала сдержанное "привет, баб", и ушла к себе. Двенадцать лет, всё правильно. Елена показала матери инструкцию, бумажный вариант, напечатанный на принтере. Мать взяла бумагу, бегло просмотрела, кивнула.

– Я в курсе, как растить детей, – сказала она ровно, без укора, просто констатировала факт.

– Я знаю, мам. Это просто для удобства.

Они сидели на кухне, пили чай. Мать разложила из своей сумки гостинцы: два апельсина, пачку овсяного печенья, Ване купила какую–то машинку из мягкого пластика. Ваня был доволен. Елена смотрела на мать и думала: вот она, пожилая женщина, сидит на её кухне, пьёт чай из чашки, и всё хорошо. Всё совершенно хорошо. Почему же всегда есть это лёгкое напряжение, этот невидимый чуть натянутый провод между ними?

Алексей поставил сумки у двери. Посмотрел на часы.

– Лен, нам через час выходить.

Елена встала, пошла проверить, не забыла ли что–то. Ничего не забыла. Вернулась в кухню. Мать как раз вытирала стол, нашла тряпку без подсказки, вытерла аккуратно. Это было что–то материнское, рефлекторное, узнаваемое.

– Мам, продукты в холодильнике, там всего должно хватить. Если что–то закончится, внизу супермаркет Тройка, три минуты пешком.

– Я найду, – сказала мать.

– Деньги на мелкие расходы я оставила в конверте на полке, там...

– Лена. Иди.

Мать не смотрела на неё. Переставляла чашки. Елена замолчала.

Потом мать повернулась. Выражение у неё на лице было спокойным, деловым, таким, как бывает у человека, который собирается сказать что–то понятное и не требующее споров.

– Я хотела уточнить одну вещь, – сказала она. – Услуги няни в этом районе, я посмотрела, стоят от тысячи двухсот до тысячи пятисот рублей в сутки. С ночёвкой дороже. Я буду здесь трое суток. Итого три тысячи шестьсот рублей. Это по нижней ставке.

В кухне стало очень тихо.

Елена стояла и смотрела на мать. Мать стояла и смотрела на Елену. Взгляд у неё был ровным, без вызова, без насмешки, без злорадства. Деловой взгляд. Как будто они обсуждали стоимость сантехнических работ.

– Мам, – сказала Елена. Больше ничего не сказала.

– Три тысячи шестьсот, – повторила мать. – Можно перевести на карту, карточку ты знаешь.

Алексей стоял в дверях кухни. Елена не смотрела на него, но чувствовала, что он там стоит, и молчит, и не знает, куда себя деть. Он всегда так реагировал на вещи, которые не влезали ни в какие понятные рамки, он замирал и ждал, как будто ситуация сама как–нибудь разрешится.

Она подумала про билеты. Невозвратные. Поезд в три часа. До него полтора часа. Детей не с кем оставить.

Она достала телефон. Перевела три тысячи шестьсот рублей на карту матери. Пальцы двигались ровно, она сама удивилась.

– Спасибо, – сказала мать, проверила телефон, кивнула. – Езжайте. Всё будет хорошо.

Они уехали.

В такси до вокзала Алексей молчал долго. Потом сказал:

– Не понимаю.

– Я тоже, – ответила Елена.

Больше они к этому не возвращались, по крайней мере в те три дня. Карелия была холодной, озеро затянуло первым льдом, и по вечерам они топили печку и пили чай с брусничным вареньем, которое нашли в буфете. Алексей читал, Елена смотрела в окно на тёмную воду. Иногда разговаривали. Иногда просто молчали рядом, и это было хорошее молчание, не как дома, где молчание всегда означало, что кто–то устал и не хочет говорить о том, что устал.

Она думала о матери. Не злилась. Пыталась понять. Мать была женщиной, которая прожила всю жизнь с ощущением, что всё в этом мире имеет цену, и это не цинизм и не жадность, это просто опыт. Нина Петровна выросла в семье, где деньги считали до копейки, где просить было стыдно, а давать бесплатно значило унижать и себя, и того, кому даёшь. Отец Елены умер восемь лет назад, и после его смерти мать жила на пенсию, которая была маленькой. Она никогда не просила денег. Ни разу за восемь лет. Это была её гордость, её позвоночник, как она сама однажды сказала. "Я живу на своё." Елена несколько раз предлагала помочь, и каждый раз мать отказывалась ровно и спокойно, как будто принять деньги от дочери было чем–то неприличным.

А вот взять деньги за услугу, за работу, за труд, который имеет рыночную стоимость, это было можно. Это было даже правильно.

Елена лежала у печки на деревянном полу, который нагрелся снизу, и думала: она не унижала меня. Она себя не унижала. Она просто не умеет по–другому принимать.

Это не делало укол менее острым.

Они вернулись двадцать восьмого, как и планировали. Дети были живы и здоровы. Ваня бросился к Елене и уткнулся ей в живот, как маленький. Лиза сказала: "Наконец–то", и это был её способ сказать, что скучала. Мать уже собрала сумку. Попрощалась с внуками, кивнула Алексею, Елене сказала:

– Хорошо доехали?

– Хорошо. Спасибо, мам.

– Дети вели себя нормально. Ваня ночью приходил, я отвела его обратно.

– Я знаю, он всегда так.

– Надо с этим что–то делать. Семь лет уже.

– Да, – согласилась Елена.

Мать уехала. Елена закрыла дверь и постояла в прихожей, глядя на крючок, где висело материнское пальто и теперь не висело. Потом пошла разбирать сумку.

Прошло несколько месяцев. Декабрь, Новый год с ёлкой и мандаринами, январь с холодами, февраль. Всё вернулось в своё русло: Лизина секция, Ванин логопед, работа в режиме неполного дня, супермаркет Тройка по выходным, кастрюли с супом, усталость. Усталость никуда не делась, она была как мебель, к ней просто привыкаешь и перестаёшь замечать.

С матерью виделись как обычно. На Новый год мать пришла к ним, Елена приготовила оливье и запекла курицу. Ваня показывал бабушке, как работает его новый конструктор. Лиза сидела за столом с видом человека, который делает одолжение своим присутствием, потому что двенадцать лет это такой возраст. Алексей разливал вино и рассказывал что–то смешное про коллег. Мать улыбалась. Всё было нормально.

Никто не говорил про три тысячи шестьсот рублей.

Это висело в воздухе, как запах после дождя, который вроде уже не чувствуешь, но знаешь, что он есть.

В конце февраля мать позвонила вечером, когда Елена мыла посуду.

– Лена, я заболела.

Голос у неё был нехороший. Не слабый, мать никогда не говорила слабым голосом, но какой–то сухой, как бумага.

– Что случилось?

– Грипп, наверное. Или бронхит, не знаю. Температура третий день. Я к врачу не хожу, ты знаешь.

– Мам, надо сходить.

– Я знаю, что надо. Я говорю, что я не хожу. Мне нужны лекарства. Я сама выйти не могу, на улице скользко, и голова кружится. Доктор в поликлинике выписал рецепт, я попросила соседку забрать. Там два препарата, один недешёвый. Ты можешь привезти?

– Конечно.

Елена записала названия, сказала, что приедет завтра с утра. Положила трубку. Постояла у раковины, потом вытерла руки и пошла к Алексею.

– Маме плохо. Завтра надо съездить.

– Хорошо, – сказал Алексей, не отрываясь от экрана. Потом поднял глаза: – Ты как?

– Нормально, – сказала Елена.

Ночью она долго не спала, как обычно. Лежала и смотрела на то длинное бледное пятно от фонаря на потолке. Думала о матери. О том, что мать лежит сейчас одна в своей старой двушке, где всегда немного пахнет этой специфической смесью, которая бывает только в пожилых одиноких людях: немного лекарствами, немного старой мебелью, немного временем. Думала, каково это, болеть одной. Позвонить некому, кроме дочери. Никого рядом.

Ей стало жаль мать. Искренне, просто, как жалеют человека, которому плохо.

Потом она вспомнила про три тысячи шестьсот рублей. Не со злостью. Просто вспомнила.

И пока лежала в темноте, пока Алексей ровно дышал рядом, пока где–то в детской шуршал во сне Ваня, в голове у неё что–то происходило. Медленно, без надрыва, без слёз и без прозрений. Просто происходило. Как будто что–то долго лежало на полке, и она наконец взяла это в руки и рассмотрела как следует.

Утром она встала рано. Оставила детям завтрак, написала Алексею записку: "Поехала к маме, вернусь к обеду", и вышла. Машина, серебристый Форвард, стояла во дворе под снегом. Она почистила лобовое стекло, села, прогрела двигатель.

В аптеке у дома, той, что рядом с круглосуточным магазином, она нашла оба препарата. Один был дешёвый, обычные таблетки от температуры. Второй оказался дороже, чем она ожидала: антибиотик в специальной упаковке, почти тысяча двести рублей за маленькую коробку. Она взяла оба, взяла чек, не выбросила его, как обычно, а сложила аккуратно и убрала в карман куртки.

Вышла из аптеки, постояла на улице. Было холодно, минус восемь, небо серое, чистое. Машин почти не было, утро субботы. Она достала телефон, открыла заметки, написала несколько цифр.

Расстояние от её дома до дома матери. Она знала его наизусть, двадцать три километра в одну сторону по городу. Туда и обратно, сорок шесть. Стоимость бензина она взяла среднюю. Посчитала. Добавила амортизацию, это слово она нашла в интернете пару минут назад: износ автомобиля в расчёте на километраж. Цифры были небольшими, но они были.

Она убрала телефон. Распечатать расчёт было негде, но у матери есть листок бумаги и ручка. У матери всегда есть листок бумаги и ручка, это у них семейное.

Ехала молча. Включила радио, сразу выключила. Думала о том, что делает, и про себя называла это по–разному. Месть, первое слово. Нет, не месть. Урок, второе слово. Нет, это тоже не то, слишком высокомерно. Зеркало. Вот это было ближе. Просто зеркало.

Но и это было не совсем правдой.

Правда была в том, что она любила мать. Вот прямо любила, по–настоящему, без кавычек и оговорок. Любила её тёмно–синее пальто с меховым воротником. Любила, как мать держит чашку двумя руками. Любила её аккуратные руки, которые всегда что–то делают, никогда не лежат просто так. Помнила, как в детстве мать сидела рядом, когда она болела, и клала ладонь ей на лоб, и от этой ладони становилось легче, хотя температура никуда не девалась.

И при этом.

При этом что–то сломалось тогда, в ноябре, в кухне на Сосновой улице, что–то более хрупкое, чем синий стакан с крапинками. И она не знала, можно ли это склеить, и не знала даже, хочет ли.

Припарковалась во дворе материнского дома. Старая пятиэтажка, кирпич потемнел от времени, под козырьком кто–то поставил сломанный велосипед ещё, наверное, летом. Поднялась на третий этаж. Постояла перед дверью. Позвонила.

Мать открыла не сразу. Когда открыла, Елена увидела, что она и правда плохо выглядит. Лицо бледное, под глазами тёмное, халат застёгнут криво, на одну пуговицу. Это была деталь, которая говорила больше, чем любые слова: мать никогда не появлялась перед людьми с косо застёгнутым халатом.

– Зашла бы, – сказала мать. Голос хриплый.

– Зайду, конечно.

В квартире было тепло, даже жарко, батареи в феврале работали хорошо. Пахло, как Елена и думала: лекарствами немного, чаем, и чем–то своим, давним, детским. Этот запах она помнила с детства. Жёлтый шкаф в коридоре, в который нельзя было класть чужие вещи. Ковёр на стене, который мать купила в восьмидесятых и ни за что не снимала, потому что в нём было тепло. Фотография отца на комоде, цветная, но выцветшая.

Мать медленно дошла до дивана и села. Движения у неё были осторожными, как у человека, который не доверяет своему телу.

Елена прошла на кухню, поставила чайник. Нашла в шкафу кружку, заварила чай. Принесла матери. Поставила на табуретку рядом с диваном.

– Вот лекарства, – сказала она, достала из пакета оба препарата. – Антибиотик принимать по инструкции, там написано. Второе при температуре.

– Я умею читать инструкции, – сказала мать, но без резкости, просто устало.

Елена поставила пакет на пол. Достала из кармана куртки сложенный чек. Развернула. Потом взяла с материного журнального столика листок, лежавший рядом с телефоном, и ручку, которая лежала рядом с листком. Написала несколько цифр. Аккуратно, с пояснением: бензин столько, амортизация машины столько, итого. Положила листок рядом с чеком на табуретку, к чашке с чаем.

Мать посмотрела на листок. Посмотрела на чек. Посмотрела на Елену.

Елена смотрела на мать.

– Ты же учила меня быть честной, мама, – сказала она. Тихо, без злости, почти нежно, как говорят что–то важное. – Труд стоит денег. Время стоит денег. Расходы надо считать. Ты так всегда говорила.

Мать не ответила.

Она смотрела на эти два листочка, на чек и на записанные от руки цифры, и лицо у неё было такое, которого Елена раньше не видела. Не обиженное. Не злое. Просто... открытое. Как будто что–то убрали с него, какой–то слой, который всегда был.

Елена стояла и ждала, что мать скажет. Что–нибудь. Что угодно.

Мать молчала.

Она держала кружку с чаем двумя руками, как всегда. Смотрела на листок. Потом опустила глаза.

И тут Елена почувствовала что–то, чего не планировала чувствовать. Что–то похожее на боль, но не злую, не такую, от которой хочется кричать, а тупую, глубокую, как ушиб на старом месте. Она смотрела на мать, на её седые волосы, убранные назад, на криво застёгнутый халат, на эти руки с кружкой, на отца в рамке на комоде, и думала: она одна. Она лежала здесь три дня с температурой, одна, и просила меня о помощи. И я приехала. И привезла лекарства. И выставила счёт.

Правильно или нет?

Она не знала. Она всё ещё не знала. Обе вещи были правдой одновременно, и это было самое трудное.

В квартире было тихо. За окном шёл снег, мелкий и ровный, без ветра. Где–то на улице завели машину, погудела и умолкла. Батарея тихонько щёлкала.

Елена взяла пакет, который принесла, убедилась, что внутри больше ничего. Одёрнула куртку.

– Позвони, если станет хуже, – сказала она. – Я приеду.

Мать кивнула. Не подняла глаз.

Елена пошла к двери. Надела ботинки, взялась за ручку. Открыла дверь. И не закрыла, потому что мать вдруг подала голос.

– Лена.

Елена замерла. Стояла спиной к комнате, рукой на ручке двери, снаружи была лестничная площадка с холодным светом.

Мать ничего не сказала больше.

Просто "Лена". Одно слово.

Елена стояла и слушала тишину, которая шла после этого слова. В этой тишине было всё сразу: и восемь лет отцовского отсутствия, и тысячи маленьких обедов из детства, когда мать накладывала тарелку молча и уходила обратно к плите, и то детское утро, когда Елена болела и мать сидела рядом и клала ладонь на лоб, и три тысячи шестьсот рублей в ноябре, и эти листочки на табуретке, и криво застёгнутый халат.

Она не обернулась.

Стояла с рукой на ручке, и дверь была приоткрыта, и от этого на лестницу шло тепло из квартиры, и снизу тянуло холодом. Где–то между этими двумя потоками стояла она сама.

Вопрос висел в воздухе. Она сама его туда повесила, и теперь не знала, как его снять. И не была уверена, что хочет.

Она так и не обернулась.

Вышла. Оставила дверь приоткрытой.

На лестнице было холодно. Она начала спускаться, медленно, держась за перила. На третьем пролёте остановилась, достала телефон. Экран показывал: одиннадцать сорок пять. До обеда ещё два с лишним часа. Ваня, наверное, ещё не встал, он по субботам спит долго. Лиза, наверное, сидит в телефоне. Алексей ждёт её записку и не беспокоится, потому что знает: она сказала "к обеду", значит, будет к обеду.

Она убрала телефон. Дошла до двери на улицу, толкнула её, вышла в холод.

Снег всё шёл, мелкий и ровный, без ветра.

Она дошла до машины, открыла, села. Положила руки на руль, не заводя двигатель. Снег ложился на лобовое стекло и таял, оставляя мокрые дорожки.

Она думала о том, что отношения с матерью это не задача, у которой есть решение. Это не уравнение, которое можно решить и поставить галочку. Это что–то живое, что болит и дышит, и иногда говорит не теми словами, и иногда молчит не вовремя, и иногда выставляет счёт там, где ты ждала объятий, а иногда обнимает так, что не можешь дышать, и непонятно, что из этого хуже.

Семейные ценности. Это слово она где–то видела, в каком–то журнале, в какой–то рекламе. Семейные ценности. Как будто это что–то, что можно сложить в шкатулку и убрать на полку. А не что–то, что происходит прямо сейчас, в разбитых стаканах и в невозвратных билетах на поезд, в чеках из аптеки и в рукописных расчётах на случайном листке бумаги.

Она не знала, правильно ли поступила.

Она знала только одно: она поступила честно. Мать её этому учила.

Завела машину. Включила печку. Подождала, пока стекло оттает.

Потом поехала домой, на Сосновую улицу, к Алексею и детям, к Ване, который спит по субботам, и к Лизе с её телефоном, и к обычному субботнему обеду, который она приготовит, и к вечеру, который пройдёт как все вечера.

А за её спиной, на третьем этаже старой кирпичной пятиэтажки, в тёплой квартире, где пахло лекарствами и детством, сидела женщина с кружкой чая в руках, и смотрела на два листочка на табуретке, и молчала.

И дверь была приоткрыта.

Или нет, она уже закрылась сама. Двери всегда закрываются сами, если никто не держит.

Вот только Елена этого уже не видела.