Звонок раздался в шесть утра. Я спала — впервые за неделю крепко, без будильника, потому что была суббота. Алиса ещё не проснулась. Артём рядом сопел в подушку. Тишина — та редкая, хрупкая, утренняя, от которой хочется не двигаться.
Телефон зазвонил на тумбочке Артёма. Он нащупал его, не открывая глаз.
– Да, мам. Привет. Что? Вы где? В Домодедово? Сейчас?
Я открыла глаза. Потолок. Белый, с трещинкой в углу — знакомая трещинка, я на неё смотрела каждое утро. Трещинка ничего не обещала. А вот звонок — обещал.
– Ну мам, вы бы предупредили. Ладно, хорошо. Встречу.
Он положил трубку. Повернулся ко мне.
– Родители прилетели.
– Когда?
– Сейчас. Уже в Домодедово.
– Они предупредили?
– Нет. Мама говорит — сюрприз.
Сюрприз. Двадцать второй сюрприз за шесть лет. Из двадцати двух раз они предупредили заранее — больше чем за три дня — четыре раза. Четыре. В остальных восемнадцати случаях это был «сюрприз». Звонок из аэропорта, из такси, однажды — из-за двери: стояли на пороге с чемоданами и банками солёных огурцов.
Артём уехал встречать. Я встала. Заварила чай. Посмотрела на кухню — мою кухню, в которой всё стояло на своих местах. Специи — на верхней полке, слева направо: соль, перец, паприка, куркума, орегано. Сковородка — в нижнем ящике, под варочной панелью. Фартук — мой, льняной, серый, с кармашком — на крючке у двери. Я знала: через два часа всё будет по-другому.
Людмила Фёдоровна вошла первой. Чемодан — за ней Артём, в каждой руке по сумке. Свёкор — следом, большой, грузный, в куртке нараспашку.
– Никочка! – свекровь обняла меня. Крепко, по-настоящему, пахнув духами «Красная Москва» и поездом. – Соскучились! Алисочка где?
– Спит. Ей пять, суббота, она до восьми обычно.
– Ничего, разбудим! – Людмила Фёдоровна уже снимала куртку. Из сумки достала фартук — свой, цветастый, с маками. Надела. Поверх халата. Она всегда привозила свой фартук — «мой удобнее». Мой, льняной, оставался на крючке, ненужный.
Через сорок минут кухня изменилась. Я стояла в дверях и смотрела. Специи — перемещены на нижнюю полку, «чтобы удобнее тянуться». Сковородка — на сушилке, «зачем её в ящик прятать?». Кастрюли — переставлены по размеру. Тарелки — другой стопкой. Людмила Фёдоровна стояла посреди моей кухни в своём фартуке и жарила блины. Как хозяйка. Как будто это — её дом. А я — гостья.
Геннадий Иванович сел на диван. Включил телевизор. Нашёл «Россия 1». Громкость — на двадцать два. Из колонок полилось: утреннее шоу, бодрые голоса, рекламные джинглы. В шесть сорок утра. Алиса проснулась — от телевизора, не от будильника.
Первый день. Первый из семнадцати. Хотя тогда я ещё думала — из семи.
– Мам, вы на сколько? – спросил Артём за завтраком.
– На недельку, Артёмочка. Может, на десять дней. Как получится.
«Как получится» — это был код. Он означал: мы уедем, когда захотим. Не когда вам удобно. Не когда вы попросите. Когда мы решим. За шесть лет я выучила этот язык. «Недельку» — значит две. «Десять дней» — три. «Ненадолго» — месяц.
Я работала из дома. Редактор в издательстве, удалёнка. Ноутбук, тексты, созвоны, дедлайны. Для работы мне нужна была одна вещь — тишина. Одна-единственная. Не деньги, не офис, не секретарша. Тишина. Чтобы слышать текст в голове, чтобы слова складывались в предложения, а предложения — в страницы.
Тишины не стало через двадцать минут после приезда свекров.
Геннадий Иванович смотрел телевизор с семи утра до одиннадцати вечера. С перерывом на обед — но и за обедом телевизор не выключался, просто громкость падала с двадцати двух до восемнадцати. Людмила Фёдоровна комментировала всё — передачи, погоду, блины, Алисины колготки, мои тексты, которых она не видела, но о которых имела мнение.
– Целый день в телефоне сидит, – сказала она Артёму на второй день. Не мне — ему. Будто меня не было в комнате. – Ребёнок без присмотра, а она — в телефоне.
– Я работаю, – сказала я. – Это ноутбук, не телефон. И Алиса с няней.
– С няней! – Людмила Фёдоровна всплеснула руками. – Зачем няня, когда мать дома?
Мать дома — работала. Зарабатывала деньги. Пятьдесят пять тысяч, на которые оплачивались продукты, одежда Алисе и вот эти самые блины, которые свекровь жарила на моей — переставленной — сковородке.
Ванная. Геннадий Иванович проводил в ней по сорок минут каждое утро. С семи до семи сорока. Я стучала в дверь в семь пятнадцать — созвон в восемь, нужно было умыться, привести себя в порядок.
– Сейчас, сейчас! – раздавалось из-за двери. И ещё двадцать пять минут — шум воды, кашель, бритва.
Три раза за первую неделю я вышла на созвон непричёсанная. Главред — Анна Сергеевна, женщина с идеальной укладкой и нулевой терпимостью к беспорядку — посмотрела на меня через экран и сказала: «Ника, у тебя всё в порядке?»
Нет. Не в порядке. Но я ответила: «Да, всё хорошо».
Вечером я сказала Артёму. Десятый разговор за шесть лет. Десятая попытка.
– Артём, поговори с родителями. О сроках. О предупреждении. О ванной. О громкости.
Он сидел на кровати, стягивал носки.
– Ник, ну они же ненадолго.
– Они всегда ненадолго. А живут по три недели.
– Ну мам, ну они же из Новосибирска. Две тысячи километров. Не каждый день приедешь.
– Три-четыре раза в год по три недели — это двенадцать недель. Три месяца. Четверть года, Артём.
Он натянул одеяло.
– Ты просто не любишь моих родителей.
Первый раз он сказал это в двадцать втором. С тех пор — каждый приезд. Как запись на автоответчике. «Ты не любишь моих родителей». Будто это объясняло всё. Будто проблема — не в сорокаминутной ванной, не в телевизоре на полную, не в переставленной кухне, не в фартуке, который вытеснил мой. А во мне. В моей нелюбви. В моём холодном, негостеприимном сердце, которое не может потерпеть.
Я потерпела. Одиннадцатый раз. Легла. Надела наушники — единственное спасение. В наушниках — тишина. Белый шум. Океан. Чужой океан вместо своей тишины.
Вторая неделя. Кухня — в третьей конфигурации. Людмила Фёдоровна решила, что тарелки лучше стоят не в шкафу, а на открытой полке — «как в ресторане». Переложила. Теперь пыль садилась прямо на посуду, из которой мы ели.
Алиса капризничала. Режим — сбит. Людмила Фёдоровна разрешала мультики до десяти вечера — «пусть ребёнок порадуется, бабушка приехала!». Алиса привыкла ложиться в восемь. К концу второй недели она засыпала в десять тридцать и просыпалась в шесть от телевизора Геннадия Ивановича. Четыре часа сна для пятилетнего ребёнка — истерики, капризы, слёзы. Мои.
Людмила Фёдоровна при каждом капризе:
– Алиса у вас невоспитанная. В её возрасте Артёмочка уже стихи читал. И спать ложился сам.
Артёмочка, может, и ложился. Но Артёмочка не смотрел мультики до десяти с бабушкой, которая не умела говорить «хватит».
На четырнадцатый день я зашла на кухню утром. Хотела надеть свой фартук — льняной, серый, с кармашком. Его не было на крючке. Я обыскала кухню. Шкаф, ящики, стул, вешалка. Нет.
Нашла — в мусорном ведре. Под картофельными очистками. Скомканный, серый, с кармашком.
– Ой, Никочка, – Людмила Фёдоровна стояла за моей спиной. В своём фартуке с маками. – Он же старый совсем. Затёрся. Я тебе новый привезла — вот, красивый, с цветочками. Надевай.
Мой фартук — в мусорке. «Старый». Ему было три года. Я купила его в магазинчике на Маросейке, выбирала двадцать минут — перебирала ткани, трогала лён, примеряла. Он был мой. Не красивый, не дорогой — мой. Как кухня. Как порядок специй. Как тишина по утрам.
Я достала его. Отряхнула очистки. Повесила на крючок. Молча.
Людмила Фёдоровна поджала губы.
– Ну как хочешь. Я же хотела как лучше.
«Как лучше». За шесть лет я слышала это двадцать два раза — по одному на каждый приезд. «Как лучше» — это когда переставляют твои вещи. «Как лучше» — это когда выбрасывают твой фартук. «Как лучше» — это когда ломают режим твоего ребёнка. «Как лучше» — это когда влезают в твою жизнь без приглашения и обижаются, что ты не радуешься.
Вечером — Артём. При родителях. За ужином. Людмила Фёдоровна разливала борщ — свой, не мой. Она варила борщ каждый приезд, и каждый приезд мой борщ становился «ну, неплохой, но не как настоящий». Геннадий Иванович хлебал с ложки, телевизор бубнил за стеной.
Артём повернулся ко мне:
– Ника у нас не любит гостей. Ника у нас — одиночка. Моих родителей не любит.
Он сказал это легко. С полуулыбкой. Будто шутил. Но я видела — Людмила Фёдоровна услышала. И схватила.
– Мы ей мешаем, Артёмочка, – она отложила ложку. Голос задрожал. Подбородок — тоже. Глаза наполнились влагой — быстро, как у актрисы по команде. – Мы тут лишние. Летели две тысячи километров, старые, больные. Мешаем.
Она не была больной. Ей пятьдесят девять, она бегала по кухне как заводная и переставляла мебель с энергией прораба на стройке. Но слово «больные» ложилось на стол, как козырный туз.
– Людмила Фёдоровна, – я поставила ложку. Руки — спокойные, голос — ровный. Внутри — гудело, но снаружи — ровно. – Вы не лишние. Но вы приехали без предупреждения. Переставили мою кухню. Выбросили мой фартук. Говорите, что моя дочь невоспитанная. Это не помощь.
Людмила Фёдоровна заплакала. Настоящими слезами — или ненастоящими, я уже не различала. За шесть лет граница между искренним и манипулятивным стёрлась, как надпись на старой монете.
– Ника! – Артём хлопнул ладонью по столу. – Зачем ты маму до слёз?!
Зачем. Потому что мой фартук — в мусорке. Потому что мои специи — не на месте. Потому что моя дочь ложится в десять тридцать. Потому что я три раза за неделю вышла на созвон непричёсанная. Потому что двадцать два раза за шесть лет — без приглашения. Потому что одиннадцать раз я просила — и одиннадцать раз «они же ненадолго».
Я встала. Ушла в комнату. Надела наушники. Белый шум. Океан. Чужой.
Визит затянулся. Третья неделя. Двадцатый день, двадцать первый, двадцать второй. Свекры не заговаривали об отъезде. Людмила Фёдоровна готовила, переставляла, комментировала. Геннадий Иванович смотрел телевизор. Алиса капризничала. Я — срывала дедлайн. Книгу нужно было сдать пятнадцатого. Пятнадцатого я сдала двенадцать глав из восемнадцати. Анна Сергеевна написала: «Ника, это недопустимо. Если до двадцатого не будет готово — передаю другому редактору».
Двадцать второй день. Вечер. Я сидела за ноутбуком — оставшиеся шесть глав, три дня, по две в день. Глаза слипались. За стеной — телевизор. На кухне — Людмила Фёдоровна гремела кастрюлями. Алиса плакала — хотела спать, но «бабушка обещала мультик».
Артём пришёл в комнату. Сел на кровать. Посмотрел на меня — мягко, с тем выражением, которое означало: «Я сейчас скажу что-то, и тебе не понравится, но я всё равно скажу, потому что мне проще сказать тебе, чем маме».
– Ника, ну сколько можно? Они через неделю уедут.
Через неделю. Ещё семь дней. Ещё семь утр с телевизором на двадцати двух. Ещё семь ванных по сорок минут. Ещё семь переставленных кухонь.
– Потерпи. Ты что, не можешь моих родителей потерпеть?
Я смотрела на экран. Курсор мигал. Шестая глава, третий абзац. Слова не складывались. Ничего не складывалось.
– Ты их не любишь.
Одиннадцатый раз. Или двенадцатый — я уже сбивалась. Но этот — был последний.
Я закрыла ноутбук. Медленно. Крышка щёлкнула. Открыла телефон. Зашла на сайт авиакомпании. Новосибирск. Завтра. Два билета. Четырнадцать двадцать. Девять тысяч двести за штуку. Восемнадцать тысяч четыреста за двоих.
Купила. Оплатила своей картой. Скачала посадочные. Отправила на печать — принтер стоял в коридоре, зажужжал, выплюнул два листа.
Артём смотрел на меня. Молчал. Он ещё не понимал.
Я вышла в гостиную. Людмила Фёдоровна сидела в кресле, Геннадий Иванович — на диване, телевизор показывал вечерние новости. Алиса спала — наконец уснула, на час позже, чем нужно.
Я положила два листа на стол. Перед свекровью. Рядом с чашкой чая и вазочкой с конфетами.
– Вот билеты, – сказала я. Голос — ровный. Руки — тоже. Внутри — пусто. Не злость, не обида. Пустота. Та самая, которая наступает после двадцати двух дней без тишины, без ванной, без своей кухни, без своего фартука, без своей жизни. – Завтра. Рейс в четырнадцать двадцать. Восемнадцать тысяч четыреста — мои деньги.
Людмила Фёдоровна посмотрела на листы. Потом — на меня. Рот открылся. Закрылся.
Артём стоял в дверях. Я видела его отражение в тёмном окне — белое лицо, опущенные руки.
– Я люблю ваших родителей, Артём, – сказала я, не оборачиваясь. – На расстоянии двух тысяч километров.
Тишина. Та самая — которой я не слышала двадцать два дня. Она вернулась на секунду. На одну короткую секунду — было тихо.
Потом Людмила Фёдоровна встала. Медленно. Тяжело. Взяла листы со стола. Посмотрела на них — как на диагноз. Посмотрела на Артёма. На Геннадия Ивановича. На меня.
– Понятно, – сказала она. Голос — не дрожащий. Не плачущий. Ровный. Впервые за шесть лет — ровный. – Собираемся, Гена.
Геннадий Иванович выключил телевизор. Тоже молча. Встал с дивана — грузно, медленно. Ушли в комнату. Дверь закрыли. Тихо.
Артём стоял. Я сидела. Между нами — стол с двумя чашками чая и пустой вазочкой из-под конфет.
– Ты их выгнала, – сказал он.
– Я купила им билеты.
– Это одно и то же.
– Нет. Выгнать — это сказать «уходите». А я заплатила восемнадцать тысяч четыреста, чтобы они улетели с комфортом. Потому что я их люблю. Издалека.
Он ушёл. Дверь в спальню закрылась. Я осталась на кухне. Моя кухня. Специи — переставлены, сковородка — не на месте, фартук — на крючке. Льняной. Серый. С кармашком. Мой.
Я налила чай. Мятный. Пила в тишине. Впервые за двадцать два дня — в тишине. Без телевизора. Без «Никочка, а где у тебя дуршлаг?». Без храпа из гостиной. Без «ты их не любишь».
Наутро они уехали. Чемоданы, сумки, банки — те, что привезли и не успели отдать. Людмила Фёдоровна оделась молча. Надела куртку. Фартук с маками — забрала. Положила в сумку. Мой — не тронула. На пороге обернулась. Посмотрела на меня — долго, секунды три. Ничего не сказала. Вышла.
Геннадий Иванович — следом. На пороге остановился. Посмотрел — не на меня, на Алису, которая стояла в пижаме и тёрла глаза.
– Пока, Алисочка, – сказал он. Голос — сиплый, утренний. – Бабушка с дедушкой уехали.
Алиса помахала. Не поняла.
Артём повёз их в аэропорт. Я осталась. Открыла ноутбук. Шесть глав. Три дня. Тишина.
Поставила специи на место. Соль, перец, паприка, куркума, орегано. Верхняя полка. Слева направо. Сковородку — в нижний ящик. Тарелки — в шкаф. Пыль с полки — тряпкой.
Двадцать два раза за шесть лет. Триста семьдесят четыре дня. Год моей жизни — с чужим фартуком на моей кухне.
Книгу я сдала девятнадцатого. На день раньше. Анна Сергеевна написала: «Хорошая работа». Два слова. Мне хватило.
Прошло полтора месяца. Людмила Фёдоровна звонит Артёму каждый день. Плачет. «Нас выгнали». «Мы тут лишние». «Два чемодана собрали за ночь». Каждый звонок — сорок минут. Артём ходит мрачный, разговаривает со мной сквозь зубы. Спит рядом, но повёрнутый к стене. Как чужой.
Свёкор не звонит. Но передал через Артёма — одну фразу, короткую: «Скажи Нике — мы поняли». Не знаю, что поняли. Может — что нельзя приезжать без предупреждения. Может — что фартук не выбрасывают. А может — просто «поняли, что она такая». Не знаю.
Людмила Фёдоровна прислала сообщение. Одно. «Ника, мы больше не приедем. Раз мы мешаем». Не «прости, что без предупреждения». Не «в следующий раз позвоним заранее». Не «давай договоримся о сроках». «Не приедем». Всё или ничего. Как выключатель — вкл/выкл. Без середины.
Алиса спрашивает: «Мам, а когда бабушка приедет?» Я не знаю, что ответить. Говорю: «Скоро». Вру.
Иногда вечером сажусь на кухне. Чай, тишина, фартук на крючке. Мой. И думаю: может, надо было потерпеть? Ещё неделю. Ещё одну. Подождать, пока сами уедут. Не класть билеты на стол. Не при них. Не за свои деньги. Не так.
А потом вспоминаю: двадцать два раза. Триста семьдесят четыре дня. Одиннадцать просьб к Артёму. Фартук в мусорке. Алиса до десяти тридцати. Анна Сергеевна: «Это недопустимо». И «ты их не любишь» — каждый раз, каждый приезд, как припев, от которого не отвязаться.
Надо было потерпеть ещё неделю? Или правильно, что я купила билеты — пусть даже при них, пусть даже за свои деньги?