Найти в Дзене
Искусство счастья

Как не сойти с ума от тоски по умершему мужу/жене

Они встретились на кладбище. Не у входа, не у ограды — у самого дальнего угла, где старые плиты почти сравнялись с землёй и имена на них стёрлись дождями и временем.
Женщина сидела на складном стульчике у свежей могилы. Руки её лежали на коленях, не двигаясь. Она смотрела на холмик, прикрытый венками, на фотографию под стеклом, на увядающие цветы и, кажется, не видела ничего.
Старушка

Они встретились на кладбище. Не у входа, не у ограды — у самого дальнего угла, где старые плиты почти сравнялись с землёй и имена на них стёрлись дождями и временем.

Женщина сидела на складном стульчике у свежей могилы. Руки её лежали на коленях, не двигаясь. Она смотрела на холмик, прикрытый венками, на фотографию под стеклом, на увядающие цветы и, кажется, не видела ничего.

Старушка остановилась поодаль. Она пришла сюда к своим — к мужу, к дочери, к родителям — и теперь возвращалась, но ноги сами принесли её к этому одинокому стульчику.

— Можно? — спросила она.

Женщина подняла голову. Лицо у неё было спокойное. Такое спокойное, бывает только у очень усталых людей или у тех, кто выплакал все слёзы и забыл, как это делается.

— Садитесь, — сказала она. — Стула у меня второго нет, но можно на лавочку.

Старушка села на скамью у соседней ограды, поправила платок.

— Давно? — спросила она.

— Сорок дней сегодня.

— Сорок дней, — повторила старушка. — Самый трудный срок. Шок прошёл, люди разъехались, поминки кончились. Осталась только тишина.

— И он, — сказала женщина. — Он остался. В этой тишине.

Она помолчала.

— Я его слышу. Каждую ночь. Шаги в коридоре, скрип половицы у кровати. Он приходит, садится рядом, молчит. Я просыпаюсь — никого. Но воздух другой. Тёплый, будто он только что вышел. Я протягиваю руку на его половину — холодно. И так каждую ночь. Сорок ночей.

— И ты не спишь?

— Я боюсь спать. Боюсь, что он придёт, а я не проснусь. И обидится. И больше не придёт.

Старушка долго молчала, глядя, как ветер шевелит ленточки на венках — красные, белые, траурные.

— Мой тоже приходил, — сказала она наконец. — Первый год. Каждую ночь.

Женщина повернулась к ней впервые за весь разговор.

— И что вы делали?

— Разговаривала. Всю ночь напролёт. Рассказывала ему про детей, про внуков, про то, что забор покосился и надо чинить, а я не умею. Жаловалась на соседку, которая ставит машину прямо перед калиткой. Спрашивала совета. Он молчал. А я всё говорила и говорила, боялась остановиться.

— А потом?

— Потом он перестал приходить. И я сошла с ума.

Первая тоска. Про чайник

— Я не шучу, — сказала старушка. — Я правда сошла с ума. Не кричала, не билась в истерике, не рвала на себе волосы. Я просто перестала жить. Вставала утром, варила кофе — наливала в две чашки. Его ставила на его сторону стола. Разговаривала с пустотой. Ждала, когда он войдёт. Знаешь, как собаки ждут хозяев, которые никогда не вернутся? Вот так я ждала.

Женщина слушала, не отрывая глаз.

— Дети приезжали, смотрели, вздыхали, увозили к себе. Я соглашалась, потому что уже всё равно. Сидела у них на кухне, смотрела в одну точку. Невестка кормила с ложечки, как маленькую. Я жевала, глотала, не чувствуя вкуса. Зачем? Он не ел. Он ничего уже не ел.

— И как вы… как вы вернулись?

— Чайник, — сказала старушка. — Старый эмалированный чайник, синий в белый горошек. Мы его с мужем купили в год свадьбы, в комиссионке, за три рубля. Он протёк через год, я хотела выбросить, а муж запаял дно канифолью. И ещё два года служил. Потом опять протёк, и он опять заклеил. И так восемь раз. Восемь дырок, восемь заплаток. Я смотрела на этот чайник и думала: вот он, весь мой муж. В этих дырках, в этих заскорузлых пальцах, в этой бессмысленной, никчёмной, прекрасной верности вещам.

Она помолчала.

— И я попросила невестку: привези мне чайник. Она удивилась, но привезла. И я поставила его на плиту. Налила воду, включила газ. И он закипел. Как будто ничего не случилось. Как будто не было этих двух лет пустоты. Как будто он сам стоял рядом и говорил: «Видишь, я же говорил — канифоль держит».

— И вам стало легче?

— Мне стало стыдно. Он двадцать лет чинил этот дурацкий чайник, чтобы я по утрам пила кофе. А я два года пила кофе из пустой чашки и думала, что это любовь. Нет, это была не любовь. Это была смерть при жизни. А любовь — она вот. В синем горошке. В закопчённом донышке. В газе, который зажигается спичкой и греет воду, чтобы я могла жить дальше.

Вторая тоска. Про половину

— Я не могу, — сказала женщина. — Понимаете? Я не могу без него. Мы тридцать пять лет вместе. С девятнадцати лет. Я не знаю, кто я без него. Я даже не помню, как меня зовут, если не называть меня по имени, которое он произносил каждое утро.

— А как тебя зовут?

Женщина растерялась.

— Лида, — сказала она.

— А его?

— Серёжа.

— Красиво, — кивнула старушка. — Лида и Серёжа. Вместе — ЛидаиСерёжа. Одно слово, без пробелов. А теперь ты — Лида. Одна. Как отрезали половину.

— Да, — выдохнула женщина. — Как отрезали.

— И что ты будешь делать с этой половиной? Выбросишь? Закопаешь здесь, рядом с ним?

Женщина закрыла лицо руками.

— Я не знаю. Я ничего не знаю.

— А он что бы сказал?

— Он бы сказал: «Лида, не дури. Иди домой, простудишься».

Старушка улыбнулась.

— И что, ты его слушалась?

— Всегда. Он умел убеждать.

— Вот и сейчас слушайся.

Женщина подняла голову. Посмотрела на фотографию под стеклом — молодое, смешливое лицо, чуб, падающий на лоб, рубашка навыпуск.

— А если я пойду домой и там опять пустота? Опять его чашка на столе, опять половина кровати холодная, опять тишина, которую нечем заполнить?

— А ты не заполняй, — сказала старушка. — Ты не пустоту заполняй. Ты — себя.

Третья тоска. Про нитку

— У меня знакомая есть, — продолжала старушка. — Она тоже рано овдовела, лет в пятьдесят. И тоже чуть с ума не сошла. А потом пришла к психологу, и тот ей сказал: «Представьте, что вы с мужем — это две нитки, которые сплелись в одну толстую, крепкую верёвку. И вдруг одна нитка оборвалась. Что делать с оставшейся?»

— И что она ответила?

— Она сказала: «Не знаю. Связать с другой ниткой?» А психолог говорит: «Можно. Но можно и по-другому. Можно из этой нитки связать что-то своё. Шарф. Свитер. Носки. Она же не перестала быть ниткой оттого, что вторая оборвалась. Она просто стала — одна».

Старушка вздохнула.

— Эта женщина теперь вяжет носки для бездомных. Каждую зиму по пятьдесят пар. Говорит: «Мой муж мёрз в окопах, я всю жизнь ему носки вязала. Теперь вяжу тем, кто мёрзнет. И он оттуда улыбается».

— А вы? — спросила женщина. — Вы что связали?

— Я яблони посадила. Три саженца. Муж всю жизнь хотел свой сад, да всё руки не доходили — то работа, то дети, то крыша течёт. Я после его смерти пошла в питомник, купила три яблони. Антоновку, белый налив и медовый спас. Выкопала ямы, навозила перегноя, посадила. Поливаю каждое воскресенье.

— И они растут?

— На четвёртый год зацвели. Теперь каждую осень варю варенье. Внукам. И соседям. И всем, кто зайдёт. Муж не любил варенье, он любил мочёные яблоки. А я делаю варенье. Потому что я — это я, а не мы. И он, кстати, совсем не обижается. Яблоки видит, радуется.

Про четвёртую тоску. Про сны

— А сны? — спросила женщина. — У вас тоже были сны?

— Были, — кивнула старушка. — Долгие, цветные, как кино. Он приходил молодой, красивый, в той самой рубашке, в которой свататься пришёл. Протягивал руку: «Пойдём». И я просыпалась в слезах и тянула руку в пустоту.

— И как вы перестали?

— А я не перестала. Я до сих пор вижу. Только теперь я знаю: он приходит не за мной. Он приходит посмотреть, как яблони цветут. Или спросить, починила ли я кран на кухне. Или просто — проведать. Как живая душа проведывает другую живую душу, которой пока ещё рано.

Она помолчала.

— Я перестала просыпаться с мыслью «где ты?». Я просыпаюсь с мыслью «как ты там?». И он отвечает. Молча. Но я слышу.

— Как?

— А ты послушай. Не ушами — сердцем. Выйди утром во двор, вдохни воздух. Если пахнет его одеколоном — значит, заходил, здоровался. Если вдруг вспомнишь, как он смеялся над глупым анекдотом, — значит, сейчас смеётся над ним же. Если пройдёшь мимо его куртки в прихожей и не заплачешь, а улыбнёшься — значит, он здесь, рядом, и радуется, что ты улыбаешься.

Женщина смотрела на свои руки. Они всё ещё лежали на коленях, но теперь не безжизненно — пальцы слегка шевелились, гладили ткань плаща.

— У него был одеколон, — сказала она. — «Шипр». Дешёвый, советский ещё. Я всё время ругалась, говорила: «Купи нормальный, французский, не позорься». А он смеялся: «Я с этим запахом за тобой ухаживал, ты и вышла. Значит, он счастливый».

— И где он сейчас, флакон?

— Стоит на полке в ванной. Я не могу его выбросить. И не могу открыть — боязно.

— А ты открой, — сказала старушка. — Пшикни разок. Пусть по квартире пройдёт. Он же счастливый.

Про пятый день

Солнце уже клонилось к закату, тени от крестов вытянулись, переплелись на дорожках.

— Мне пора, — сказала старушка. — Внуки приедут, ужин готовить надо.

Она поднялась, опираясь на палку.

— Вы приходите ещё, — сказала женщина. — Если не трудно.

— Приду. А ты тоже — не сиди здесь каждый день. Серёже твоему это не нужно. Ему нужно, чтобы ты жила.

— А как жить? Я забыла.

— А ты вспоминай. Не как вы вместе были — это ты помнишь. А как ты до него жила? Чем дышала? О чём мечтала? Какая ты была, когда он тебя впервые увидел?

Женщина задумалась.

— Я была… я училась на библиотекаря. Любила читать стихи вслух. Хотела поехать в Ленинград, в Эрмитаж, посмотреть на картины. У меня открытка висела над кроватью — «Девочка на шаре». Я на неё смотрела и представляла, как однажды увижу её живьём.

— И увидела?

— Нет. Сначала свадьба, потом дети, потом работа, потом ипотека. Всё как-то не до Эрмитажа было.

— А сейчас?

— Сейчас поздно.

— Не поздно, — сказала старушка. — Никогда не поздно посмотреть на девочку на шаре. Она там висит, ждёт тебя. Сорок лет ждёт. Дождётся.

Про поезд

Женщина осталась одна.

Она сидела на стульчике, смотрела на фотографию, и впервые за сорок дней не плакала.

— Ты знаешь, — сказала она тихо, — я ведь всю жизнь откладывала эту поездку. Думала: вот дети подрастут — поедем. Потом: вот ремонт закончим — поедем. Потом: вот на пенсию выйдем — поедем вместе. И не доехали.

Она помолчала.

— А поеду-ка я одна. Ты не против?

Фотография молчала. Но женщине вдруг показалось, что уголок губ на ней чуть приподнялся.

— Я так и думала, — кивнула она. — Ты всегда хотел, чтобы я путешествовала. Помнишь, в первый год свадьбы ты принёс туристические путёвки? В Сочи, на юг. А я сказала: «Дорого, лучше холодильник купим». И мы купили холодильник. И простоял он тридцать пять лет, и сломался только в прошлом году.

Она усмехнулась.

— Дура я была. Холодильников много, а Сочи — один.

Она встала, убрала стульчик, поправила цветы.

— Я поеду, Серёжа. В Эрмитаж. Посмотрю на девочку на шаре. А потом к тебе приеду, расскажу.

Она постояла ещё минуту, глядя на его молодое, смешливое лицо под стеклом.

— Ты только не уходи совсем. Ладно? Я знаю, ты не уйдёшь. Ты же у меня верный.

Про вечер

Старушка сидела на кухне, смотрела, как закипает синий чайник в белый горошек. Внуки уже приехали, набегались, наелись и упали спать. В доме было тихо.

Она налила кипяток в заварник, поставила рядом две чашки. Одну — для себя, вторую — по привычке.

— Петя, — сказала она в тишину. — Я сегодня на кладбище одну женщину встретила. Молодая совсем, вдовушка. Ты бы её пожалел, ты всегда жалел всех сирых и убогих. Она к Эрмитажу готовится. Помнишь, мы собирались в Питер, да так и не собрались?

Чайник молчал. Чашка молчала. Тишина была тёплая, уютная, как старая шаль.

— Ничего, — сказала старушка. — Я за неё порадуюсь. А за нас с тобой — не горюю. Мы своё нагуляли. Сорок семь лет — не каждый столько живёт.

Она отпила глоток.

— Ты там, главное, не скучай. Я скоро приду. Не прямо сейчас, но скоро. Яблони надо полить, внуков понянчить, этой девочке помочь с Эрмитажем. А потом — и к тебе.

Она поставила чашку.

— Я знаю, ты меня ждёшь. Ты всегда ждал. И дождёшься.

Про утро

Через месяц женщина стояла у входа в Эрмитаж.

Был будний день, народу мало, и она вошла внутрь почти робко — как входят в чужой дом, боясь потревожить хозяев.

Она долго искала зал с картиной. Бродила по анфиладам, останавливалась у витрин, смотрела на вазы, на скульптуры, на расписные плафоны. И вдруг — увидела.

«Девочка на шаре». Маленькая акробатка в голубом купальнике, балансирующая на блестящем шаре. Грустная, серьёзная, совсем одна.

Женщина стояла перед картиной и смотрела. Мимо проходили люди, кто-то останавливался, кто-то щёлкал фотоаппаратом, кто-то равнодушно скользил взглядом и шёл дальше.

А она стояла и смотрела.

-2

— Здравствуй, — сказала она тихо. — Я к тебе шла сорок лет. Прости, что долго.

Девочка на шаре молчала. Или нет — она улыбалась. Чуть-чуть, уголками губ.

Женщина улыбнулась в ответ.

— Я теперь часто буду приезжать, — сказала она. — У меня пенсия, времени много. И муж у меня есть, Серёжа. Правда, он умер, на кладбище. Но он всё видит. И очень рад, что я на тебя посмотрела.

Она постояла ещё немного.

— Красивая ты, — сказала она. — Очень красивая.

И пошла к выходу.

На улице светило солнце. Нева текла медленно, важно. Чайки кричали над водой.

Женщина достала телефон, посмотрела на заставку — его лицо, молодое, смешливое, с чубом, падающим на лоб.

— Ну вот, Серёжа, — сказала она. — Сходила. Ты доволен?

Телефон молчал. Но ей вдруг показалось, что ветер на Неве пахнет «Шипром».

Она улыбнулась и пошла покупать открытку с «Девочкой на шаре». Домой, на память.

И оставшаяся нитка — тонкая, но крепкая, проверенная годами — не оборвалась. Она просто связала из неё что-то новое. Что-то своё.

Не взамен. А рядом.