Я сижу в своём кабинете, за окном февральская вьюга, на столе стопка старых видеокассет. Пересматриваю «Вокруг смеха» — ту самую, плёночную, где ещё нет пластикового блеска, где зал дышит по-другому, не синхронно, а врассыпную. На экране — человек в строгом пиджаке, с аккуратной бородкой и профессорскими очками. Он чуть застенчив, у него гнусавый, какой-то «домашний» голос, и он не играет, как играют артисты. Он просто думает вслух. И зал взрывается.
Тридцать лет я пишу о людях. О сильных мира, о трагических гениях, о миллиардерах, меняющих мир. Но почему-то именно сегодня, вглядываясь в это умное, усталое лицо, я ловлю себя на мысли, что о главном — о смехе, который лечит, и о смехе, который отнимает силы, — мы так и не научились говорить честно. Виктор Михайлович Коклюшкин. Для миллионов — «тот, который «Алло, Люся!». Для меня — человек, который всю жизнь балансировал на канате между гротеском и сердечной недостаточностью.
Начало. Мальчик из хорошего двора
Он родился в сорок пятом. Страна лежала в руинах, Москва ещё хранила запах гари и победных салютов. Это особенное поколение — дети войны. Не фронтовики, нет. Те, кто в войну был младенцем, а рос в патефонном, тесном, коммунальном, но удивительно романтичном послевоенном мире. Их отцы и старшие братья принесли из казарм и госпиталей не только ордена, но и странную смесь «блатной романтики» и высокой культуры. Коклюшкин рассказывал: его двор в центре Москвы был знаменит тем, что там жили деятели искусств, которые «могли внезапно уехать», и соседи, которые «внезапно вернулись». Эта амальгама — пафос Дома литераторов и житейская хватка Садового кольца — навсегда въелась в его интонацию.
В четырнадцать лет он уже стоял у станка. Не от хорошей жизни, а по закону того времени: надо кормить семью. Представляю этого худого паренька в спецовке, который после смены бежит не в бильярдную, а в школу рабочей молодёжи. В нём не было желчной злости обделённого. Позже, вспоминая завод, он с удивлением заметит: «Мне нравилось, что ко мне бегут тётки с неполадками. Я был трезвый, они знали — починю». Вот она, первая реприза, ещё не написанная, но уже сыгранная: «Мастер Коклюшкин, совесть цеха». Юмор тогда не был профессией. Юмор был способом выжить в очереди за керосином, способом понравиться девушке, способом не сойти с ума от бесконечного «надо».
Армия. От неё у него осталась не только старшинская выправка, но и история, которую он повторял с комическим ужасом. Чтобы «откосить», он, зная о своём холецистите, съел кусок сала (которое терпеть не мог) и бегал в одной гимнастёрке по морозу. Итог: красное лицо, ноль градусов температуры и ни-че-го. «Пришлось служить дальше». Он умел смеяться над собственным бессилием — качество редкое, драгоценное. Сослуживцы быстро поняли: с этим парнем лучше не связываться. Не потому что он сильный, а потому что он меткий. Его слово било без промаха. Однажды он так обидно пошутил, что за ним с кулаками гнались через плац. Тогда он вынес главный закон профессии: «С юмором надо аккуратно. Очень больно бьёт».
Клуб двенадцати стульев
1969 год. «Литературка». Легендарный «Клуб 12 стульев». Туда приходили не просто писать — там высекали искру нового советского юмора, уходившего от раешника и частушки к интеллектуальной иронии. Коклюшкин пришёл туда с пустыми карманами и с переполненной записной книжкой. Но путь на Олимп не был усыпан розами. Помню его рассказ, который он вставил в одну из своих поздних колонок: первый отправленный в газету рассказ вернулся с резолюцией «Спасибо за сигнал, разберемся». Его юмор приняли за донос. Трагикомичнее ситуации не придумаешь: сатирик, которого приняли за стукача. Это был щелчок по носу, но он не обиделся. Он понял: время такое. Всё двоится.
Первым, кто рискнул выйти на сцену с его текстами, был Евгений Кравинский. Представьте себе конец семидесятых: глухой занавес, бдительные худсоветы, а в гримёрках — нервный смех. И вдруг со сцены звучит что-то не про надои и не про мир во всём мире, а про обычного человека, который пытается купить кефир. «Была весна», «По диким степям» — Коклюшкин писал это, сидя по ночам. Днём он, дипломированный инженер-полиграфист, работал там, где брали. Одно из самых поразительных мест его трудовой книжки — «старший инженер по охране и реставрации памятников истории и культуры». Какая должность! Он реставрировал прошлое, а в блокноте уже жило будущее: смешное, абсурдное, щемящее.
Потом пришли большие имена: Петросян, Шифрин, Новикова, Винокур. Они брали его листы и делали из них хиты. Монолог «Алло, Люся!» в исполнении Ефима Шифрина — это, без преувеличения, текст, разобранный на цитаты. Но мало кто знает, как тяжело Коклюшкин отдавал свои вещи. Не из жадности — из перфекционизма. Он мог править один абзац сутками, добиваясь эффекта «не прочитал, а уже смешно». Это его фраза, ставшая творческим кредо: «Вот как надо писать — не прочитал, а уже смешно». Мы ищем в словаре, мы анализируем, а Коклюшкин просто менял ритмику фразы. Он был музыкантом речи. Его тексты ложились на подкорку, как народные песни.
Выход на свет. Голос из очков
38 лет. Возраст Христа, возраст зрелости, возраст, когда актёры обычно уже смиряются, что будут только писать, а не выходить на сцену. И тут — программа «Вокруг смеха». На экране появляется человек, совершенно не похожий на конферансье. Нет улыбки до ушей, нет атласного пиджака, нет напора. Стоит интеллигент, теребит бородку, смотрит сквозь очки куда-то в партер, и голос — глуховатый, носовой, будто он только что вышел из промозглой московской подворотни. И говорит: «Объявление: меняю трехкомнатную квартиру на однокомнатную с доплатой. Доплата — 10 тысяч рублей. Деньги отдаю сразу. Квартиру отдаю сразу. Доплату — сразу... Деньги — сразу... Денег — нет...»
Зритель сначала замирает, не понимая, это шутка или ошибка эфира. А потом накрывает волной. Это был не просто юмор. Это был абсурд, соц-арт в одном предложении, портрет эпохи безвременья, когда у всех «денег нет», но «меняю-продаю» не отменяется. С этого вечера Коклюшкин стал не просто автором, но символом новой искренности в сатире. Он не высмеивал — он проговаривал боль.
В те годы, в конце восьмидесятых и в девяностых, он писал невероятно много. Пьесы: «Три вопроса», «Круглая луна», «Фотография на память». Сценарии для «Фитиля», для мультфильмов про Великолепного Гошу. Его издавали за рубежом: поляки, чехи, немцы, венгры раскупали книжки Коклюшкина, чувствуя в нём родственную душу — тоску по порядку, облечённую в форму шутки. У нас он получил «Золотого телёнка», премию журнала «Юность». Казалось, жизнь удалась: ты ездишь с «Аншлагом», страна над тобой хохочет, ты свой.
Личное. Ожог любви
Но я всегда знал: у больших комиков — самые печальные глаза за кулисами. Коклюшкин не был исключением.
Первая любовь — Люба. Эстонка, звонкая фамилия Сэпп. Он влюбился в неё ещё в армии, кажется, сначала в фамилию, а потом и в неё саму. Они поженились, родилась дочь Эльга. Чтобы прокормить семью, он крутился как мог: слесарка, корректура, работа за копейки. Думал, что построил дом навеки. А когда Эльге было десять, Люба сказала: «Я полюбила другого». Это был нокаут. Не столько измена, сколько крушение мифа. Он всегда был главным, добытчиком, защитником. А оказался — лишним. Собрал вещи и ушёл. Мать оставил в той квартире — растить внучку. Сам ушёл в никуда.
Дальше был страшный период, о котором он говорил скупо, с паузами, но честно. Водка. Не творческие посиделки, а тёмный, вязкий, одинокий запой. Он прятался от славы, прятался от боли, прятался от пустого дома. Друзья вспоминали: пропадал, отключал телефон, не выходил на связь. Помню, как на одном из творческих вечеров (уже в нулевых) он сказал фразу, от которой у меня защемило сердце: «Знаете, когда у тебя отнимают ребёнка — а развод это всегда отнимание ребёнка, пусть формально ты можешь видеться, — ты чувствуешь, что у тебя вынули позвоночник». Смешной человек говорил о позвоночнике.
Его спасла Ольга. Или, как её звали в литературных кругах, Эльга Злотник. Киновед, писательница, женщина с безупречным вкусом и, как выяснилось, железной хваткой. Она не просто вытащила его из омута, она поставила ультиматум: «Или я, или бутылка». Он выбрал жизнь. Кодировался в клинике возле Петровского пассажа, под псевдонимом «Герой». Это так по-коклюшкински: лечиться от зависимости, записавшись как Герой. Ирония как щит, ирония как спасение.
Тридцать пять лет они прожили вместе. Родился сын Ян. Ольга была музой, редактором, строгим критиком. И, как говорят друзья, стеной, отделившей его от мира. Лев Новожёнов с горечью вспоминал: «Она отвадила всех. Мы перестали видеться». Я не берусь судить, хорошо это или плохо. В этой женщине он обрёл не только любовь, но и тишину. А тишина для пишущего человека — кислород. Возможно, без этой «осады» его друзьями мы бы не получили тех тринадцати книг, той «Смешной жизни», того «Моего пальто», где каждая строчка выверена до миллиметра.
Семья как уравнение
Судьба распорядилась с ним странно. Его дочь, Эльга, вышла замуж за Владимира Соловьёва. Того самого, который гремит в политических ток-шоу. Коклюшкин же политикой не интересовался принципиально. Он говорил: «Я слежу только, не напряжённое ли у него лицо. Не поругались ли с дочкой. Вот такой я дурак». В этой фразе — весь Коклюшкин. Ему не важно, кто прав на баррикадах. Ему важно, уютно ли его девочке. Он называл себя плохим дедушкой (пятеро внуков!), потому что редко виделся с семьёй. Но это была не чёрствость, а деликатность. Он боялся помешать. Боялся, что его «несерьёзная» профессия сатирика испортит имидж зятя. Боялся, что не впишется.
Отношения с сыном Яном тоже складывались непросто, как это часто бывает у отцов, ушедших в творчество с головой. Ян учился в Школе-студии МХАТ, стал художником. Взял фамилию матери — Злотник. Возможно, чтобы не тащить груз отцовской славы, возможно, из других соображений. Мы не знаем. Знаем только, что когда Виктор Михайлович ушёл, на похороны пришла первая семья — Любовь и Эльга с мужем. Вдовы Ольги и сына Яна не было. Это больно кольнуло всех, кто любил его. Друзья гадали: болезнь, обида, обстоятельства? Истина осталась за шторой.
Но я думаю, что сам Коклюшкин, с его философским отношением к неизбежному, не осудил бы никого. Он слишком хорошо знал цену прощению. За год до смерти он сам оказался в центре скандала с Петросяном. Позволил себе резкость в адрес новой избранницы Евгения Вагановича, сказал то, что думал, по-коклюшкински прямо: «Не пара она ему в парном катании». Петросян подал заявление. Грозили суды. А Коклюшкин... извинился. Публично. Сказал, что его «неправильно поняли». Гордость? Да, её унизительно ронять. Но он выбрал мир. В свои семьдесят с хвостиком он остался тем мальчиком, который бегал от разъярённого солдата после неудачной частушки: понял, что слово ранит, и лучше отступить.
Диагноз Коклюшкина
Последние пять лет своей активной жизни он вёл колонку в «Аргументах и фактах». Называлась она «Диагноз Коклюшкина». Каждую неделю — диагноз стране, диагноз нравам, диагноз себе. Он не щадил никого, в том числе себя. Перечитываю сейчас: короткие фельетоны, афоризмы, наблюдения. В них нет старческого брюзжания. В них есть тихая грусть и удивление: «Хорошо там, где нас нет, а там, где мы, должно быть отлично!» — это не просто шутка. Это молитва.
В 2017-м он последний раз громко заявил о себе с экрана — монолог «Дочь миллиардера». Он всё реже выходил в свет. Переехал в Переделкино, в писательский заповедник. Подмосковная тишина, сосны, книги. Он много писал, вставал рано, сам подметал полы. Ольга рассказывала: «Он очень любил порядок. Пока я сплю, он уже всё перемыл». Этот штрих для меня — ключевой. Клоун, заставлявший миллионы смеяться над хаосом жизни, в быту был перфекционистом. Он пытался упорядочить хотя бы квадратные метры вокруг себя, раз уж в большом мире всё валится из рук.
Свет в окне
12 ноября 2021 года сердце остановилось. Острая сердечная недостаточность. Врачи говорили, что в последние месяцы он часто лежал в больнице. Организм, много лет работавший на износ, выдававший по шутке на квадратный сантиметр нервных клеток, исчерпал лимит прочности.
Прощались с ним в Доме литераторов. Там, где когда-чиновники решали, печатать или не печатать, смеяться или запретить. Теперь там стоял гроб и портрет в очках. Бывшая жена Любовь сказала: «Он для меня остался...» — и не закончила. Да и не надо. И так всё ясно.
Я не был на похоронах. Я сидел у телевизора и смотрел нарезки. Как он читает «Автоответчик», как он морщится, поправляя очки, как в такт его фразам колышется зал. И я понял одну простую вещь. Коклюшкин не лечил смехом. Лекарство от смеха — это миф. Смех — это анестезия. А он был тем анестезиологом, который давал нам возможность перетерпеть боль от ударов судьбы, от дураков-начальников, от предательства любимых, от абсурда быта. Он говорил: «Смотрите, это не смертельно. Это смешно. А раз смешно — жить можно».
Мы часто, рассуждая о величии, меряем всё тиражами, премиями, званиями. У него не было званий. Не было орденов на лацкане. Но была маленькая, сухощавая, бесконечно усталая фигура на сцене, выходящая под аплодисменты, которые начинались ещё до первой фразы. Потому что «ещё не прочитал, а уже смешно».
Его творчество — это мост между эпохами. Между тем советским человеком в плаще, который стоял в очереди за «Гербалайфом», и нынешним, листающим ленту новостей в поисках позитива. Слова те же, интонация — родная.
Я закрываю ноутбук. За окном так же моросит. На экране телевизора мелькает реклама, потом какая-то развлекательная программа. Юмор сейчас другой: быстрый, жевательный, одноразовый. Его не хочется переписывать в тетрадку, его забывают, едва продравшись сквозь звуковую дорожку.
А я вспоминаю фразу из его книги «Моё пальто». Он писал о том, что старость — это когда ты надеваешь пальто и понимаешь, что оно грело тебя сорок лет, но никто не заметил, что пальто было смешное. Вот так и он сам. Сорок лет он укрывал нас от холода своим смешным, нелепым, гениальным пальто сатирика. А мы только сейчас, когда вешалка опустела, понимаем, как нам было в нём тепло.
Спасибо вам, Виктор Михайлович. Там, где вы сейчас, наверное, отлично. Потому что вы там.
****