Когда я нашла дневник, за окном лил дождь. Моей матери нет уже три дня. Я приехала в её квартиру разбирать вещи — ту самую трёхкомнатную на окраине, где выросла. Пахло лавандой и старостью. В шкафу, за коробкой с новогодними игрушками, лежала тетрадь в кожаном переплёте. На обложке — вытесненные буквы: «Мои мысли. 1985».
Я не хотела читать. Но руки сами открыли первую страницу.
«Сегодня родила дочь. Катю. Три килограмма двести. Кричит громко. Муж рад. А я думаю: зачем? Жизнь и так тяжёлая. А теперь ещё рот, который надо кормить».
Я закрыла тетрадь. Положила обратно за коробку. Пошла на кухню пить воду. Руки дрожали. Не от горя. От холода — того самого, что поднимается от пяток, когда рушится фундамент.
Детство в розовых очках
Моя мать, Валентина Петровна, была женщиной с прямыми плечами и тихим голосом. Всю жизнь работала бухгалтером на заводе. Вечерами варила борщ, гладила мои школьные блузки, проверяла тетради. По воскресеньям — прогулки в парк, мороженое «пломбир» на палочке, истории про её юность.
Я верила: она жила ради меня. Жертвовала собой. Лишала себя нового пальто, чтобы купить мне пианино. Лишала себя отпуска, чтобы я поехала в лагерь. Её любовь была тихой, как дыхание. Но я чувствовала её — в каждом пирожке с капустой, в каждой заплатанной коленке на колготках.
— Мама, а почему ты никогда не жалуешься? — спрашивала я в четырнадцать лет.
— На что жаловаться? У меня ты есть.
Она говорила это искренне. Я верила. Верю ли я сейчас — другой вопрос.
В пятнадцать лет я написала сочинение «Моя мама — мой герой». Получила пятёрку. Учительница сказала: «Какая трогательная история». Я гордилась. Не историей. Мамой.
Страница за страницей
На следующий день я снова взяла дневник. Села у окна. Читала до вечера.
«Катя опять болеет. Три дня температура. Муж говорит: вызови врача. А я думаю: ну и пусть болеет. Может, отдохну от её нытья».
«Сегодня в школе вызвали. Опять двойка по математике. Учительница смотрела на меня с жалостью. Я ненавижу эту жалость. И ненавижу её за то, что я её заслужила».
«Муж подарил цветы на 8 Марта. Жёлтые. Я их выбросила ночью. Пусть думает, кошка съела. Не хочу его жалости. Не хочу ничего от него. Хочу, чтобы всё кончилось».
Я читала и не узнавала женщину, которую знала сорок два года. Та мать, что целовала мне коленки, пела колыбельные, отдавала последний кусок хлеба — писала о мне «рот, который надо кормить». Та, что улыбалась моим успехам, — ненавидела мои неудачи. Та, что говорила «у меня ты есть», — мечтала, чтобы всё кончилось.
Не кончилась я. Всё. Жизнь. Семья. Она.
Разговор с отцом
Отец жил в соседнем городе. Я позвонила ему на третий день.
— Пап, ты знал про дневник?
— Какой дневник?
— Мамин. В шкафу. Она писала… про меня.
Он помолчал. Долго. Потом тихо:
— Валя всегда всё записывала. С детства.
— А ты читал?
— Нет. Она прятала. Но я видел её лицо, когда она писала. Не счастье там было.
— Она меня не любила, пап.
— Не говори так.
— Она писала: «рот, который надо кормить».
Он вздохнул. Не защитил. Не оправдал. Просто сказал:
— Люди устают, Катя. Особенно женщины ее поколения. Работа, быт, ребёнок… Иногда внутри пустота. И в эту пустоту лезут мысли, которые потом стыдно вспоминать.
— Но она же не выбросила меня. Не бросила.
— Нет. Она вставала каждое утро. Варила кашу. Шила костюм на выпускной. Это и есть любовь. Не в словах. В поступках.
Я повесила трубку. Его слова не утешили. Но заставили задуматься: а что такое любовь? Чувство? Или долг? Или то, что остаётся, когда чувства ушли?
Последняя запись
Последняя запись в дневнике датирована моим восемнадцатым днём рождения.
«Катя уехала учиться. Квартира пустая. Тихо. Муж спит на диване — мы уже год не разговариваем. Думала: станет легче, когда она уедет. А стало тяжелее. Пустота эта… она громче её шагов. Сегодня плакала у окна. Не жалею о годах. Жалею, что не научилась говорить ей «я люблю». Гордость дурацкая. Теперь поздно. Она вырастет. Выйдет замуж. И забудет, какая у неё мать».
Я закрыла дневник. Вышла на балкон. Дождь закончился. Над крышами висела тишина. И в этой тишине я впервые за три дня заплакала. Не от боли. От жалости. Не к себе. К ней.
К женщине, которая ненавидела мои болезни, но ночами сидела у моей кровати с мокрой тряпкой на лбу. К женщине, которая писала «пусть болеет», но бежала к аптеке в десять вечера за лекарством. К женщине, которая мечтала, чтобы всё кончилось, но каждое утро варила мне кашу с маслом.
Она не была святой. Она была уставшей. Одинокой. Неспособной выразить то, что чувствовала внутри. Её любовь не была похожа на любовь из фильмов. Она была шершавой, как махровое полотенце — не красивой, но тёплой.
Что осталось после правды
Я не сожгла дневник. Не выбросила. Положила обратно за коробку с ёлочными игрушками. Туда, где его не найдёт никто.
Мать похоронили в пятницу. Я стояла у могилы и смотрела на гроб. Не думала о дневнике. Думала о её руках — с синими венами, с мозолями от глажки. О том, как она учила меня завязывать шнурки. О том, как плакала, когда я впервые привела парня домой.
Любовь не исчезла. Она изменилась. Перестала быть слепой. Стала зрелой — со всеми трещинами, шрамами, неприглядными уголками. Я перестала любить образ матери. Но начала любить женщину — со всеми её слабостями, страхами, немыми криками внутри.
Однажды моя дочь, шестилетняя Аня, спросила:
— Бабушка тебя любила?
Я подумала. Долго. Потом ответила:
— Да. По-своему. Не так, как в сказках. Но любила.
— А почему она ушла?
— Потому что всему приходит конец. Даже любви. Но это не значит, что её не было.
Аня кивнула. Не поняла. Но запомнила. Как я когда-то запомнила слова матери — и верила в них годами.
Сегодня я живу в её квартире. Сама варила борщ вчера — по её рецепту, с заправкой за час до конца. Сама гладила рубашку мужу — как она учила: с изнанки, без спешки. И когда дочь упала и разбила коленку, я не закричала. Просто взяла йод и сказала:
— Сейчас будет щипать. Но ты справишься.
Она справилась. Как справлялась я. Как справлялась моя мать — до меня, до всех нас.
Дневник лежит на своём месте. Иногда я думаю: а что, если прочитать его снова через десять лет? Увижу ли я то же самое? Или увижу женщину, похожую на меня — уставшую, одинокую, но продолжающую варить кашу каждое утро?
Правда не сделала меня счастливее. Но сделала честнее. Я больше не идеализирую мать. Но и не осуждаю. Просто помню — со всей её сложностью. С дневником и без него. С любовью и без неё. С человеком внутри — не героем, не монстром. Просто человеком.
За окном снова дождь. Я сижу у того же окна, где читала дневник. Пьёт чай Аня — с ложкой сахара, как любила бабушка. И в этом простом моменте — без драмы, без слёз — я понимаю: любовь не умирает от правды. Она меняется. Становится тяжелее. Но настоящей.