## 1. Та, что ждала жемчужного ныряльщика
Айно родилась в деревне, где дома стояли на самом берегу Онежского озера, и вода подмывала гранитные ступени крылец. С детства она слышала, как волны лижут камень, и коса у неё отросла такой длины, что, сидя на валуне, она могла опустить концы в воду и чувствовать, как холодные струи запутываются в волосах. Отец Айно был плотником, восстанавливал часовни на Кижах, и брал дочь с собой с тех пор, как ей исполнилось семь лет. Она помнила запах старого дерева, помнила, как гладила пальцами резные лики святых, выцветшие от времени и ветров. К восемнадцати годам она знала каждый венец Преображенской церкви, каждую чешуйку лемеха на главах. Туристы из Москвы и Петербурга фотографировали её тайком, думая, что она не замечает. Но Айно видела всё. Один архитектор, реставрировавший памятники, остался в Петрозаводске на три года. Он приходил к причалу каждый вечер, рассказывал об итальянском Возрождении и русском Севере, дарил книги с глянцевыми иллюстрациями. Она слушала, кивала, а когда он позвал её с собой в Москву, сказала: «У меня здесь корни. Ты видишь только маковки, а под ними — вековые брёвна. Если их выдернуть, всё рухнет». Он уехал, но слава о девушке с косой до пят облетела турбазы и гостевые дома. К ней сватались программисты из Питера, менеджеры из Сургута, даже французский фотограф, снимавший северное сияние. Айно каждому давала попробовать уху из судака, собственноручно пойманного, и провожала до калитки. Она знала: тот, кто ей нужен, не испугается глубины. Он сам будет как озеро — спокойный с виду, но с тайным течением, уходящим на сотни метров вниз. И пока такой не пришёл, она сидела на граните, заплетала косу и слушала, как волны перебирают её волосы, словно чётки.
## 2. Хельга, не отдавшая ветер
В посёлке на берегу Белого моря говорили: Хельга родилась в шторм, и в тот же шторм утонул её дед, старый капитан. Может, потому в её глазах всегда стояла вода — светлая, солёная, непроницаемая. С детства она выходила в море с отцом, чинила сети раньше, чем научилась писать, и могла по запаху определить, какой ветер будет к полуночи. Волосы у неё вились мелким бесом, непослушные, как настырная зыбь, и она стягивала их кожаным ремешком так туго, что к вечеру болели виски. Мастерская, где она резала птиц из карельской берёзы, помещалась в бывшем рыбном сарае; там пахло смолой и стружкой, и на стенах висели рисунки деда — обветшалые карты с пометками о косяках сельди. Геологи, приезжавшие искать медь и никель, снимали у неё угол. Один из них, бородатый, с руками в цементных ожогах, проговорил весь вечер о магматических породах, а под утро встал на колени прямо на дощатом полу. Хельга подняла его, отряхнула штаны и сказала: «Ты ищешь руду, а найдёшь — уедешь. Я здесь останусь. Зачем тебе жена, которая никогда не сядет в поезд?» Он уехал, присылал открытки с Байкала и Кольского, потом открытки перестали приходить. Финн из Лаппеенранты приплывал на своей яхте три лета подряд. Он научился говорить по-русски с карельским акцентом, пил чай с морошкой и молча смотрел, как она режет птиц. На третье лето он привёз кольцо с аметистом. Хельга надела кольцо, покрутила на пальце и сняла: «Красивое. Но я не ношу украшений, мешают строгать». Он уехал и больше не вернулся. Птицы из её мастерской разлетелись по всему свету — в Хельсинки, Стокгольм, Тронхейм. Они стояли на каминных полках в домах тех, кто однажды видел Белое море. А Хельга всё ждала. Не капитана и не геолога — того, кто поймёт: она сама как косяк диких гусей. Её нельзя посадить в клетку. Можно только лететь рядом.
## 3. Элья, чей лес помнил имя
Элье было девять, когда отец впервые взял её в лес за сто вёрст от деревни, туда, где сосны уходили в небо и заслоняли солнце. Он показал ей, как отличать брусничник от черничника по цвету листа, как читать мох и находить дорогу по зарубкам на коре, которые оставили ещё её прадеды. Мать умерла рано, и Элья росла с этим знанием, впитывала его с болотной водой и клюквенным морсом. К двадцати годам она знала тайгу лучше любого лесничего. Волосы у неё были тёмные, без единой светлой пряди, и она заплетала их в одну тугую косу, чтобы не цеплялась за сучья. Лицо её редко озарялось улыбкой — не от суровости, а от привычки к тишине, в которой слова не нужны. Парни из деревни, работавшие на лесоповале, привозили ей подарки: Вася — карамель «Взлётная» в жёлтой обёртке, Серёжа — платок с алыми розами, старший из братьев Кямяря — отрез ситца на сарафан. Она брала всё, кивала, но за порог не приглашала. Старухи шептались: «Заколдованная. Леший ей жениха не отдаёт». Элья слышала и молчала. Она не могла объяснить, что лес для неё — не декорация, а собеседник. Он отвечал на вопросы, которых она не произносила вслух. Как объяснить это человеку, который видит в соснах только кубометры древесины? Однажды самый тихий из лесорубов, по имени Микко, отстал от бригады и забрёл в чащу, где она собирала папоротник. Он не сказал ни слова, просто сел на поваленную берёзу и просидел рядом до вечера, слушая, как она перебирает листья. На следующий день пришёл снова. Потом ещё. Он не дарил платков и не звал замуж. Он просто был рядом, и его молчание не нарушало лесной тишины. Через год Элья сама взяла его за руку и повела к отцу просить благословения. Старухи ахнули. А лес качнул вершинами, будто всегда это знал.
## 4. Инесса и спасённые лики
Инесса не верила в чудеса, но каждый день их совершала. Она снимала скальпелем слои поздней краски, и из-под них проступало то, что считалось утраченным навсегда: улыбка архангела, хвост сказочной птицы Сирин, солнечные лучи, расходящиеся от резного наличника. Ладони у неё были испачканы олифой и суриком, ногти обломаны, и пахло от неё не духами, а старой древесиной и мастикой. Она жила в сторожке при музее, где зимой приходилось топить печь дважды в сутки, и ходила на остров по льду, когда Онего замерзало. Профессорский сын, приехавший с отцом на конференцию, увидел её в реставрационной мастерской и потерял покой. Он писал ей стихи, которые она не читала, привозил конфеты, которые она раздавала коллегам, и наконец сделал предложение, пообещав квартиру в центре Петербурга и стажировку во Флоренции. Инесса сняла очки, протёрла их краем халата и ответила: «Вот эту притолоку привезли из часовни, которую должны были сжечь в тридцатом году. Крестьяне разобрали её и спрятали по брёвнышку. Семьдесят лет она пролежала в хлеву, под сеном. А теперь я её соберу. Понимаете? Я её соберу». Он не понял. Уехал и женился на искусствоведе из Русского музея. А Инесса осталась собирать рассыпавшийся мир. Она знала: когда-нибудь придёт тот, кто не предложит ей уехать. Кто спросит: «Что здесь нужно починить?» — и возьмётся за рубанок. Но пока таких было мало. Инесса поправляла косынку и водила скальпелем по вековой краске, открывая древнее золото.
## 5. Сиркка и седина на ветру
В деревне, где осталось двадцать домов и три улицы, поросшие иван-чаем, Сиркка была единственной учительницей. Она вела все предметы, кроме физкультуры, а по пятницам рассказывала детям о древнем карельском эпосе, который её бабушка знала наизусть. Волосы у Сиркки, густые и тёмные, с ранних лет тронула седина — не прядями, а ровной серебристой пылью, будто иней осел на голову. Старики говорили: это дар. Её прапрабабка умела заговаривать ветер, отводить от рыбацких лодок бурю, и платила за это силой, уходивщей вместе с цветом волос. Сиркка не умела заговаривать ветер, но чувствовала его кожей. Она знала, когда начнётся снегопад, когда река тронется, когда прилетят лебеди. К ней сватались дважды: сначала водитель школьного автобуса, потом заезжий лесничий. Она отказала обоим, не объясняя причин. Лесничий обиделся и уехал в Сегежу. Водитель остался, возит детей до сих пор и иногда приносит Сиркке связку сухих белых грибов. Она принимает их с коротким поклоном и ставит в банку на подоконник. Ночью, когда деревня засыпает, она иногда выходит на крыльцо и смотрит на чёрное небо. Она не ждёт принца. Она ждёт того, кто не испугается её тишины. Того, кто поймёт: её седина — не старость, а память о тех, кто видел в этом небе огненные сполохи и называл их душами предков. Пока такой не нашёлся, она учила детей склонять падежи карельского языка и верила, что язык не умрёт, пока его произносят вслух.
## 6. Варя, обручённая с Севером
Варя приехала в Карелию в двадцать три года, с одним рюкзаком и фотокамерой, делать репортаж о соловецких лабиринтах. Две недели, думала она. Максимум — месяц. Но когда она ступила на берег Белого моря и увидела, как камни складываются в спирали, ведущие в никуда и в бесконечность, её будто ударило током. Она забыла про обратный билет. Сначала снимала комнату у старухи в Кеми, потом перебралась на материк, поближе к лабиринтам. Волосы у неё от постоянного морского ветра выцвели до цвета спелой ржи и вились мелкими кольцами. Она перестала красить ресницы и носить каблуки, научилась ставить палатку одной рукой и различать саамские узоры на древних сейдах. Этнограф из Москвы, именитый, с бородой и трубкой, снимал о ней фильм для канала «Культура». Он говорил: «Варя, твоё лицо — это лицо Севера. Ты должна ехать со мной, мы сделаем программу, тебя узнает вся страна». Варя поправила сползающий с плеча пуховый платок и сказала: «Я ничья. Я сама по себе». Он уехал, смонтировал фильм, получил премию. Варю в титрах указали как консультанта. Через год приехал фотограф, молодой, с капризными губами и дорогой оптикой. Он снимал её неделями, на рассвете и в белые ночи, и однажды встал на колено прямо в центре лабиринта, протягивая кольцо. Варя посмотрела на спирали из валунов, на море, на небо — и покачала головой. «Я уже занята», — сказала она. Фотограф не понял. Думал, другой мужчина. А Варя имела в виду ветер, камни, бесконечный горизонт и своё обещание — хранить это всё, пока хватит сил. Она вышла замуж за Север. И развода не предвиделось.
## 7. Ульяна и нитки, которые не едут
Ульяна умела вышивать золотом так, как не умел уже никто. Тончайшие нити, купленные ещё в восьмидесятые и хранимые в шкатулках из бересты, ложились под её иглой ровными стежками, и на белом льне расцветали павлины, древа жизни, солнце с человеческим лицом. Шов этот назывался «карельским» и передавался от бабки к внучке, минуя матерей, которым вечно было некогда. Ульяна сидела за пяльцами с шести лет, и к тридцати её пальцы помнили столько узоров, сколько не собрать в одном альбоме. В доме у неё пахло воском и сухими травами, и на окнах висели кружевные занавески, связанные ею же в долгие зимние вечера. Коллекционеры из Финляндии приезжали к ней, как в музей. Один из них, седой, с тонкими пальцами пианиста, привозил шоколад и альбомы с живописью, говорил на смеси русского и шведского, обещал мастерскую в Хельсинки с видом на залив. Ульяна слушала, поправляла круглые очки и продолжала шить. Он приезжал пять раз. На пятый она отложила иглу и сказала: «Господин Антти, вот эта нить. Видите? Она тоньше волоса. Такие делали только на одной фабрике в Москве, её закрыли в девятьсот семнадцатом. У меня осталось три катушки. Когда они кончатся, этого узора больше никто не повторит. Я не могу уехать. Я должна успеть вышить всё, что помню». Он уехал, но через полгода прислал посылку: три старинные катушки с золотой нитью, купленные на аукционе в Лондоне. Ульяна долго держала их в ладонях, грела своим теплом. Потом достала новые пяльца. Замуж она не вышла. Но нитки её разъехались по всему миру — в музейные коллекции и частные собрания, в Хельсинки, Таллин и Нью-Йорк. А вместе с ними — частица её молчаливого, сосредоточенного сердца.
## 8. Лея, записывающая время
Лея не любила разговоров без цифр. Она работала на гидрометеостанции в Кондопоге, трижды в день снимала показания приборов, записывала температуру воды, скорость ветра, количество осадков. Её длинные светлые волосы она прятала под вязаную шапку, чтобы не мешали смотреть в окуляр нефелометра. Коллеги считали её странноватой: на корпоративы она не ходила, анекдотов не рассказывала, и единственным её развлечением были вечерние прогулки к водопаду. Она садилась на скамейку, открывала блокнот и записывала: «16.05. Кивач. Уровень шума — 68 децибел. Цвет воды — изумрудный, с белой пеной». Однажды в экспедицию приехал молодой учёный из Петербурга, писал диссертацию по изменению климата на Севере. Он увидел Лею с блокнотом и влюбился сразу, намертво, как только могут влюбляться физики, привыкшие иметь дело с точными величинами. Он писал ей длинные письма, где перемежал признания с формулами расчёта влажности и графиками хода температур. Лея отвечала сухо: «Ваши данные по испаряемости за 2019 год требуют уточнения. Пришлите, пожалуйста, первичные замеры». Он присылал. Она уточняла. Так прошло два года. Он окончил диссертацию, защитился и приехал к ней снова — без приборов, без графиков, просто с цветами. «Я понял, — сказал он. — Ты не веришь словам. Ты веришь только тому, что можно измерить». Лея молчала, и он вдруг увидел, что её глаза — не серые, а синие, как глубинная часть озера, куда не доходит свет. «Я могу ждать, — сказал он. — Хоть десять лет. Хоть двадцать. Я буду приезжать и привозить данные. А когда-нибудь ты поверишь, что чувства — это тоже величина. Её можно измерить временем». Лея ничего не ответила. Но вечером, в своём отчёте, она записала: «20.08. Изменений в уровне осадков не наблюдается. Ветер юго-западный, три метра в секунду. Вероятность долгосрочного прогноза — высокая». Он прочитал через её плечо и улыбнулся. Он знал, что она имела в виду.
## 9. Тайя, смолившая лодки
В селе, где лодки мастерили всем миром, Тайя была единственной женщиной, допущенной к смолению бортов. Это считалось мужским делом, но у Тайи руки были крепче и вернее, чем у многих мужиков, проработавших на верфи всю жизнь. Она принимала горячую смолу, разводила её до нужной густоты и наносила на свежие сосновые доски длинными, неторопливыми мазками. Волосы у неё были чёрные, с синим отливом, как вороное крыло, и лежали тяжёлой косой, которую она закидывала за спину, чтобы не испачкать. Откуда у карельской девушки такая южная внешность, никто не знал. Старухи шептались, что прадед Тайи был в плену у турок и привёз жену с тёплого моря. Другие говорили, что это сам водяной отметил её своим знаком, потому что она не тонет и не боится глубины. Тайя не слушала пересудов. Она работала, и в обед варила уху для всей бригады, и когда норвежский капитан пришвартовался у их пристани и три дня ждал её с кольцом в руке, она вышла к нему в промасленной робе, с пятнами смолы на щеке. «Я не поплыву с тобой, — сказала она. — Море у тебя большое, а у меня здесь ещё сто лодок не осмолено. Кто их сделает, если я уеду?» Капитан уехал один. А Тайя через год вышла замуж за молчаливого конопатчика, который десять лет работал с ней рядом и не смел поднять глаз. Она сама взяла его за руку. На свадьбе он подарил ей не кольцо, а новый, собственноручно выструганный челнок. Тайя приняла подарок, погладила гладкое дерево и улыбнулась впервые на памяти всего села.
## 10. Анфиса, замесившая тесто на любовь
Анфиса вставала в три часа ночи, когда петухи ещё спали, а небо над Онегой только начинало светлеть с краю. Она зажигала лампу над столом, надевала фартук, расшитый карельским узором, и начинала месить тесто. Руки её помнили нужную упругость, нужную теплоту, и калитки из ржаной муки получались тонкими, как бумага, с защипами, которые она делала быстрее любой швейной машинки. К шести утра пекарня наполнялась запахом сдобы и топлёного масла, и первые покупатели уже толпились у крыльца. Анфиса подавала им ватрушки в крафтовых пакетах, и седая мука оседала на её ресницах, делая взгляд мягче. Дачники прозвали её Снегурочкой и слали фотографии в социальные сети. Местные говорили: «Наша Анфиса — клад. Только клад этот за семью замками». К ней подходили и водитель автобуса, и сын владельца пилорамы, и ветеринар из районной лечебницы. Она всех выслушивала, кивала и наливала чай с мятой. Отказывала не сразу, но твёрдо. «Тесто не ждёт, — говорила она. — Пока мы разговариваем, оно остывает. Приходите завтра, я испеку свежих». Они приходили завтра, и послезавтра, и через неделю. Анфиса не гнала их, но и ближе порога не подпускала. Она ждала того, кто не попросит её бросить пекарню и уехать в город. Того, кто поймёт: её любовь — в этом тесте, в запахе корицы, в хрусте поджаристой корочки. Она вышла замуж через четыре года, когда в село вернулся одноклассник, учившийся на технолога пищевых производств в Петрозаводске. Он не звал её никуда. Он спросил: «Можно, я буду вставать с тобой в три?» — и она заплакала прямо в муку. С тех пор калитки в их пекарне стали ещё вкуснее.
## 11. Линда, укрощавшая тишину
Метеостанция, где работала Линда, стояла на мысе, который зимой отрезало от большой земли. Дорог не было, только вертолёт раз в месяц привозил продукты, газеты и письма. Линда любила это безлюдье, любила, когда завывание ветра заглушало мысли, а снег заносил крыльцо до самой крыши. Она была здесь уже пять лет и знала каждую трещину в бетонных плитах, каждое пятно ржавчины на анемометре. Волосы у неё были пепельные, без блеска, и она стягивала их в узел на затылке, чтобы не мешали работать с приборами. На большой земле у неё остался жених — инженер из Петрозаводска, спокойный, надёжный, как шведская стенка. Он купил квартиру, сделал ремонт, повесил полки. Он ждал. Каждый раз, когда вертолёт уносил её обратно на станцию, Линда чувствовала облегчение. Там, в городе, люди говорили слишком громко, музыка играла слишком быстро, а свет горел всю ночь, не давая темноте сделать своё дело. Здесь же тишина была полной, густой, как кисель. В ней можно было утонуть. Линда не тонула — она училась дышать этой тишиной. Жених присылал письма: «Я сделал шкаф-купе в спальню. Когда ты приедешь?», «Поставил тёплый пол в ванной. Ты будешь довольна». Линда читала и откладывала письма в жестяную коробку из-под печенья. Она не отвечала. Потому что не знала, как объяснить: ей не нужен тёплый пол. Ей нужен мороз, который выбеливает ресницы, и северное сияние, которое длится часами, переливаясь, как огромная зелёная рыба. В тот год зима была долгой, и вертолёт не прилетал два с половиной месяца. Когда лёд тронулся и на станцию наконец добрались, в вертолёте сидел её жених. Он сошёл на берег, огляделся вокруг — на пустые снежные холмы, на чёрную воду, на низкое небо — и вдруг сказал: «Я понял. Тебе это нужно. И я… тоже хочу попробовать». Линда молчала очень долго. Потом взяла его за руку и повела в рубку — смотреть на графики скорости ветра за последнюю неделю. Через год они поженились. Живут на станции до сих пор. Говорят, он сам научился снимать показания анемометра и теперь не представляет жизни без завывания пурги за окном.