Подъезд
Я стою у подъезда, и ветер треплет седые волосы, выбившиеся из-под платка. Платок старый, шерстяной, ещё Виктора. Я повязала его утром, перед выходом, и сейчас чувствую, как колючая нитка касается щеки, но не поправляю. Руки заняты. В правой – авоська с банкой вишнёвого варенья, завёрнутой в полотенце, чтобы не разбилась. В левой – пакет, а в пакете вязаная шапка. Серая, с белыми завязками, на подкладке из флиса. Он любил эту шапку. Вернее, не любил, терпел. Каждое утро при сборах в сад было сражение: «Баба, уши чешутся!» Я говорила: «Значит, греют». И затягивала узел туже.
Подъезд серый, панельный, четырнадцать этажей, такой же, как тысячи других. Номер на табличке стёрся, но я знаю – седьмой. Я звонила утром, четыре раза. Настя не взяла трубку. Потом ещё раз, уже с вокзала. Сбросила. Я набрала сообщение: «Я приехала, доченька. Я только посмотрю на него. Я не буду мешать». Прочитано в 10:47. Ответа нет.
Я жду уже сорок минут. Скамейка во дворе холодная, и холод проступает сквозь пальто, но я не чувствую. Смотрю на дверь. Каждый раз, когда кто-то выходит, сердце пропускает удар. Но это чужие. Мужчина с собакой, старушка с тележкой, девочка-подросток в наушниках.
Я поправляю сумку на плече. Варенье тяжёлое. Я сварила его в августе, когда Ромка еще был со мной. Ягоды перебирала вручную, каждую вишенку, как учила мама. Ромка любил макать пальцем в пенку. Я ругалась: «Сладкое вредно». А сама оставляла ему ложку в кастрюле.
Рядом с домом – продуктовый магазин «Пятёрочка», яркая вывеска бьёт по глазам. Я вижу, как из дверей выходят люди. И вдруг замираю.
Они.
Настя идет первой, придерживая стеклянную дверь плечом. В руках у неё белый пакет с покупками. Она поправилась, лицо спокойное, счастливое. Дорогая дублёнка, сапоги на устойчивом каблуке. Я смотрю и не узнаю. Где та девчонка с крашеной чёлкой, которая швыряла рюкзак в угол и кричала: «Ты меня не понимаешь!»? Эту женщину я не знаю.
А потом выскакивает Ромка.
Он цепляется за мамину руку и подпрыгивает, перешагивая через комки снега. На нём синяя куртка, новая, с капюшоном на меху, на спине рюкзак-мишка. Шапка – серая, вязаная, с помпоном. Не та, которую везла я. Другая, фабричная, ровные строчки.
Я сжимаю пакет с шапкой так, что пальцы немеют.
Они идут медленно. Ромка что-то рассказывает, размахивает свободной рукой, смеётся. Зуба переднего нет, видимо выпал и еще не вырос. Я каждую ночь представляю, как он улыбается.
Я встаю. Сумка с вареньем бьёт по ноге. Делаю шаг вперёд, потом ещё один. Хочу крикнуть: «Ромочка!» Но голос пропал, во рту сухо, язык прилип к нёбу.
Ромка поднимает голову. Смотрит в мою сторону. Или куда-то мимо, но мне кажется, что на меня.
В сердце обрывается что-то важное, удерживающее. Я вижу его глаза – серо-голубые, в серую крапинку, Витины глаза, дедовы. И в них – пустота. Скользит взглядом по женщине у скамейки, равнодушно, как по фонарному столбу, и отворачивается.
– Мам, а пойдём быстрей, я замёрз! – дёргает Настю за руку.
Настя поднимает голову. Сначала не узнаёт, щурится от солнца. Потом лицо меняется. Становится гладким, пустым, как у куклы. Ни удивления, ни радости, ни страха. Только усталость.
Наши взгляды встречаются. Несколько метров, разделяющих нас, вырастает в километр, в бездну, в шесть лет, которых больше нет.
Я делаю шаг.
Настя качает головой.
Один раз. Медленно. Чётко.
«Не надо».
Ромка уже дёргает дверь подъезда, повисает на ручке, Настя придерживает её плечом. Они заходят внутрь, и тяжёлая металлическая дверь захлопывается с глухим, окончательным стуком.
Тишина.
Ветер треплет платок. Варенье тяжелеет с каждой секундой. Я смотрю на дверь, на облупившуюся краску, на следы от скотча там, где висело объявление. Мне нужно что-то сделать. Подойти. Нажать кнопку домофона. Сказать: «Я приехала, откройте».
Но я не двигаюсь.
Я вдруг понимаю, что шапка – та, что лежит в пакете, – Ромке больше не нужна. У него есть новая. Тёплая, красивая, без завязок. И уши у него, наверное, больше не чешутся. Или он привык.
Шесть лет моей жизни, выстиранные, выглаженные, выученные наизусть. Бессонные ночи, манная каша без комочков, первый слог «ба», первый шаг, первые слёзы из-за того, что «баба, а почему у меня нет папы». Я тогда вытерла эти слёзы, посадила его на колени и сказала: «У тебя есть я. Разве этого мало?».
Оказалось – мало.
Я стою у подъезда в чужом городе, и ветер дует в спину, подталкивая прочь. Сумка с вареньем тянет руку вниз, к земле, будто хочет, чтобы я осталась здесь. Навсегда.
Я разжимаю пальцы. Пакет с шапкой падает на скамейку. Варенье остаётся в руке – не могу его оставить. Сварено с любовью, с молитвой, с надеждой. Придётся везти обратно.
Я поворачиваюсь и иду к вокзалу. В спину бьёт ветер, платок развевается, седые волосы лезут в лицо. Я не вытираю слёзы. Они застывают на щеках колючей коркой.
Я ненавижу свою дочь.
Мысль приходит тихо, без крика, без надрыва. Просто ложится в голове тяжёлым, холодным камнем.
За то, что она забрала его. За то, что сделала меня чужой. За то, что я всё ещё её люблю.
Я перешагиваю через лужу, припорошенную снегом, и сворачиваю за угол. Подъезд остаётся позади. Серый, четырнадцатиэтажный, под номером семь. Там, за дверью, мой мальчик. Который больше не мой.
Как это было
Семь лет назад я работала бухгалтером в районном ЖЭУ – зарплата маленькая, но надёжная, и начальница не гнобила. После смерти Вити прошло три года, и я научилась просыпаться без кома в горле. Настя училась на первом курсе колледжа, приезжала домой только поесть и переночевать, и даже это делала с таким видом, будто оказывает мне огромное одолжение.
В тот июльский вечер я перебирала фасоль. Сидела на кухне, включила радио, слушала прогноз погоды. Завтра обещали грозу. Надо закрыть окна, убрать рассаду с балкона.
Настя вошла без стука. Бросила рюкзак на пол, села на табуретку. Молчала долго, смотрела в окно. Я ждала. Я уже привыкла к этим паузам.
– Мам, я беременна, – сказала Настя.
Голос ровный, без истерики. С вызовом. Взгляд в сторону, в окно, на серые пятиэтажки.
Я замерла с горстью фасоли в руке. Бобы посыпались на пол, застучали по линолеуму, покатились под холодильник. Я не нагнулась собирать.
– Как? – спросила я. Глупо. Сама поняла.
Настя пожала плечами:
– Ну как. Обычно.
– Кто он?
– Не важно. Его больше нет.
– В смысле – нет?
Настя резко повернулась, и я увидела в её глазах злость. И страх. Спрятанный глубоко, но всё равно видимый.
– Уехал, мам. Сказал, не его проблемы. Я его больше не видела.
Я опустилась на табуретку. Ноги перестали держать. Я смотрела на дочь – на эти крашеные в чёрный концы волос, на проколотую бровь, на тонкие пальцы с облупившимся лаком – и видела ребёнка. Мне вдруг стало страшно. Не за себя. За неё.
– Настя…
– Я не буду делать аборт. – Дочь скрестила руки на груди. – Я уже решила.
– Ты… оставишь?
– Не знаю. – Голос дрогнул. Впервые. – Я не знаю, мам. Я не чувствую ничего. Это как… чужая вещь. Я не готова.
Я молчала. В ушах шумело. Я думала: «Моя девочка, что же ты наделала». Хотела сказать: «Ты должна отвечать за свои поступки». Хотела крикнуть: «А как же колледж, как же жизнь?»
Но вместо этого я встала, обошла стол, обняла дочь. Настя сначала напряглась, потом обмякла, уткнулась лицом в моё плечо.
– Я с тобой, – сказала я. – Не бойся. Мы справимся.
Я гладила дочь по голове, по этим крашеным, секущимся волосам, и думала: «Только бы ты не сломалась. Только бы выдержала».
Я ещё не знала, что через шесть лет эти слова обернутся против меня самой.
Ромка родился двадцатого апреля. В тот год весна выдалась ранняя, снег сошёл уже в марте, и на клумбе у роддома проклюнулись жёлтые нарциссы. Я сидела на скамейке в очереди на передачу, держала пакет с мандаринами и куриным бульоном в термосе. Женщины вокруг обсуждали выплаты, пособия, пелёнки. Я молчала.
Мне показали его через стекло. Сморщенный, красный, с забавным хохолком тёмных волос. Медсестра улыбнулась: «Бабушка?» Я кивнула. В горле стоял ком. Я вдруг подумала: «Я слишком старая для этого». Мне было сорок восемь. Но руки сами потянулись к стеклу, и я долго смотрела, как он сучит ножками, как открывает рот в беззвучном крике.
Настя вышла через пять дней. Худая, бледная, с тёмными кругами под глазами. Села в машину такси, уставилась в окно. Ребёнок лежал в люльке, пристёгнутый, крошечный.
– Я не смогу, – сказала Настя. Не оборачиваясь.
– Сможешь, – ответила я. – Я помогу.
Дома я налила дочери чай, положила сахар – три ложки, как в детстве, когда та болела. Настя пила, обжигалась, молчала. Потом встала.
– Я спать. Устала.
И ушла в комнату, закрыв дверь.
Ромка заплакал. Я взяла его на руки, прижала к груди, покачала. Он был лёгкий, горячий, пах молоком и больницей. Я смотрела на его крошечные пальцы, сжатые в кулачки, на вздрагивающие ресницы, на пухлые губы, которые искали грудь.
– Ну здравствуй, – прошептала я. – Я твоя баба.
Он открыл глаза, мутные, ещё невидящие, и затих.
Настя проспала до утра. А я сидела в кресле, держала внука на руках и смотрела, как за окном гаснет апрельский закат. Мне казалось – это ненадолго. Месяц, два. Настя отоспится, придёт в себя, научится. Материнство не сразу приходит, так бывает.
Я ошибалась.
***
Ромка сказал «ба» в год и два месяца.
Я сидела на кухне, чистила картошку на суп. Он сидел в детском стульчике, стучал ложкой по столу, требуя внимания. Я обернулась на звонок – звонила Настя, скинула, перезвонила позже – и вдруг услышала за спиной:
– Ба!
Ложка упала в кастрюлю. Я медленно повернулась.
– Что ты сказал, зайчик?
Он смотрел на меня серьёзно, нахмурив бровки, и повторил, чётко, по слогам:
– Ба-ба.
Я взяла его на руки, прижала к себе, и слёзы покатились сами, я не могла их остановить. Он испугался, захныкал, уткнулся носом в моё плечо.
– Всё хорошо, – шептала я. – Всё хорошо, мой хороший. Я просто… обрадовалась.
Вечером я позвонила Насте. Долго ждала, пока та возьмёт трубку. Сказала, стараясь не запинаться от волнения:
– Он сказал «баба».
– Кто? – не поняла Настя.
– Ромка. Твой сын. Он сказал «баба».
Пауза. Шум на фоне, музыка, голоса.
– А, – сказала Настя. – Ну здорово. Слушай, мам, я перезвоню, у меня тут…
И сбросила.
Я сидела в темноте, держала спящего Ромку на коленях и смотрела на телефон. Экран погас, потом засветился снова – напоминание о таблетках. Я выключила звук и долго ещё качала внука, слушая его ровное дыхание.
Я не учила его этому слову. Он сам.
***
2023 год, февраль. Ромке почти три года.
Я запомнила эту ночь навсегда. Лающий кашель, который начался внезапно, в час ночи. Ромка сел в кроватке, лицо красное, глаза испуганные, он хватал ртом воздух и не мог вдохнуть.
– Баба… ба…
Я схватила его на руки, бросилась в ванную, включила горячую воду, чтобы пар заполнил комнату. Дыши, дыши, родной. Он цеплялся за меня, царапал плечи, задыхался.
«Скорая» ехала сорок минут. Сорок минут, которые растянулись в вечность. Я держала его вертикально, прижимала к себе, шептала:
– Всё хорошо, я с тобой, я здесь.
Врач сказал: стенозирующий ларинготрахеит, ложный круп. Хорошо, что вовремя спохватились. Назначили уколы, ингаляции.
Три дня я не спала. Сидела у его кроватки, меняла мокрые полотенца на лбу, считала минуты до следующего лекарства. Я молилась – хотя не верила в Бога. Просто шептала в темноту: «Только не забирай. Только не его».
Настя приехала через неделю, когда всё уже кончилось. Заглянула в комнату, где Ромка рисовал фломастерами, чмокнула его в макушку.
– Ой, а я и не знала, что он болел. Ты не писала.
Я стояла у плиты, мешала суп.
– Не хотела тебя беспокоить.
– Ну да, – Настя взяла яблоко из вазы, откусила. – У меня сессия была, завал.
Я молчала. Мешала суп. Соль, перец, лавровый лист.
Настя уехала через два часа. Ромка вышел в прихожую, посмотрел на закрытую дверь.
– Мам, Настя ушла? – спросил он.
– Да, зайчик. У неё дела.
Он кивнул, взял меня за руку, повёл к дивану – читать книжку про паровозика.
Я не поправляла его. Впервые не сказала: «Я бабушка, а мама – это Настя».
Я просто читала про паровозик, который боялся темноты, и гладила его по голове.
***
Ромка принёс рисунок из сада в мае. Встретил меня у калитки, сунул в руку скомканный лист.
– Это мы, – сказал он. – Я, ты и Тимофей.
Тимофей был кот, рыжий, наглый, подобранный прошлой осенью у помойки.
Я развернула лист. Три фигуры: большая, в платке, с лейкой в руке – я. Маленькая, с огромной головой и палками-ногами – Ромка. И рыжий комок – кот.
– А где мама? – спросила я.
Ромка почесал затылок:
– Настя? Не поместилась.
– Так бывает, – сказала я. – В следующий раз нарисуем на большом листе.
Он кивнул и побежал к песочнице. А я долго смотрела на рисунок, потом сложила его в коробку из-под обуви, где уже лежали первые следы: бирка из роддома, локон волос, засушенный кленовый лист, который он подарил мне в три года.
***
Настя приезжала раз в месяц. Иногда в два. Садилась на диван, брала телефон, одним глазом смотрела на Ромку.
– Иди к маме, – говорила я. – Посиди с мамой.
Ромка подходил, садился рядом, замирал. Не знал, куда деть руки. Настя гладила его по голове, рассеянно, будто вспоминая, что это надо сделать.
– Вырос, – говорила она. – Совсем большой.
– Пять лет уже почти, – отвечала я. – В саду говорят – умный не по годам.
– Ага, – Настя смотрела в телефон. – Молодец.
Она привозила подарки. Дорогие игрушки, которые Ромка ломал через день. Машинки на пульте управления, интерактивных роботов, конструкторы с тысячей деталей. Они пылились на полке. Ромка играл с деревянными кубиками, которые я купила на барахолке за сто рублей, и с зайцем с оторванным ухом.
Заяц появился, когда Ромке было полгода. Я купила его в киоске «Союзпечать» за двести пятьдесят рублей. Мягкий, серый, с длинными ушами и глупой мордой. Ромка не выпускал его из рук, таскал за ухо, пока то не оторвалось. Я пришила. Ухо получилось кривое, но он не замечал.
– Это старьё пора выкинуть, – сказала Настя, увидев зайца. – У него микробы.
– Он его любит, – ответила я.
– Мам, ты его балуешь.
– Я его люблю.
Настя поджала губы, ничего не сказала.
***
Май 2025. Ромке пять. В саду утренник, он рассказывал стих про дедушку и бабушку. Я сидела в первом ряду, снимала на телефон. Настя приехала к шапочному разбору, встала у двери, скрестив руки.
После праздника вышли на улицу. Ромка носился по площадке, показывал друзьям новую машинку. Настя курила у забора – пряталась, но я видела.
– Он называет тебя мамой, – сказала Настя, не глядя. – Меня это бесит.
Я помолчала.
– Я поправляю его.
– Мало поправляешь.
– Он маленький. Он не понимает разницы.
– Вот именно что не понимает. А должен понимать.
Настя затянулась, выпустила дым в сторону.
– Я его мать. Я.
– Я знаю, – тихо сказала я. – Ты всегда будешь его мамой.
– А ты – бабушкой. Иногда мне кажется, ты это забываешь.
Я ничего не ответила. Смотрела, как Ромка залезает на горку, смеётся, машет мне рукой.
Вечером я достала коробку из-под обуви, долго перебирала рисунки, бирку, первый локон. Заяц с оторванным ухом сидел на подушке Ромки, смотрел пустыми глазами.
Я впервые подумала: «А что будет, когда она его заберёт?»
Мысль пришла и ушла. Я отогнала её, как назойливую муху. Не сейчас. Потом.
***
Настя вышла замуж в августе 2025. За Андрея, высокого, лысоватого, в очках. Менеджер по продажам, разведён, детей нет. Познакомились в фитнес-клубе. Мне он показался скучным, но это, наверное, и хорошо. Спокойный. Надёжный.
Свадьба была скромная, в кафе на окраине. Ромку не взяли – «ребёнку там делать нечего». Он остался со мной, мы пекли печенье и смотрели мультики.
– Баба, а мама теперь будет жить в другом доме? – спросил он.
– Да, зайчик. У мамы теперь своя семья.
– А мы?
– А мы – это мы.
Он кивнул, обмакнул палец в тесто, лизнул.
– Это хорошо, – сказал он. – Я не хочу в другой дом.
Я обняла его, поцеловала в макушку.
– И не надо. Ты здесь.
Я ещё не знала, что совсем скоро этот дом перестанет быть его.
Прощание
Сентябрь 2025. Они приехали в субботу, без предупреждения. Я как раз ставила тесто на пирожки – Ромка любил с капустой. Звонок в дверь, я вытерла руки о фартук, пошла открывать.
На пороге стояла Настя. За её спиной – Андрей, в руках букет хризантем, на лице вежливая улыбка.
– Мам, мы поговорить.
Ромка выбежал из комнаты, повис на мне:
– Баба, кто там?
– Мама приехала, – сказала я. Голос сел.
Настя наклонилась, чмокнула Ромку в щёку. Он замер, не привык к таким проявлениям нежности.
– Иди играй, – сказала Настя. – Взрослым поговорить надо.
Ромка посмотрел на меня. Я кивнула. Он ушёл, волоча за собой зайца за ухо.
Сели на кухне. Настя молчала, Андрей крутил в руках зажигалку. Я смотрела на дочь и уже знала, что она скажет.
– Мам, – начала Настя. – Мы с Андреем решили. Спасибо тебе большое, ты сделала для нас невероятное. Но теперь мы сами.
Я молчала. Смотрела, как поднимается тесто в миске. Пузырьки лопаются, оседают.
– Мы купили квартиру, – продолжила Настя. – Две комнаты, рядом школа. Я нашла работу, Андрей тоже. Рома пойдёт в подготовительный класс. Всё будет хорошо.
– Когда? – спросила я.
– Сегодня. Мы за вещами.
Тесто опустилось. Я смотрела на него, на белую, липкую массу, и думала: «Надо выбросить. Всё равно прокиснет».
– Мам, ты слышишь?
– Да, – сказала я. – Слышу.
Я встала. Ноги были ватные, но я дошла до детской. Ромка сидел на ковре, раскладывал кубики.
– Зайчик, – сказала я. – Ты к маме поедешь. Ненадолго. Погостишь.
Он поднял голову:
– А ты?
– А я потом приеду. Ты не бойся.
– Я не боюсь. А зайца можно взять?
– Можно.
Я помогла ему собрать вещи. Складывала в сумку штаны, футболки, пижаму с мишками. Ромка крутился рядом, таскал игрушки. Зайца положил сверху, прикрыл одеялом.
– Баба, а почему ты не едешь?
– У меня работа, зайчик.
– А когда приедешь?
– Скоро.
Я врала. Он верил.
Настя вошла без стука, посмотрела на зайца.
– Это старьё не бери, у него всё новое.
– Он без зайца не спит, – сказала я.
– Отвыкнет.
– Пусть возьмёт. Хотя бы в первую ночь.
Настя скривилась, но промолчала. Я быстро застегнула сумку, чтобы Настя не увидела, как дрожат мои руки.
В прихожей Ромка вдруг разревелся. Уткнулся мне в живот, обхватил за ноги.
– Не хочу! Я здесь хочу!
Я присела, обняла его.
– Ты чего, дурачок? У тебя комната своя будет, игрушки новые, мама с папой. Ты же хотел, чтобы мама была рядом.
– Я хочу, чтобы ты тоже.
– Я приеду. Обещаю.
Я целовала его в макушку, в мокрые щёки, в нос. Вдыхала запах его волос, чтобы запомнить. Он пах домом, детством, счастьем.
– Всё, – сказала Настя. – Андрей, забирай сумку.
Андрей подхватил багаж, вышел в подъезд. Настя взяла Ромку за руку.
– Идём, сынок. Скажи пока бабушке.
Ромка оглянулся в дверях:
– Баба, ты приедешь?
– Приеду.
Дверь закрылась.
Я стояла в прихожей, смотрела на дверь. Слышала, как заурчал лифт, как хлопнула входная дверь внизу. Потом тишина.
Я пошла на кухню, убрала тесто в морозилку. Помыла миску, вытерла руки. Села на табуретку и просидела до вечера.
Я не звонила. Ждала, что Настя позвонит сама. Она позвонила через неделю.
– Мам, у нас всё хорошо. Рома привыкает. Ест нормально, спит.
– Зайца не потерял?
– Нет, не потерял. – Пауза. – Но он его почти не достаёт. Новые игрушки интереснее.
Я молчала.
– Я позвоню, – сказала Настя. – Ты не переживай.
Она перезвонила через месяц.
– Мам, он перестал спрашивать про тебя. Это хорошо, значит, адаптировался.
– Хорошо, – сказала я.
Мне казалось, я говорю ватным ртом. Слова выходят мёртвые, плоские.
– Психолог сказала, что контакт с прошлым опекуном тормозит адаптацию. Ты пока не приезжай.
– Хорошо.
– Я правда потом скажу. Просто дай нам время.
– Хорошо.
Я положила трубку, посмотрела на телефон. Экран погас. Я сидела в темноте, и мне казалось, что я тоже гасну.
После отъезда Ромки я долго не могла привыкнуть к тишине. Я просыпалась в шесть утра, как привыкла, шла на кухню, ставила чайник. И замирала. Потому что не нужно варить кашу. Не нужно резать бутерброды без корок. Не нужно проверять, почистил ли он зубы.
Я садилась за стол, обхватывала кружку руками, смотрела на его стул. Пустой. Потом я убрала его в кладовку. Не выдержала.
Плюшевый заяц остался у меня как оказалось. Я нашла его под диваном через месяц после отъезда. Наверное, упал, пока собирали вещи. Серый, с криво пришитым ухом, с вытертым носом.
Я взяла его, прижала к груди. Села на диван, и долго сидела, раскачиваясь.
– Зайка, – шептала я. – Зайка, зайка.
Я не плакала. Слёзы кончились ещё в первую неделю. Просто сидела и гладила игрушку, как гладила Ромку, когда он засыпал.
Потом встала, отряхнулась, положила зайца на Ромкину подушку.
Я не знаю, оставила ли Настя зайца специально или просто забыла. Этот вопрос мучал меня больше всего. Я представляла, как Ромка просыпался на новом месте, тянулся к зайцу, а его не было. Искал, плакал, не понимал.
Или – не искал. Уснул с новой игрушкой, забыл.
Я не знаю, что хуже.
В октябре я начала вязать. Купила серую шерсть, взяла спицы, села у окна.
Носки. Потом шарф. Потом ещё одни носки. Пальцы двигаются сами, без участия головы. Я сбиваюсь со счёта, распускаю, начинаю заново.
В шкафу уже лежит стопка детских вещей: три пары носков, два шарфа, шапка с завязками. На вырост. Я вяжу, потому что не могу не вязать. Это единственное, что связывает меня с ним. Нитка, петля, ещё петля.
Я представляю, как он наденет эти носки. Нога у него уже выросла, тридцать второй размер. Носки должны быть чуть свободнее, чтобы не жало. Я прибавляю петли.
Иногда мне кажется, что я слышу его голос. «Баба, что ты там делаешь?» Я оборачиваюсь – никого.
Вязание падает на колени, спицы звенят о пол.
Я сижу и смотрю в окно. Там та же серая панельная девятиэтажка, тот же двор с качелями, та же скамейка, где мы ели мороженое.
Вроде ничего не изменилось, хотя изменилось всё.
Я перестала ждать звонков. Перестала подходить к телефону. Иногда я забывала его зарядить, и он лежал мёртвым грузом на тумбочке.
Коробка с Ромкиными рисунками стояла на полке. Иногда я открывала её, перебирала листы. Первый рисунок – каляки-маляки, три года. «Это баба», – объяснял он, тыкая пальцем в зелёное пятно. Второй – ёлка, вся в шарах, четвёртый год. Пятый – семья: бабушка, кот, он. Мамы нет.
Я закрывала коробку, ставила на место.
Заяц лежал на подушке. Я не убирала его. Иногда брала в руки, гладила по кривому уху, шептала:
– Ничего, зайка. Ничего.
В новогоднюю ночь я сидела одна. Настя прислала смску: «С Новым годом, мам! Мы в горах, связи нет». Ромка на фото стоял в снегу, в новой куртке, с новым рюкзаком, улыбался.
Я смотрела на фото долго. Увеличивала, рассматривала лицо. Он похудел, возмужал. Уже не малыш.
Я не отправила ответ. Положила телефон экраном вниз, налила чай.
Под бой курантов я загадала желание. Не сказала никому, просто закрыла глаза и подумала: «Пусть он будет счастлив».
А в феврале я все же решилась и поехала навестить внука.
Память без него
И вот я сижу у окна, смотрю, как бегут столбы. Электричка мерно покачивается, колёса стучат на стыках. Я считаю стыки. Один, два, три. Потом сбиваюсь.
На соседнем сидении дремлет старушка с авоськой, полной апельсинов. Рядом парень в наушниках, стучит пальцем по колену в такт неслышной музыке. Я смотрю на них и никого не вижу.
Варенье стоит на коленях, завёрнутое в полотенце. Я так и не выбросила его. Не смогла. Банка тяжёлая, давит на ноги, но это приятная тяжесть. Единственная тяжесть, которая у меня осталась.
Ехать еще час. Я закрываю глаза. Вспоминаю лицо внука.
В ту ночь, после возвращения домой, мне приснился Ромка.
Ему пять лет, мы на кухне, лепим пельмени. У него мука на носу, на лбу, в волосах. Он смеётся, шлёпает ладошкой по тесту, оставляет отпечаток.
– Баба, смотри, у меня рука!
– Красивая рука, – говорю я. – Сильная.
– Я тебе помогу? – спрашивает он.
– Ты уже помогаешь.
Я пытаюсь запомнить его лицо. Смотрю пристально, вглядываюсь: родинка над бровью, ямочка на подбородке, ресницы длинные, в крапинку глаза. Я запоминаю, но во сне черты расплываются, и я просыпаюсь в панике.
Не помню. Я забываю его лицо.
Я вскакиваю, включаю свет, хватаю телефон. Там есть фото, много фото. Я листаю, жадно, торопливо. Вот он в коляске, вот на горшке, вот с зайцем, вот с тортом на день рождения. Вот оно. Крупный план, три года. Он смотрит прямо в объектив, улыбается, курносый нос. Я смотрю долго. Потом выключаю телефон, ложусь обратно.
На следующий день я распечатала это фото и поставила на тумбочку у кровати. Теперь я вижу его сразу, как просыпаюсь.
Через три дня после возвращения я все же решилась открыть варенье, которое так и не довезла Ромки. Стою у плиты, смотрю на банку. Стекло холодное, в мелких пузырьках. Внутри – густая, тёмно-вишнёвая масса. Помню, когда я его варила, Ромка сидел на табуретке, болтал ногами и макал палец в пенку.
– Вкусно, баба!
– Горячо, – говорила я. – Обожжёшься.
– Не обожгусь.
Я вздыхаю, откручиваю крышку. Пальцы скользят по гладкому металлу. Крышка поддаётся с лёгким хлопком.
Варенье пахнет летом, вишней, сахаром, той самой пенкой. Я беру ложку, зачерпываю, пробую. Сладко. С горчинкой. Потом закрываю крышку, бережно ставлю банку в холодильник. Варенья много. На всю оставшуюся жизнь.
Я не убирала его рисунки с холодильника. Двадцать три листа, прикреплённых магнитами. Солнце, ёлка, кот, бабушка, домик, радуга. Я мою холодильник, обходя их. Переставляю, когда один падает. Рисунки выцвели, края загнулись, но я не снимаю.
Соседка, Нина, зашла как-то за солью, увидела:
– Ой, а внук-то твой как рисует! Талантливый.
– Да, – говорю я. – Талантливый.
– А где он сейчас? Давно не видно.
– У мамы. Живёт.
– А-а, – Нина кивает. – Ну, понятно.
Она берёт соль и уходит. Я закрываю за ней дверь, прислоняюсь спиной к косяку.
Понятно. Всем всё понятно, кроме меня самой.
***
Я не знаю, помнит ли он меня.
Иногда, по ночам, мне кажется, что помнит. Что он просыпается в своей новой комнате, смотрит в потолок и думает: «А где баба?» Но сразу засыпает, и утром уже не помнит.
Иногда мне кажется, что он забыл совсем. Вытеснил, как страшный сон. Что в его голове я – просто тётя, которая когда-то была, но теперь меня нет.
Я не знаю, что хуже.
Я знаю только одно: пять с половиной лет были. Я не выдумала их. Они есть – в рисунках на холодильнике, в коробке из-под обуви, в банке с вишнёвым вареньем, в носках, связанных на вырост, в зайце с оторванным ухом, который спит на подушке в пустой кроватке.
Это моя память. Чужая для всех остальных. Но своя.
И пока я жива, пока зажмуриваюсь, вспоминая запах его макушки, – эти годы не стёрты. Они есть. Я есть. И я жду. Не звонка, не визита, не чуда. Просто – жду.
Потому что больше ничего не остаётся, когда любишь так, как умеют только бабушки.
Без условий. Без надежды на ответ.
Просто – ждёшь.
---
**Спасибо, что дочитали до конца! Если было интересно – подписывайтесь на канал, чтобы мы не потерялись в ленте Дзена.**