Найти в Дзене
На завалинке

Глаза, которые я помнил семнадцать лет

Глеб Корсаков не верил в чудеса. Он верил в сделки, проценты и правильный пиар. Когда его пиар-директор предложила благотворительную акцию в детском доме, он согласился скрепя сердце — надо полировать репутацию после скандала с недобросовестными партнёрами. Он приехал туда ровно на сорок минут, с профессиональной улыбкой, в окружении телекамер. А уехал через пять часов, с разорванной в клочья душой и фотографией девочки, которая смотрела на него глазами его погибшей жены. Семнадцать лет назад Аня ушла от него, не сказав, что беременна. Через год её не стало. А Глеб, оглохший от горя и вины, построил империю, чтобы забыть. И вот теперь эта девочка, с Аниными ресницами и его упрямым подбородком, стояла перед ним и спрашивала: «Вы правда меня заберёте? Или это только для телевизора?» Мистическая развязка этой истории покажет, что судьба умеет ждать. Иногда семнадцать лет. Иногда — целую жизнь. Но однажды она всё равно постучит в дверь. И откроешь ты или нет — это твой единственный выбор,

Глеб Корсаков не верил в чудеса. Он верил в сделки, проценты и правильный пиар. Когда его пиар-директор предложила благотворительную акцию в детском доме, он согласился скрепя сердце — надо полировать репутацию после скандала с недобросовестными партнёрами. Он приехал туда ровно на сорок минут, с профессиональной улыбкой, в окружении телекамер. А уехал через пять часов, с разорванной в клочья душой и фотографией девочки, которая смотрела на него глазами его погибшей жены. Семнадцать лет назад Аня ушла от него, не сказав, что беременна. Через год её не стало. А Глеб, оглохший от горя и вины, построил империю, чтобы забыть. И вот теперь эта девочка, с Аниными ресницами и его упрямым подбородком, стояла перед ним и спрашивала: «Вы правда меня заберёте? Или это только для телевизора?» Мистическая развязка этой истории покажет, что судьба умеет ждать. Иногда семнадцать лет. Иногда — целую жизнь. Но однажды она всё равно постучит в дверь. И откроешь ты или нет — это твой единственный выбор, который уже ничего не исправит, но всё изменит.

Утро началось с совещания, как и все предыдущие триста шестьдесят пять дней в году. Глеб Корсаков сидел во главе длинного стеклянного стола, за которым разместились его заместители, финансовый директор, начальник юридического отдела и пиар-служба. Он слушал доклады, делал пометки в планшете, изредка задавал короткие, ёмкие вопросы, от которых у подчинённых холодели ладони. Сорок пять лет, безупречный костюм, безупречная репутация, безупречная жизнь, в которой не было места сантиментам, случайностям и прочим непредсказуемым факторам.

— Глеб Сергеевич, — осторожно начала руководитель пиар-отдела Алла Борисовна, женщина с лицом уставшей таксы и железной хваткой бульдога. — У нас остался один нерешённый вопрос по имиджевой программе. После той неприятной истории с «Альянс-строем» общественное мнение… ну, вы понимаете. Нам нужен яркий, позитивный инфоповод. Желательно с социальным подтекстом.

Глеб поднял глаза от планшета.

— Конкретнее.

— Благотворительность, — выдохнула Алла. — Мы предлагаем провести серию мероприятий в детских домах региона. Передать оборудование, провести мастер-классы, устроить праздник. Вы лично посетите одно из учреждений — это даст отличную картинку для прессы. «Крупный бизнесмен помогает сиротам», «Корсаков инвестирует в будущее». Сделаем красиво, без лишнего пафоса. Чисто, прозрачно, душевно.

Глеб поморщился. Он не любил слово «душевно». В его лексиконе существовали слова «эффективно», «рентабельно», «целесообразно». «Душевно» было где-то рядом с «нерентабельно» и «нецелесообразно».

— Детские дома, — повторил он. — Сколько их в области?

— Двенадцать. Мы выбрали три для пилотного проекта. Но для визита рекомендую «Солнечный». Он находится в пригороде, сорок минут езды, условия там… — Алла замялась, — не самые лучшие. Контраст получится выигрышным.

— Хорошо, — кивнул Глеб. — Готовьте документы. Время — один час, не больше. Вопросы есть?

Вопросов не было. Совещание закончилось, сотрудники потянулись к выходу, стараясь не шуметь. Глеб остался один, откинулся в кресле, посмотрел в панорамное окно, за которым привычно суетился город. Сорок пять лет, империя, построенная с нуля, миллиарды на счетах, власть, влияние, уважение. И пустота внутри, которую он заполнял работой, цифрами, сделками, бесконечными совещаниями.

Пустота эта поселилась в нём семнадцать лет назад, в тот июньский вечер, когда ему позвонили из больницы и сказали: «Ваша жена поступила к нам два часа назад. Тяжёлое состояние. Вы можете приехать?» Он приехал через сорок минут, вбежал в приёмный покой, сбивая с ног медсестёр, и успел только на то, чтобы держать её за руку, когда она открыла глаза в последний раз.

— Прости, — прошептала она. — Я не сказала тебе… я думала, успею… Глеб, у нас дочь…

Она умерла до того, как он успел спросить, где эта дочь, как её зовут, у кого она. В карте значилось, что Анастасия Корсакова, тридцать один год, причина смерти — острая сердечная недостаточность на фоне врождённого порока. В графе «ближайшие родственники» было пусто. В графе «дети» — тоже.

Он перевернул всё. Нанял частных детективов, обзвонил все роддома, все женские консультации, все органы опеки. Никаких следов. Как будто Аня родила дочь в вакууме, а потом вакуум сомкнулся и не оставил даже вмятины. Через год он сдался. Похоронил память под бетонными плитами строек и сводками биржевых индексов. Построил империю, чтобы забыть. И почти забыл.

— Глеб Сергеевич, — голос секретаря вырвал его из воспоминаний. — Через час у вас встреча с японцами. Презентация готова.

— Да, — ответил он, отворачиваясь от окна. — Иду.

Детский дом «Солнечный» оказался именно таким, как описывала Алла Борисовна, — серым, обшарпанным, с потрескавшимся асфальтом и жиденькими кустиками сирени у крыльца. Глеб вышел из машины, поправил галстук, натянул на лицо вежливую, непроницаемую улыбку. Рядом суетились телевизионщики, операторы настраивали свет, журналисты записывали стендапы на фоне унылого здания.

Директор детдома, полная седая женщина с добрым, усталым лицом, провела их внутрь, показывая отремонтированные классы, новое оборудование, спортивный зал. Глеб кивал, задавал положенные вопросы, пожимал руки. Воспитанников выстроили в холле — ровные ряды, одинаковые одежды, одинаковые улыбки, одинаковые глаза, в которых плескалась такая разная, но такая одинаковая тоска.

— А сейчас, — объявила Алла Борисовна, — Глеб Сергеевич лично вручит подарки нашим маленьким друзьям!

Глеб взял из рук ассистентки первый пакет со сладостями, протянул девочке в синем платье. Девочка улыбнулась, сказала «спасибо», присела в книксене — видимо, специально учили. Второй, третий, четвёртый. Ряды редели, улыбки становились естественнее, дети потихоньку начинали шушукаться и толкаться локтями. Обычная рутина, обычная благотворительность.

— Глеб Сергеевич, — шепнула Алла, — осталось ещё несколько детей. Они из старшей группы, готовятся к выпуску. Мы можем сделать отдельный кадр…

— Да, конечно, — машинально ответил он, уже протягивая руку за следующим пакетом.

И тут он её увидел.

Девочка стояла в самом конце шеренги, чуть поодаль от остальных, как будто не считая себя частью общего строя. Лет тринадцати-четырнадцати, худая, длинноволосая, с тёмными, почти чёрными косами, переброшенными через плечо. Она не улыбалась. Не смотрела на телекамеры. Не пыталась казаться благодарной или хотя бы вежливо-заинтересованной. Она просто стояла и смотрела на Глеба.

Смотрела глазами Ани.

Те же ресницы — длинные, пушистые, чуть загнутые вверх. Тот же разрез глаз — чуть раскосый, с приподнятыми внешними уголками, придающий лицу удивлённое, детское выражение. Тот же цвет — редкий, серо-зелёный, с золотистыми крапинками, которые загорались, когда на них падал свет. Глеб смотрел в эти глаза и чувствовал, как земля уходит из-под ног.

— Глеб Сергеевич? — голос Аллы доносился словно из глубокого колодца. — Вам плохо?

— Нет, — ответил он, не узнавая собственный голос. — Нет, всё в порядке.

Он подошёл к девочке. Она не отступила, не опустила глаза, не сделала ни одного движения, выдающего робость или страх. Только смотрела — спокойно, пристально, как будто видела его насквозь.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Вера, — ответила она.

— Вера…

Он повторил это имя, пробуя на вкус, и вдруг почувствовал, как внутри, в самой глубине, что-то дрогнуло, сломалось, дало трещину.

— А отчество?

— У меня нет отчества, — сказала она. — Я подкидыш.

Эти слова — «я подкидыш» — она произнесла без надрыва, без жалости к себе, просто констатируя факт. Так говорят о погоде, о времени года, о неизбежном.

Глеб молчал. В голове билась одна мысль, безумная, невозможная, но от этого не менее отчётливая: «Это она. Это моя дочь. Анина дочь. Моя дочь».

— Сколько тебе лет? — спросил он.

— Четырнадцать. Через два месяца будет пятнадцать.

— Когда ты родилась?

— Двадцать третьего июня.

Двадцать третьего июня. Аня умерла двадцать пятого. Успела родить, успела назвать, успела… что? Передать ребёнка чужим людям? Попросить спрятать, защитить, скрыть от него? Почему? Зачем?

— Глеб Сергеевич, — Алла Борисовна уже откровенно нервничала, — нам нужно заканчивать, через пятнадцать минут у вас встреча с губернатором…

— Отмените встречу, — сказал Глеб, не оборачиваясь. — У меня здесь дело.

— Но Глеб Сергеевич, губернатор…

— Я сказал — отмените.

Алла исчезла, увлекая за собой операторов и журналистов, которые отчаянно оглядывались на странного бизнесмена, забывшего о пиаре ради разговора с обычной детдомовской девочкой. Глеб и Вера остались вдвоём в опустевшем холле, и тишина между ними звенела, как натянутая струна.

— Ты знаешь, кто твои родители? — спросил Глеб.

— Нет, — ответила Вера. — Меня нашли в роддоме. На ручке была бирка с именем. «Вера». И больше ничего.

— А вещи? У тебя остались какие-то вещи от… от того времени?

Вера помедлила, потом достала из кармана старенького платья небольшую ладанку на кожаном шнурке. Протянула ему.

— Это единственное, что у меня есть. Медсестра отдала, когда я вырасла. Сказала, это было со мной, когда меня принесли.

Глеб взял ладанку, повертел в руках. Обычная, жестяная, потускневшая от времени. Открыл. Внутри лежал маленький, пожелтевший квадратик бумаги, сложенный вчетверо. Он развернул его дрожащими пальцами.

Почерк Ани. Крупный, неровный, каким пишут, когда сил уже почти нет, но нужно успеть сказать самое главное.

«Верочка, доченька. Если ты читаешь это письмо, значит, меня уже нет, а ты выросла и стала большой. Твой папа — Глеб Корсаков. Я не сказала ему о тебе, потому что боялась — он не простит меня за то, что я ушла, не простит за то, что не сказала о болезни. Я была глупая и гордая. Прости меня, если сможешь. Но знай: он тебя любит. Он просто не знает, что ты есть.

Найди его, доченька. И скажи, что я его простила. И прошу простить меня.

Мама».

Глеб перечитал письмо трижды. Потом аккуратно сложил, убрал обратно в ладанку и зажал в кулаке так крепко, что жестяные края впились в ладонь.

— Это ты, — сказал он. — Ты — моя дочь.

Вера смотрела на него. В её глазах не было удивления — только долгое, тяжёлое ожидание, которому, казалось, не было конца.

— Я знаю, — сказала она. — Я всегда знала.

— Откуда?

— Мне сны снились. С детства. Женщина с твоими глазами. Она говорила: «Папа придёт. Ты только жди». Я ждала.

Она замолчала, потом добавила тихо:

— Я думала, вы не придёте никогда. А вы пришли.

Глеб стоял перед этой девочкой, своей дочерью, которую искал семнадцать лет и не нашёл, а она всё это время была здесь, в двух шагах от него, в этом сером, унылом детдоме, с Аниными глазами и Аниной ладанкой на шее. И он ничего не знал. Ничего не сделал, чтобы найти её раньше. Он построил империю, чтобы забыть, и забыл. Почти забыл.

— Я заберу тебя, — сказал он. — Сегодня же.

Вера покачала головой.

— Так не бывает. Нужны документы, опека, суд. Я всё это знаю. Я уже большая.

— Я всё сделаю, — ответил Глеб. — Мне никто не откажет.

— Откажут, — спокойно сказала Вера. — Потому что вы для них — просто богатый дядька, который приехал попиариться. А я — просто детдомовская девочка. Нас не отдают просто так.

Она смотрела на него, и в этом взгляде было столько горькой, взрослой мудрости, что у Глеба перехватило горло.

— Вы правда хотите меня забрать? — спросила она. — Или это только для телевизора?

Глеб опустился перед ней на корточки, чтобы быть на одном уровне, чтобы смотреть в эти серо-зелёные, с золотыми крапинками глаза без помех.

— Послушай меня, — сказал он. — Я не знал о тебе семнадцать лет. Я искал — честно, отчаянно, но не нашёл. И я виноват в этом. Перед тобой, перед твоей мамой, перед самим собой. Я не прошу прощения, потому что такое не прощают. Я прошу тебя дать мне шанс.

— Какой шанс? — спросила Вера.

— Шанс стать твоим отцом. Настоящим. Не на час, не на телекартинку, а на всю оставшуюся жизнь. Я не умею быть отцом, Вер. Я даже не знаю, с чего начинают. Но я научусь. Клянусь тебе, научусь.

Вера молчала долго. Так долго, что Глеб уже перестал надеяться. А потом она сказала:

— У меня здесь кот. Рыжий, толстый, его все хотели выкинуть, а я не дала. Его тоже надо забрать.

— Заберём, — выдохнул Глеб. — Клянусь.

Она кивнула, и впервые за весь разговор уголки её губ дрогнули в робкой, неуверенной улыбке.

Процедура оформления опеки заняла три месяца. Три месяца бесконечных проверок, справок, судов, согласований. Три месяца, в течение которых Глеб приезжал в «Солнечный» каждый день — не ради пиара, не ради камер, а просто чтобы сидеть с Верой в комнате свиданий, пить отвратительный казённый чай и разговаривать. Обо всём и ни о чём. О школе, о книгах, о музыке, о котах, о её рисунках — Вера хорошо рисовала, особенно животных и портреты. О его работе, о стройках, о сделках, о том, как он когда-то начинал с маленького ларька на оптовом рынке. Оказалось, они оба любят детективы и терпеть не могут манную кашу. Оказалось, у них одинаковый смех — негромкий, чуть хрипловатый, со всхлипом на выдохе. Оказалось, они — семья.

— Знаешь, — сказала Вера однажды, когда они сидели на лавочке во дворе детдома и смотрели на закат, — я сначала боялась, что ты передумаешь. Что у тебя там дела, бизнес, совещания — и я стану тебе не нужна. А потом поняла: не бойся. Если человек каждый день приезжает через пробки за сорок километров, чтобы просто посидеть с тобой и выпить остывшего чая, значит, он не передумает.

— Не передумаю, — сказал Глеб. — Никогда.

— Я знаю, — ответила Вера. — Я уже не боюсь.

Он забрал её в конце ноября. День выдался холодным, солнечным, с первым настоящим снегом, который падал крупными, пушистыми хлопьями и тут же таял на тёплом асфальте. Вера вышла на крыльцо с небольшим рюкзаком и переноской, в которой сидел рыжий, ленивый кот Барсик, щурясь на белый свет. Позади остались воспитатели, директор, друзья, которые махали руками и плакали. Впереди — новая жизнь, новый дом, новая семья.

Глеб открыл перед ней дверь машины, помог устроиться, пристегнулся сам. Долго сидел, глядя в лобовое стекло, на котором таяли и расползались снежинки.

— Ты чего? — спросила Вера.

— Думаю, — ответил он. — Семнадцать лет я ездил по этой дороге. На переговоры, на стройки, на встречи. И ни разу не свернул сюда. А ты всё это время была здесь.

— Теперь не надо никуда сворачивать, — сказала Вера. — Мы сами едем домой.

Он кивнул и завёл двигатель.

Дом, в который Глеб привёз Веру, был не тем стерильным пентхаусом с дизайнерским интерьером, который он когда-то купил для себя. Это был старый бабушкин дом в пригороде, доставшийся ему по наследству и много лет стоявший заколоченным. Глеб потратил два месяца на ремонт — сам, впервые в жизни взяв в руки кисть и валик, — и теперь дом пах деревом, краской и свежеиспечёнными булочками, которые специально нанятая домработница пекла каждое утро.

— Это теперь наш дом, — сказал Глеб, открывая дверь. — Если хочешь, можем что-то переделать, перекрасить, переставить. Ты только скажи.

Вера прошла по комнатам, трогая стены, подоконники, тёплые батареи. Остановилась у окна в гостиной, за которым падал снег.

— Здесь хорошо, — сказала она. — Очень хорошо. Не надо ничего переделывать.

Она помолчала, потом обернулась.

— Пап, — сказала она. — А мама… она бы это одобрила?

Глеб подошёл к ней, встал рядом, тоже глядя в окно.

— Одобрила бы, — ответил он. — Она всегда мечтала о таком доме. С садом, с большими окнами, с верандой. Мы даже выбирали обои — она хотела в цветочек, а я смеялся…

Голос его дрогнул, но он справился.

— Мы не успели, — сказал он. — Но теперь у нас есть ты. И этот дом. И всё, что мы не успели с ней, мы успеем с тобой.

Вера кивнула и прижалась к его плечу.

— Расскажи мне о ней, — попросила она. — Всё. Как вы познакомились, о чём говорили, что она любила. Я ничего о ней не знаю.

— Я тоже, — сказал Глеб. — Почти ничего. Я думал, у нас вся жизнь впереди, чтобы узнать друг друга. А оказалось — всего три года. И половину из них мы потратили на ссоры и обиды.

Он обнял дочь за плечи, притянул к себе.

— Но я расскажу тебе всё, что помню. Каждую мелочь. Каждое слово. Обещаю.

Они просидели у окна до самого вечера, пока за окном не стемнело и снег не перестал падать. Барсик, выпущенный из переноски, деловито обнюхал углы, выбрал самое тёплое место у батареи и уснул, свернувшись клубком. В доме было тихо, уютно, пахло яблоками и корицей.

Глеб смотрел на дочь, на её профиль, освещённый мягким светом торшера, и думал о том, что семнадцать лет назад он потерял всё, а сегодня — обрёл. Не бизнес, не деньги, не власть. А то, что действительно важно. То, ради чего стоит просыпаться по утрам, ездить через пробки, красить стены и печь булочки. То, ради чего стоит жить.

Вера вдруг повернулась к нему и сказала:

— Пап, а у тебя есть фотография мамы? Я хочу на неё посмотреть.

— Есть, — ответил Глеб. — Сейчас принесу.

Он поднялся, подошёл к старому секретеру в углу, достал с верхней полки потёртый кожаный альбом. Открыл на первой странице.

— Вот она, — сказал он. — Твоя мама.

Вера взяла альбом в руки, долго смотрела на молодую женщину с длинными тёмными косами и серо-зелёными, с золотыми крапинками глазами.

— Мы похожи, — сказала она.

— Очень, — ответил Глеб. — Как две капли воды.

Вера провела пальцем по фотографии, осторожно, словно боясь стереть изображение.

— Здравствуй, мама, — прошептала она. — Я тебя нашла.

Глеб отвернулся к окну, чтобы дочь не видела его слёз.

Через полгода Глеб продал свой бизнес. Не весь — оставил себе небольшую строительную компанию, чтобы было чем заниматься, — но от империи, которую строил семнадцать лет, отказался почти без сожаления. Партнёры крутили пальцем у виска, конкуренты недоумённо пожимали плечами, журналисты строчили статьи о «загадочном уходе миллиардера». Глеб не читал эти статьи. Он красил забор в саду, учил Веру водить машину и каждый вечер смотрел с ней старые фильмы, закутавшись в один плед на двоих.

— Тебе не жалко? — спросила Вера однажды. — Столько лет работать, чтобы всё бросить?

— Нет, — ответил Глеб. — Не жалко. Знаешь, я строил эту империю, чтобы забыть о том, что потерял тебя и маму. А теперь вы у меня есть. Зачем мне империя?

Вера задумалась.

— А деньги? — спросила она. — У нас же есть деньги?

— Есть, — усмехнулся Глеб. — На наш век хватит. И на Барсика хватит. И ещё останется.

— Тогда хорошо, — заключила Вера и уткнулась в книжку.

Андрей, старый друг Глеба, который знал его ещё со студенческих скамеек, как-то спросил:

— Ты не боишься, что она вырастет и уедет? Что всё это снова закончится?

— Боюсь, — честно ответил Глеб. — Конечно, боюсь. Но лучше бояться и быть рядом, чем не бояться и быть одному.

— А если она не захочет с тобой жить? Если поймёт, что ты чужой, что семнадцать лет прошли, и ничего не вернуть?

Глеб долго молчал, глядя в окно, за которым Вера играла с Барсиком в саду.

— Знаешь, — сказал он, — когда я впервые увидел её в детдоме, я думал: «Вот она, моя дочь. Кровь от крови, плоть от плоти. Я имею на неё право». А потом я понял: право — это не то слово. Родительство — это не право, это обязанность. Я не имею на неё права. Я должен его заслужить. Каждый день. Каждым поступком. Каждым словом.

— И как, заслужил? — спросил Андрей.

— Не знаю, — ответил Глеб. — Спроси у неё.

В тот же вечер, укладываясь спать, Вера сказала:

— Пап, а ты знаешь, что я тебя люблю?

Глеб замер на пороге её комнаты.

— Знаю, — ответил он. — Я тоже тебя люблю, дочка.

— Это хорошо, — сказала Вера и закрыла глаза.

Философское умозаключение этой истории пришло к Глебу не сразу. Оно выкристаллизовывалось постепенно, в те долгие вечера, когда они с Верой сидели на веранде, пили чай с мятой и смотрели на звёзды. Оно прорастало сквозь быт, сквозь школу, сквозь болезни и праздники, сквозь первые ссоры и первые примирения.

Однажды, когда Вера уже заканчивала школу и готовилась поступать в художественное училище, Глеб спросил её:

— Ты не жалеешь, что я тогда приехал? Что забрал тебя из детдома, перевернул всю твою жизнь? Может, тебе было бы лучше остаться там, с друзьями, с воспитателями, со всем, к чему ты привыкла?

Вера посмотрела на него долгим, серьёзным взглядом.

— Глупый вопрос, — сказала она. — Конечно, не жалею. Там у меня были стены, кровать, еда и распорядок дня. А здесь — дом, семья, ты. Это разные вещи.

— А если бы я оказался плохим отцом? Если бы не справился?

— Но ты справился, — ответила Вера. — И не надо гадать, что было бы, если. Ты здесь. Я здесь. Мы вместе. Всё остальное неважно.

Она помолчала, потом добавила:

— Знаешь, мама во сне говорила мне: «Он придёт. Он не знает, что ты есть, но он придёт. Потому что папы всегда приходят». Я не верила. Думала, это просто сны, просто мои фантазии. А потом ты стоял в дверях с этими своими камерами и журналистами, и я смотрела на тебя и думала: «Господи, какой же он чужой, какой далёкий, какой ненастоящий». А потом ты на меня посмотрел. И вдруг стал настоящим.

Глеб слушал её и думал о том, что судьба — не справедливый судья и не милосердный спаситель. Судьба — это просто возможность, которую дают, а ты можешь её взять или отвергнуть. Семнадцать лет назад он отверг возможность быть отцом — не потому что не хотел, а потому что не знал, что она существует. А когда узнал, было уже поздно. Но оказалось, что поздно не бывает. Бывает только «сейчас» или «никогда». И он выбрал «сейчас».

Многие говорят, что главное в жизни — успеть. Успеть сказать «люблю», успеть попросить прощения, успеть вернуть долги. Глеб понял другое: главное — не успеть, а не опоздать. Не пропустить тот единственный момент, когда судьба протягивает тебе руку и говорит: «Вот он, твой шанс. Бери или уходи». Он взял. И это решение изменило всё.

Вера поступила в училище, потом в академию, стала художницей. Её выставки проходили в Москве, Петербурге, Париже. Она рисовала портреты, и в каждом портрете, даже самом отвлечённом, угадывались глаза женщины с серо-зелёными, в золотых крапинках зрачками.

Глеб старел, седел, уже не мог красить забор сам и нанимал рабочих. Но каждый вечер они с Верой пили чай с мятой на веранде и смотрели на звёзды. Иногда к ним присоединялся Барсик-младший, внук того самого рыжего кота, которого Вера когда-то привезла из детдома.

— Пап, — спросила Вера однажды. — А ты веришь в судьбу?

— Нет, — ответил Глеб. — Я верю в выбор.

— В какой выбор?

— В тот, который мы делаем каждый день. Встать или остаться лежать. Позвонить или промолчать. Простить или запомнить. Судьба — это просто сумма наших выборов. Никто не пишет за нас сценарий. Мы пишем его сами.

Вера задумалась.

— А если бы ты тогда не приехал? Если бы послушал свою пиарщицу и отправил вместо себя кого-то другого?

— Не знаю, — сказал Глеб. — Наверное, до сих пор сидел бы в своём стеклянном кабинете и думал, что жизнь удалась. А жизнь бы прошла мимо.

Он взял её руку в свою — большую, морщинистую, в пигментных пятнах.

— Спасибо, — сказал он. — Что ты была. Что ты ждала. Что ты меня узнала.

— Спасибо, — ответила Вера. — Что ты пришёл.

За окном темнело, зажигались звёзды, пахло мятой и яблоками. Где-то далеко, в другой жизни, остались стеклянные небоскрёбы, бесконечные совещания, скупая роскошь одиночества. Здесь, в этом старом доме с покосившимся крыльцом, была настоящая жизнь. И она стоила всех империй мира.

-2