Вера Павловна Скамейкина, мать семейства, задерживалась на службе. А в воздухе уже висела та особенная, ничем не объяснимая тревога, которая обыкновенно предшествует житейским неурядицам.
В музыкальном зале детского сада, где на полированном боку пианино отражался потухающий закат, остались двое. Девочка Машенька, пяти лет от роду, обладательница двух бантов и необыкновенно ясного, как бы даже оценивающего взгляда, каким смотрят на подсудимого присяжные.
И Ангелина Ивановна — существо пожилое, опытное, с варикозными венами и добрым сердцем.
— Папа в командировке, — говорила Маша, разглядывая собственные сандалии. — Мама на работе. Брат Лёша велел ждать.
— И где твой Лёша? — осведомилась Ангелина Ивановна, чувствуя, как в душе её закипает тоска по собственным взрослым детям, которые тоже когда-то что-то забывали. И сейчас забывают. И внуков, вероятно, научат забывать. И правнуков. И династия забвения будет крепнуть и шириться, пока вся страна не превратится в один большой забытый детский сад.
— Лёша гуляет, — кротко отвечала Машенька. — У него там Юра и Колян.
Ангелина Ивановна посмотрела на часы. Стрелки показывали без четверти семь. В голове воспитательницы уже прошёл парад катастроф: потеря памяти, потеря совести, потеря ориентации на местности и моральных ценностей.
Машенька при этом сохраняла безмятежность древнегреческой статуи, которую одели в шерстяное платье в цветочек, выдали сменку в мешочке и посадили ждать. Пока боги Олимпа, наконец, разберутся со своими смертными делами и вспомнят, что, вообще-то, полагается забирать детей до семи.
— Адрес свой знаешь? — спросила Ангелина Ивановна, уже принимая решение.
— Знаю, — сказала девочка.
И они пошли.
Город жил своей обычной вечерней жизнью. Дворники гремели вёдрами. Где-то лаяла собака.
Ангелина Ивановна шагала широко, с достоинством старого ледокола, пробивающегося сквозь вечерние сумерки. Маша поспевала мелкой, семенящей походкой, напоминающей передвижение пингвина по льдине. В руке у девочки болтался вещмешок, в нём лежала сменная одежда и яблоко, которое так и не было съедено.
У подъезда номер два, на лавочке, сидели трое. Лёша сидел в центре. Слева от него располагался Юра, справа — Колян. На коленях у Лёши стояла банка с иностранным напитком, со вкусом отдалённо напоминающим карамель, смешанную с тоской по родине.
Поза Лёши изображала глубокую задумчивость, но глаза его смотрели в пустоту с тем особенным выражением, какое бывает у людей, не ждущих от жизни ничего, кроме хорошей погоды.
Неожиданно он увидел Машеньку. Затем Ангелину Ивановну. И тут же на лице его произошла стремительная, почти катастрофическая перемена, как при столкновении поездов на полном ходу, когда машинисты одновременно понимают, что тормозить уже поздно, а прыгать — высоко.
Банка дрогнула. Колян перестал жевать. Юра почему-то посмотрел на небо... то ли вспомнил Бога, то ли проверял, не пошёл ли снег.
— Блиииин, — произнёс Лёша голосом человека, у которого внезапно началась взрослая жизнь.
Маша приблизилась. Её взгляд устремился прямо в переносицу брата.
— Лёша, — сказала Маша. — Я, конечно, могу ничего не рассказывать маме. Но тогда ты кое-что сделаешь.
Ангелина Ивановна стояла в стороне и смотрела на тополя. Вид у неё был такой, будто она изучает процесс фотосинтеза на уровне кандидатской диссертации и вот-вот сделает открытие, которое перевернёт мировую ботанику. Тополя стояли смирно, чувствуя ответственность момента.
— Чего ты хочешь? — спросил Лёша, хотя уже знал ответ.
— Пять киндер-сюрпризов, — сказала Машенька.
— Три, — сказал Лёша.
— Пять, — повторила Машенька тоном, каким её мама разговаривала с работниками жилконторы. И жилконтора обычно отступала. И налоговая отступала. И даже бабушка отступала, хотя бабушка не отступала никогда.
Юра толкнул Лёшу локтем. Колян издал горлом звук, который мог означать как «соглашайся», так и «держи удар».
— Четыре, — сказал Лёша. — Один прямо сейчас. Остальные в рассрочку.
Ангелина Ивановна внезапно повернулась от тополей.
— А там машинки бывают? — спросила она с неподдельным интересом. — В этих яйцах?
— Бывают, — сказала Машенька. — Ещё овечки. И бегемоты. И кенгуру. Я коллекционирую.
— Моя внучка овечек любит, — вздохнула Ангелина Ивановна. — Хотя машинки, конечно, практичнее.
Лёша сходил в ларёк.
Жёлтое яйцо торжественно перекочевало в руки Маши, и это был момент истины, момент передачи власти, момент, когда древние греки непременно поставили бы здесь статую какой-нибудь богини возмездия.
Внутри, в пластиковом контейнере, лежала белая пластмассовая овечка. Которая смотрела в пространство так же задумчиво, как Ангелина Ивановна на тополя.
Машенька съела шоколад. Овечку положила в вещмешок, к яблоку.
— Завтра, — сказала она брату. — Остальные три.
— Послезавтра, — сказал Лёша, пытаясь сохранить лицо. Лицо сохранялось плохо, крошилось по краям.
— Завтра, — сказала Машенька.
И они с Ангелиной Ивановной, пошли домой, оставив троих юношей в тихом оцепенении.
Вечером приехала мама. На кухне горел свет. Маша рисовала овечку. Мама разувалась в прихожей.
— Как день прошёл? — спросила мама.
— Меня не забрали, — сказала Машенька. — Но Ангелина Ивановна проводила.
— А Лёша?
— Лёша сидел на лавочке.
— Долго сидел?
— С пяти вечера, — сказала Машенька, не отрываясь от рисунка.
В этот момент в кухню вошёл Лёша. Он вошёл тихо, однако в этом безмолвии чувствовалась обречённость римского гладиатора, которого уже вывели на арену. А льва ещё не выпустили, но он где-то рядом, и пахнет от него скверно, и когти у него длинные, и мама у него строгая, и сестра у него — стукачка.
— Алексей, — сказала мама. — Объясни.
И Лёша объяснил. Про лавочку. Про Юру с Коляном. Про четыре киндера, один из которых был уже оплачен. Про то, как Ангелина Ивановна смотрела на тополя.
— Договор! — воскликнул Лёша в отчаянии. — Мы же договорились!
Машенька отложила карандаш. Взгляд её сделался строгим и просветлённым, как у судьи, выносящего приговор.
— Шоколад я съела, — сказала Маша. — Овечка моя. Договор выполнен. А дальше... уже новые обстоятельства.
В голосе её слышалось спокойное, почти профессиональное удовлетворение человека, который только что блестяще завершил сложное дело.
Лёша смотрел на сестру. Мама смотрела на Лёшу. Овечка на рисунке смотрела прямо перед собой, и взгляд её выражал абсолютную, непоколебимую правоту.
И в эту минуту всякому постороннему наблюдателю, будь он здесь, открылось бы с полной очевидностью: не зря эта девочка потом поступит на юридический. Задатки были с детства.
И не просто задатки, а целый задаточный капитал, с процентами и неустойкой, с правом регресса и залогом имущества.
И срок давности по таким делам, как известно, не истекает никогда, даже когда брат станет лысым и солидным, когда овечка переедет в сервант к маме, а сама Маша забудет, сколько точно киндеров ей должны.
Но закон, настоящий закон, помнит всё.
© Ольга Sеребр_ова