Город, в котором жил Игнат, был городом расставаний. Не в том смысле, что люди здесь чаще уходили, чем в других местах. Просто расставания здесь были искусством, бизнесом и социальным ритуалом. Здесь ценили не встречи, а именно моменты прощания. Их красоту, их завершённость, их бесповоротность.
В этом городе существовали специальные залы для расставаний на вокзалах — с мягким светом и живой музыкой. Рестораны, специализирующиеся на «последних ужинах». Психологи-коучи, обучающие искусству «красивого выхода». И был Игнат — Коллекционер Прощаний.
Он не создавал прощания. Он их выкупал. У тех, кто не мог больше выносить тяжесть памяти об ушедшем. У тех, кто хотел навсегда стереть из сознания сцену, где их бросили, предали, оставили. Технология была проста и дорога: человек входил в его студию, надевал нейрошлем и проживал своё самое болезненное прощание в специальной капсуле. А Игнат считывал и консервировал эту эмоцию — в хрустальных шарах, в виниловых пластинках, в старомодных плёночных кадрах. Потом эти «прощания» покупали коллекционеры. Те, кто ценил подлинную, невыдуманную боль других людей. Это было жестокое искусство, но Игнат в нём преуспел. Он был лучшим. У него хранились сотни, тысячи прощаний.
Самыми ценными считались детские. Самые чистая, самая невыносимая боль предательства. Игнат много за них платил.
Но у него самого не было своего «прощания». Он не помнил, чтобы с ним когда-либо прощались по-настоящему. Его просто оставляли. Без сцен, без объяснений, без финального аккорда. Отец ушёл, когда он был маленьким — просто не вернулся с работы. Мать — он вырос и уехал, не попрощавшись толком, мать даже не вышла проводить. Девушки — растворялись в тишине, без громких фраз, оставляя только пустоту на вешалке в прихожей. Его жизнь была серией не прощаний, а исчезновений. И это было хуже. Гораздо хуже. Потому что незавершённое прощание не даёт покоя. Оно как дверь, которую забыли закрыть, и сквозняк вечности гуляет по комнатам души.
Игнат стал коллекционером, потому что пытался собрать то, чего у него не было. Купить чужую боль, чтобы хоть как-то заполнить свою пустоту.
Однажды в его студию вошла женщина. Её звали Вера. Ей было около шестидесяти. Седая, с очень прямой спиной и очень спокойными глазами. Она сказала:
— Я хочу продать самое дорогое. Не за деньги. За услугу.
— Какое прощание? — спросил Игнат, готовя аппаратуру.
— С сыном. Он уехал тридцать лет назад. Я не вышла его проводить. Он обиделся. Больше не звонил, не писал. Я не знаю, жив ли он. Я хочу прожить то прощание, которое должна была устроить. Идеальное. Красивое. Правильное. А после — чтобы вы его купили. И я навсегда забыла.
Игнат замер. Тридцать лет. Он включил капсулу. Женщина легла, закрыла глаза.
Игнат настроил аппарат на считывание — и вдруг почувствовал, что не может запустить цикл. Потому что она была слишком реальна. Слишком чиста. В её воображаемом прощании не было боли — была только бесконечная, запоздалая, всепрощающая любовь. Игнат понял: если он законсервирует это, он уничтожит единственное, что у неё осталось. Не горечь. Надежду. Надежду, что сын жив и когда-нибудь они встретятся. Даже через тридцать лет.
Он выключил машину.
— Я не могу купить это прощание, — сказал он.
— Почему? — Вера открыла глаза.
— Потому что оно не настоящее. Вы придумали его, но оно не случилось. И пока оно не случится в реальности, продавать нечего. Я торгую только правдой. Даже если эта правда — боль. А ваша правда — не прощание. Ваша правда — ожидание.
Вера долго молчала. Потом кивнула.
— Вы правы. Я жду тридцать лет. Я так устала ждать. Я надеялась, что можно заменить ожидание прощанием и наконец успокоиться.
— Нельзя, — сказал Игнат. И вдруг понял, что говорит не ей. Себе. — Нельзя успокоиться, не завершив. А завершить можно только встречей. Или настоящим, живым, взаимным прощанием. Искусственное не работает.
Он сам не заметил, как начал рассказывать ей про отца. Про мать. Про девушек, которые исчезали. Про свою коллекцию чужих завершённых историй, которая не могла заполнить дыру от собственных незавершённых. Он никогда никому этого не говорил.
Вера слушала. А потом сказала:
— Вы ищете не прощание. Вы ищете встречу. Того, кто остался, чтобы сказать «прощай» по-настоящему.
Игнат впервые за много лет почувствовал что-то, похожее на стыд. За свою коллекцию. За свою жизнь, построенную на чужой боли, которую он считал искусством, а на самом деле — просто подменой.
Он нашёл отца через архив записей ЗАГС. Тот умер десять лет назад в другом городе. Жил с другой семьёй, вырастил дочь. На похоронах никто не сказал об Игнате ни слова. Для отца он был тоже «исчезнувшим». Незавершённым.
Мать он нашёл в доме престарелых. Она узнала его не сразу. Долго вглядывалась в лицо, и в её глазах не было ни радости, ни вины — только бесконечная усталость.
— Я думала, ты уже умер, — сказала она. — Или забыл. Я и забыла почти. Зачем ты пришёл?
Игнат хотел сказать ей всё. Что он ждал этого прощания тридцать лет. Что он коллекционировал чужие, потому что своего не было. Что ему нужно было услышать хоть какое-то объяснение.
Но вместо этого он сел рядом с ней, взял её сухую, холодную руку и сказал:
— Просто проведать.
Он не получил прощания. Мать умерла через полгода, во сне. Он приехал на похороны один, стоял в стороне и смотрел, как чужие люди несут гроб. Он не плакал. Он всё ещё ждал, что она откроет глаза и скажет: «Прости, что не вышла проводить».
Но она не сказала.
Игнат закрыл студию. Распродал коллекцию — все эти хрустальные шары, пластинки, плёнки с чужими, идеально завершёнными историями. Это были шедевры. Но они ему больше не нужны.
Осталось только одно прощание, которое он так и не смог купить. Верино. Женщины, которая ждала сына тридцать лет. Он не знал, жив ли её сын. Не знал, вернётся ли он. Но он знал, что Вера теперь ждёт не одна. Он, Игнат, тоже ждёт. Не отца, не мать. А того дня, когда сможет вернуть ей её ожидание — не в виде законсервированной, мёртвой эмоции, а в виде живого, настоящего чуда. Или, если чуда не случится, — настоящего, честного прощания.
Он стал волонтёром в том же доме престарелых. Приходил к Вере каждый день. Читал ей книги, слушал её рассказы о сыне, который в детстве собирал марки и боялся темноты. Она постепенно переставала его ждать. Она начинала помнить. Это было не менее больно. Но это было правдой.
Однажды, через два года после их первой встречи, в приёмной дома престарелых появился мужчина. Лет пятидесяти, с усталыми глазами и старым, потёртым чемоданом.
— Я ищу Веру Степановну, — сказал он. — Это моя мать.
Игнат, проходивший мимо, замер.
— Вы её сын?
— Да. Я был дураком тридцать лет. Думал, она не захотела меня проводить. А потом нашёл её старые письма. Она ждала меня на вокзале. Я уехал другим поездом, на час раньше. Мы разминулись. Я не знал. Она не знала.
Игнат молча показал ему дорогу в палату.
Он не пошёл за ним. Не стал смотреть на эту сцену. Это прощание было не его. Оно было — их. Тридцать лет ожидания, наконец завершившиеся не прощанием, а встречей. Самым дорогим, что есть в мире.
Через час мужчина вышел. Его лицо было мокрым от слёз.
— Она узнала меня, — сказал он. — Мы проговорили час. Она сказала, что всё это время ждала. И что вы… вы помогли ей дождаться. Спасибо.
Он уехал, обещая вернуться через неделю с женой и детьми.
Игнат зашёл в палату. Вера сидела у окна. Она улыбалась. Впервые за всё время, что он её знал, она улыбалась по-настоящему.
— Я больше не жду, — сказала она. — Он пришёл.
— Я знаю, — сказал Игнат.
— Теперь я могу продать вам то прощание? То, которое не случилось? Оно мне больше не нужно.
Игнат покачал головой.
— Оно никогда вам и не принадлежало. Вы ждали встречи. Она случилась. А прощание… прощание подождёт. Лет через тридцать-сорок. Когда оно станет настоящим.
Вера кивнула.
Игнат вышел из дома престарелых в город, который был городом расставаний. На вокзале играла музыка, люди обнимались, махали платками, плакали и клялись писать. Он смотрел на них и не чувствовал больше желания коллекционировать их боль. Он чувствовал только тихое, спокойное ожидание. Не трагическое, не надрывное. Просто — ожидание того дня, когда он сам кого-то встретит. И, возможно, когда-нибудь, много позже, с кем-то по-настоящему попрощается. Не в капсуле, не на плёнке, не в хрустальном шаре. А в жизни. Где прощания бывают только у тех, кто сначала умел встречать. И он, кажется, начинал этому учиться.