Найти в Дзене

СЛУЧАЙ НА ЗИМНИКЕ...

Сергей по прозвищу «Лом» был под стать своему железному имени. Огромный, кряжистый, с широкими, как совковая лопата, ладонями, в которые въелось машинное масло, он казался высеченным из того же гранита, что и скалы, нависающие над зимником. Его лицо, обветренное тысячами ледяных шквалов, напоминало подробную карту пересеченной местности: глубокие морщины прорезали лоб, словно русла пересохших рек, а в густой, жесткой бороды с обильной проседью вечно застревал иней, превращая его в подобие сказочного лесовика. Говорил он мало, редко и исключительно по делу. Слова падали из него тяжело и весомо, как булыжники. В его кабине, которая заменяла ему дом большую часть жизни, всегда стоял густой, настоявшийся запах солярки, крепкого черного чая («чифиря», как шутили напарники) и дешевого табака. У Сергея был свой кодекс чести, написанный не чернилами на бумаге, а мазутом, потом и кровью на мерзлом асфальте. Пункт первый: машина — это живое существо. Она должна быть исправна, даже если ты сам в

Сергей по прозвищу «Лом» был под стать своему железному имени. Огромный, кряжистый, с широкими, как совковая лопата, ладонями, в которые въелось машинное масло, он казался высеченным из того же гранита, что и скалы, нависающие над зимником. Его лицо, обветренное тысячами ледяных шквалов, напоминало подробную карту пересеченной местности: глубокие морщины прорезали лоб, словно русла пересохших рек, а в густой, жесткой бороды с обильной проседью вечно застревал иней, превращая его в подобие сказочного лесовика.

Говорил он мало, редко и исключительно по делу. Слова падали из него тяжело и весомо, как булыжники. В его кабине, которая заменяла ему дом большую часть жизни, всегда стоял густой, настоявшийся запах солярки, крепкого черного чая («чифиря», как шутили напарники) и дешевого табака.

У Сергея был свой кодекс чести, написанный не чернилами на бумаге, а мазутом, потом и кровью на мерзлом асфальте.

Пункт первый: машина — это живое существо. Она должна быть исправна, даже если ты сам валишься с ног от температуры. Ты можешь не поесть, но бак заправь.

Пункт второй: не верь прогнозам погоды, верь своему барометру и ломоте в суставах.

Пункт третий, и самый непреложный: никаких случайных пассажиров, никаких «левых» посылок.

— Кабина — это мой монастырь, — бурчал он обычно, если кто-то на погрузке, переминаясь с ноги на ногу, пытался всучить ему пакет с документами или слезно просил подбросить до ближайшего перекрестка. — А я в нем настоятель. Нечего мне тут карму портить чужими проблемами. Дорога ошибок не прощает, а лишний груз — это лишние мысли.

В то утро мороз стоял звенящий, такой, что казалось, если громко крикнуть, воздух треснет, как стекло. Термометр на базе в Усть-Куте показывал минус сорок два, но влажность, ползущая с незамерзающей полыньи реки, делала этот холод почти осязаемым, хищным. Он лип к лицу ледяной маской, забирался под воротник, щупал ребра ледяными пальцами, пытаясь найти малейшую лазейку в одежде.

Сергей заканчивал предрейсовый осмотр своего «КамАЗа». Машина была подготовлена к зимнику на совесть: двойное остекление, чтобы не затягивало окна, утепленный войлоком капот, автономный отопитель («фен») в кабине, которым можно было нагнать жару, как в хорошей бане. Он обошел тягач, постучал монтировкой по скатам — звук был звонкий, правильный.

Он как раз протирал промасленной ветошью зеркала заднего вида, когда к нему подошел паренек. Совсем молодой, тощий, в очках с толстой оправой, которые моментально запотевали, стоило ему выдохнуть облачко пара. Одет он был для севера преступно легкомысленно: короткая городская пуховая курточка, смешная вязаная шапочка с помпоном, джинсы. «Студент», — сразу определил Сергей, и внутри у него шевельнулось раздражение. Не место таким здесь.

— Дядя Сережа? — голос у парня дрожал и срывался на фальцет. То ли от пробирающего до костей холода, то ли от волнения.

— Для кого дядя, а для кого и товарищ водитель, — буркнул Сергей, не оборачиваясь и продолжая натирать зеркало. — Чего надо?

— Мне мужики в диспетчерской сказали, вы в Заречный едете. В самый дальний улус, на точку.

— Еду. И что с того?

— Возьмите, пожалуйста… — парень судорожным движением протянул небольшую коробку из белого пенопласта, кустарно, но тщательно замотанную широким скотчем.

Сергей медленно выпрямился, нависая над просителем, как бурый медведь над незадачливым туристом. Он вытер руки ветошью и смерил парня тяжелым взглядом из-под кустистых бровей.

— Ты, пацан, видать, не местный или глухой. Я почту не вожу. И бандероли не вожу. Есть почта России, есть вертолеты — туда и иди.

— Дядя Сережа, выслушайте! — парень в отчаянии вцепился в рукав его промасленного бушлата. Глаза у него были красные, воспаленные, с полопавшимися сосудами. Видно было, что он не спал ночь. — Это для бабушки. Анны Петровны Беловой. Она… она умирает.

Сергей замер. Слово «умирает» в этих краях имело особый вес, тяжелее свинца. Здесь смерть была не абстрактным понятием, а соседкой. Она ходила рядом, поскрипывая снегом, ждала за поворотом, выла в трубах.

— Врачи сказали — два дня, максимум три, — затараторил парень, видя замешательство водителя. — Онкология, последняя стадия. Она уже не встает. Бредит. Вчера очнулась ненадолго, посмотрела в окно на снег и попросила… цветов. Сказала: «Хочу весну понюхать, пока глаза не закрылись. А то все снег да снег».

Сергей хмыкнул, доставая из кармана мятую пачку сигарет «Прима». Щелкнула зажигалка.

— Цветов? В тундре? В минус сорок? Парень, ты бредишь вместе с бабкой. Где я тебе подснежники найду, я не в сказке про двенадцать месяцев.

— Я достал! — студент прижал коробку к груди, словно защищая её от скепсиса водителя. — Самолетом из областного центра передали, знакомый стюард помог, спецрейсом. Это гиацинты. Живые, в горшочке, уже распускаются. Там внутри утеплитель, вата, фольга… Но они не выдержат долго на улице. А туда, в Заречный, только вы едете. Следующая колонна пойдет через неделю, она… она просто не дождется!

Дальнобойщик смотрел на белый пенопластовый кубик. Маленький, невесомый. В нем, по словам этого чудака, была жизнь. А вокруг, на сотни километров — белое безмолвие, ледяная пустыня, где жизнь — это исключение, а не правило.

— Гиацинты, говоришь? — переспросил он хрипло, выпуская струю едкого дыма.

— Да. Фиолетовые, розовые и белые. Ее любимые.

Сергей неожиданно вспомнил свою мать. Он не видел ее десять лет. Поругались из-за ерунды — он хотел продать отцовский дом, перевезти её в город, в квартиру с удобствами. Она уперлась, не дала. Кричала, плакала. Он, молодой и горячий, хлопнул дверью и уехал на севера, за длинным рублем и одиночеством. Она звонила пару раз, он не брал трубку, наказывал молчанием. А потом звонки прекратились. Жива ли? Он гнал эту мысль годами, но сейчас она кольнула прямо в сердце.

— Давай сюда, — Сергей рывком, почти грубо забрал коробку. — Но если там наркота или какая запрещенная дрянь — выкину в сугроб на первом же посту, так и знай. Мне проблемы с законом не нужны.

— Нет там ничего такого! Клянусь! Спасибо вам, спасибо огромное! — парень едва не плакал от облегчения, прыгая вокруг него. — Только в тепло сразу, ладно? Им нельзя меньше плюс пяти, они сразу погибнут.

— Ученый, — фыркнул Лом, пряча глаза. — Все, брысь отсюда. Мне греться пора, выезжаю через десять минут.

Он залез в кабину, бросил коробку на спальник, под свернутое старое ватное одеяло. Потом подумал, достал ее и аккуратно, двумя пальцами, переставил в ноги пассажирского сиденья, где струя горячего воздуха от печки дула сильнее всего.

— Ну, поехали, ботаника, — сказал он коробке и повернул ключ зажигания. Дизель отозвался довольным, мощным урчанием, от которого по кабине прошла приятная дрожь.

Зимник — это не дорога в привычном понимании городского жителя. Это направление. Это пунктир на карте, укатанный гусеницами вездеходов и огромными колесами «Уралов» прямо по снегу, по льду замерзших рек и топких болот. Летом здесь непроходимые топи, царство гнуса, мошкары и морошки. Зимой — белая лента, единственная артерия жизни, связывающая оторванные от мира поселки с «большой землей».

Первые двести километров прошли спокойно, даже рутинно. Сергей шел в составе небольшой колонны из трех машин, но держался последним, соблюдая дистанцию в полкилометра, чтобы снежная пыль от впередиидущих не слепила глаза. Он любил видеть красные габаритные огни вдали, знать, что он не один, но не любил, когда кто-то дышал ему в спину.

Вокруг расстилалась тайга. Вековые ели стояли, укутанные в тяжелые снежные шубы, похожие на дремлющих в карауле великанов. Ветки кедров гнулись до самой земли под тяжестью снега, иногда с пушечным треском ломаясь в звенящей тишине леса. Когда мощные фары выхватывали просеку, можно было увидеть следы: бисерную цепочку лисьих лапок, широкие, как ладони, отпечатки зайца-беляка или глубокие борозды, оставленные сохатым.

В кабине было уютно, почти по-домашнему. Бормотала рация — мужики лениво обсуждали цены на запчасти, новую повариху в столовой на 105-м километре и качество солярки на последней заправке. Сергей не вмешивался, просто слушал. Этот фон создавал иллюзию общества без необходимости говорить самому.

Он то и дело косился на пенопластовый кубик в ногах. Странно. Он вез в кузове тонны топлива, вез трубы, которые стоили миллионы рублей, но волновался почему-то за эти три чахлых стебелька в горшке.

«Блажь, — думал он, переключая передачу. — Старушечья блажь. Перед смертью о душе думать надо, грехи замаливать, а не цветы нюхать. Капризы».

Но где-то в глубине души, под слоем брони, скреблось неприятное, липкое чувство вины. Он представил свою мать. Любила ли она цветы? Наверное. Он помнил только огород, бесконечную картошку, да вечную борьбу с сорняками. Дарил ли он ей цветы хоть раз? Кажется, в школе, в пятом классе, на 8 марта. Смятые, полуживые тюльпаны в целлофане. Она тогда заплакала и поставила их в трехлитровую банку на самое видное место.

К вечеру погода начала портиться, резко и беспощадно. Небо, до этого ясное, высокое и равнодушное, затянуло плотной свинцово-серой пеленой. Ветер, поначалу ленивый, начал крепчать, швыряя сухую, колючую снежную крупу в лобовое стекло. Тайга загудела. Верхушки деревьев начали раскачиваться, стряхивая снег, который тут же подхватывала метель, закручивая в вихри и превращая видимость в сплошное молоко.

— "Лом", "Лом", я "Седой", прием! — ожила рация голосом идущего первым Витьки. — Метет знатно, брат. Видимость падает до нуля. Идем плотнее, теряю ориентиры.

— Принял, "Седой", иду в кильватере, сокращаю дистанцию, — ответил Сергей, вглядываясь в белое месиво перед капотом.

Но идти плотнее не получалось. Зимник начал «плыть». В низинах, где под толстым слоем снега скрывались незамерзшие теплые ключи, образовывались коварные пустоты и наледи. Тяжелая машина скользила, как корова на льду, ее водило из стороны в сторону, задняя ось пыталась обогнать переднюю. Приходилось сбрасывать скорость, ловить дорогу интуицией, спинным мозгом, чувствуя каждый сантиметр смещения.

К ночи температура рухнула. Если днем было минус сорок, то теперь датчик внешней температуры уверенно полз к отметке пятьдесят. При таком морозе металл меняет свои свойства, становясь хрупким, как стекло. Резина дубеет и крошится. Смазка в мостах густеет.

В какой-то момент, на затяжном крутом подъеме, Сергей отстал. Колеса провернулись на льду, машина потеряла инерцию. Пока он выравнивал тягач, передняя машина скрылась за плотной снежной вуалью, и даже спасительные красные пятна габаритов растворились в ночи.

— "Седой", я отстал, подъем тяжелый, шлифую! — крикнул он в тангенту рации.

В ответ — только злобное шипение и треск статики. Рельеф местности — сопки — и магнитная буря, частая спутница таких экстремальных морозов, оборвали связь.

Он остался один. Наедине с тайгой и ночью.

Это случилось на двести тридцать пятом километре. Проклятое место, водители его не любили.

Сначала изменился звук двигателя. Ровный, мощный, уверенный гул сменился натужным, аритмичным кашлем, появились провалы и перебои. Сергей мгновенно, как хищник, бросил взгляд на приборы. Стрелка тахометра дергалась вниз.

— Нет, нет, только не это... ну же, родная... — прошептал он, лихорадочно выжимая сцепление, пытаясь прогазовать, пробить засор.

Машина дернулась раз, другой, словно в конвульсиях, и затихла.

Тяжелая, ватная тишина накрыла кабину, как могильная плита. Только ветер выл снаружи, злорадно царапая обшивку ледяными когтями.

Сергей знал диагноз еще до того, как открыл дверь.

Перехватило топливо. Где-то в системе, несмотря на подогрев бака, образовалась ледяная пробка из конденсата, или парафин забил фильтры тонкой очистки. Солярка, какой бы «арктической» она ни была, имеет свой предел. А за бортом, судя по ощущениям и тому, как мгновенно затянуло инеем боковое стекло, было уже под минус пятьдесят пять.

Он выскочил наружу. Мороз ударил не как холод, а как раскаленное железо. Дыхание перехватило спазмом. Воздух был не просто холодным — он был густым, твердым, колким. Каждая попытка вдохнуть полной грудью обжигала легкие.

Сергей действовал быстро, на отработанном годами автоматизме. Поднял кабину, добрался до насоса подкачки. Руки в толстых меховых рукавицах были неуклюжими. Он скинул рукавицы, работая голыми руками с ледяным металлом, пока пальцы не начинали белеть и терять чувствительность, потом снова прятал их в тепло, под мышки, дышал на них, матерясь сквозь зубы.

Попытался прокачать систему вручную. Бесполезно. Топливо в трубках превратилось в белый кисель.

Он вернулся в кабину, достал паяльную лампу, надеясь отогреть фильтры открытым огнем. Но лампа, пролежавшая в инструментальном ящике, была ледяной. Газ в баллончике замерз и не хотел испаряться. Спички ломались в негнущихся пальцах.

Драгоценные минуты уходили. Кабина остывала с пугающей скоростью. Пока двигатель работает — внутри тепло, светло и безопасно, это капсула жизни. Но если двигатель молчит — «КамАЗ» превращается в железный гроб. Теплоизоляция держит тепло минут двадцать, не больше. Потом — смерть.

Сергей понял: завестись не удастся. Аккумуляторы на таком морозе сядут через пару попыток прокрутить стартер. Нужно спасаться самому.

Старый, как мир, закон северных дальнобойщиков: если встал и не можешь завестись — жги резину. Черный, жирный дым виден издалека, даже в метель, а жар от горящего колеса огромен. Он не даст замерзнуть насмерть, у огня можно продержаться сутки-двое, пока не придет помощь. У него была запаска. Было немного отработки, чтобы разжечь огонь.

Он вытащил из ящика инструменты, облил ветошь остатками масла, приготовил монтировку, чтобы скатить запаску.

И тут его взгляд упал на пассажирское сиденье.

Белая пенопластовая коробка.

В кабине уже было около нуля. Изо рта шел густой пар. Еще десять-пятнадцать минут, и температура сравняется с уличной.

Цветы.

Они погибнут первыми. Для них ноль — это уже смерть. Нежные, выращенные в теплице создания, они не выдержат ледяного дыхания тундры и пяти минут.

Сергей замер с монтировкой в руке посреди снежной пустыни. Здравый смысл, тот самый внутренний голос, инстинкт самосохранения, который хранил его двадцать лет на трассе, орал благим матом: «Брось! Это трава! Это просто ботва! Думай о себе! Сейчас пальцы отвалятся! Жги колесо, грейся!»

Но перед глазами стоял тот паренек-студент в запотевших очках. Его умоляющие, красные глаза. И образ неизвестной старухи, которая лежит и ждет весну.

«Она уже почти не видит...»

«Два дня осталось...»

«Единственная радость...»

— Черт бы вас побрал, — прорычал Сергей, швыряя монтировку в снег. — Черт бы побрал всех ботаников мира!

Он схватил коробку. Она была легкой, уже холодной снаружи. Внутри, под слоем пенопласта, еще теплилась слабая жизнь.

Дилемма была страшной.

Если он разожжет костер на улице, он выживет. Гарантированно. Он будет прыгать вокруг огня, греть руки, коптить небо. Но коробку к костру не поднесешь — с одной стороны цветы зажарятся, с другой — замерзнут. В остывшей кабине оставлять их тоже нельзя — превратятся в ледышки.

Единственное место во всей этой ледяной вселенной, где температура стабильно тридцать шесть и шесть — это он сам. Его тело.

Решение было безумным. Самоубийственным. Идиотским.

Он бросил взгляд на запаску. Потом на коробку.

Захлопнул дверь кабины изнутри.

Он расстегнул пуховик. Потом плотный свитер грубой вязки из овечьей шерсти. Потом флисовую кофту. Добрался до нательного термобелья.

Холод, скопившийся в кабине, мгновенно лизнул голое тело, по коже побежали мурашки размером с горошину.

Он вскрыл коробку ножом. Разрезал скотч, откинул крышку. Достал маленький глиняный горшочек, заботливо замотанный в несколько слоев ваты и мягкой фланели. Сквозь вату пробивался тонкий, едва уловимый, но такой неуместный здесь запах сырой земли и свежей зелени. Странный, инопланетный запах.

Сергей сунул горшок за пазуху, под левую сторону, ближе к сердцу. Прямо на тонкую нательную рубаху.

Холодная земля в горшке и ледяная глина обожгли горячую кожу как кусок сухого льда. Он стиснул зубы, зашипел от боли, мышцы живота сократились спазмом.

— Ну, давайте, квартиранты... Грейтесь, сволочи... — прошептал он.

Он начал застегиваться. И тут осознал всю тяжесть своего положения. Теперь на груди у него был объемный бугор.

Чтобы цветы не задохнулись, не были раздавлены и имели доступ воздуха, он не мог плотно затянуть куртку до подбородка. Вверху, у шеи, оставалась широкая щель. «Труба». Драгоценное тепло его тела, работая как печная тяга, уходило в атмосферу, согревая не его, а горшок и морозный воздух кабины.

Более того: он не мог активно двигаться. Не мог выскочить наружу, рубить ветки, таскать покрышки, прыгать, приседать, чтобы разогнать кровь. Одно неловкое резкое движение, один прыжок — и хрупкие стебли сломаются, раздавленные его же грудной клеткой и одеждой.

Он сам загнал себя в ловушку. Ему оставалось только одно: сидеть в промерзающей кабине неподвижно, как изваяние, и ждать. Ждать и надеяться, что его запаса тепла хватит надолго. Или что кто-то проедет мимо.

Час первый.

В кабине минус двадцать.

Сергей сидел, поджав ноги к груди (насколько мешал горшок), закутавшись в одеяло поверх куртки. Но холод был текучим, как вода. Он проникал везде. Он шел от ледяного пола, от стекол, от железной спинки сиденья.

Особенно мерзли ноги. Унты спасали, но без движения кровь остывала. Он пытался шевелить пальцами ног, сжимать и разжимать их, но это помогало слабо.

Горшок у сердца нагрелся. Теперь он не жег холодом, а, наоборот, казался маленькой горячей печкой. Но Сергей понимал — это иллюзия. Это не горшок греет его, это его тело отдает последние ресурсы, сжигая глюкозу и жир, чтобы согреть комок земли. Он был живым термостатом.

Чтобы не сойти с ума от звенящей тишины и завывания ветра, Сергей начал говорить. Сначала тихо, шепотом, чтобы не тратить тепло дыхания.

— Ну что, братва... Как вы там? Темно вам, да? Ничего. Главное — тепло. Бабка ваша ждет. Анна Петровна. Красивое имя, старинное. У моей матери имя простое — Мария. Маша.

Он закрыл глаза и увидел дом своего детства так ярко, словно смотрел кино. Деревянный, с резными голубыми наличниками. Запах пирогов с капустой по субботам. Мамины руки — шершавые от работы в огороде, но такие теплые.

— Я ведь дурак, — сказал он цветам, и его голос прозвучал гулко в пустой кабине. — Круглый дурак. Подумаешь, дом не продали. Стены... Зато дом есть. Есть куда вернуться. А я вот... бездомный. Кабина — мой дом. А какой это дом? Железяка. Остынет — и нет дома.

В кабине минус тридцать пять.

Окна изнутри покрылись толстым, мохнатым слоем инея. Кабина стала похожа на ледяную пещеру Снежной Королевы. Дыхание оседало на усах и бороде сосульками, стягивая кожу. Ресницы слипались при каждом моргании.

Сергея начала бить дрожь. Крупная, неуемная, конвульсивная дрожь, от которой стучали зубы и ходуном ходило все тело. Это было хорошо. Он знал: дрожь — это жизнь. Значит, организм борется, мышцы сокращаются, вырабатывая тепло. Хуже будет, когда дрожь пройдет. Тогда придет апатия.

Он чувствовал каждое движение под курткой. Казалось, он физически ощущает, как растут эти цветы, напитываясь его жизненной силой.

— Не спи, Серега, не спи, — командовал он сам себе, кусая губы до крови. — Заснешь — не проснешься. Расскажи им сказку. Эй, цветы, вы сказки любите?

Он попытался вспомнить хоть одну сказку, но в голову лезли только инструкции по технике безопасности, маршрутные листы и цены на солярку. Мозг начал работать медленно, вязко, как замерзшее масло.

— Жил-был... медведь. Шатун. Ходил он по лесу, злой был, голодный. Всех пугал. А потом нашел... цветок. И стал его греть. Дурак был медведь...

Он горько усмехнулся потрескавшимися губами.

— Смешно. Медведь-флорист. Анекдот.

За окном, в синем сумраке полярной ночи, что-то мелькнуло. Тень. Сергей с усилием протер кулаком кружок на заиндевевшем стекле.

На капоте сидела полярная сова. Огромная, белая, пушистая, с ярко-желтыми немигающими глазами. Она смотрела прямо на него сквозь стекло. Спокойно, изучающе. Она была похожа на духа тундры, пришедшего проверить: готов ли клиент? Забрать дань.

— Кыш! — хрипнул Сергей, пытаясь ударить рукой по стеклу. Рука ударилась вяло, как ватная.

Сова не шелохнулась. Она презрительно моргнула и распушила перья, превратившись в идеальный шар. Ей было тепло. Природа позаботилась о ней, дав ей пух. А о человеке природа не заботилась. Человек здесь был чужим, ошибкой эволюции, зашедшей слишком далеко на север.

Дрожь прекратилась.

Наступила фаза, которой боятся все полярники. Фаза «теплого блаженства». Фаза безразличия.

Боли больше не было. Ноги он уже не чувствовал совсем, словно их отрезали по колено бензопилой. Руки лежали на коленях как посторонние предметы.

Но в груди горел огонь. Там, где был горшок, было горячо, почти пекло. Это сердце билось из последних сил, перекачивая густую, остывающую кровь к центру, спасая жизненно важные органы. И цветы.

Ему начало казаться, что гиацинты разговаривают с ним. Их голоса были похожи на тихий звон хрустальных колокольчиков.

«Держись, Сергей. Еще немного. Ты сильный. Ты теплый».

— Я сильный, — прошептал он, едва шевеля белым языком. — Я Лом. Меня не согнешь. Лом не гнется, он только ломается.

Сознание начало путаться, реальность расслаивалась.

Ему виделось лето. Яркое, слепящее солнце. Зеленая трава по пояс, в которой стрекочут кузнечики. Мама стоит на крыльце в цветастом халате и машет ему кухонным полотенцем. «Сережа, иди обедать! Окрошка готова! Холодненькая!»

— Не хочу холодную, мам... — прошептал он. — Хочу горячего чаю.

Он хотел пойти к ней, сделать шаг по траве, но не мог. Что-то держало его. Тяжелое, ледяное. Якорь.

«Я не могу, мам. Я цветы держу. Если я уйду, они замерзнут. Это подарок».

«Так бери их с собой, сынок. Иди в дом».

Он дернулся, выныривая из липкого забытья. Голова упала на грудь.

— Не спать! Спать нельзя! Смерть придет во сне!

Он начал петь. Чтобы доказать себе, что он жив. Хрипло, без мотива, выдавливая из себя звуки, как пасту из тюбика.

— Ой, то не вечер... то не вечер...

Песня звучала жутко в ледяной коробке, отражаясь от стекол, но она была единственной ниточкой, связывающей его с реальностью.

— Мне малым-мало спалось...

Свет ударил по глазам нестерпимо ярко, больно, разрезая тьму. Прожектор.

Сергей попытался закрыться рукой, но рука не поднялась. Он был скован, словно муха в янтаре, вморожен в собственную кабину.

Сквозь гул в ушах, похожий на шум прибоя, пробивались звуки. Рычание мотора. Чужого, мощного мотора. Скрежет гусениц. Стук железа по железу. Голоса. Живые голоса.

— Эй! Есть кто живой? Кабина темная!

— Дверь примерзла намертво! Давай монтировку, рви замок!

Скрежет. Удар. Еще удар. Дверь со стоном распахнулась, и в затхлую, морозную тишину кабины ворвался клуб пара, свет фонарей и люди.

Их было двое. Здоровые мужики в ярких оранжево-синих куртках с надписью «Ямалспас». Лица красные, встревоженные, скрытые балаклавами.

— Живой! Глазами моргает.

— Пульс нитевидный! Аккуратно, вытаскиваем! Носилки давай!

Сергея подхватили под руки. Его тело казалось чужим, деревянным манекеном. Когда его потащили наружу, разгибая застывшие суставы, дикая боль пронзила все существо, даже сквозь оцепенение. Он застонал, звук вышел похожим на мычание.

Его укладывали на жесткие носилки, прямо на снег, подстелив теплые одеяла и химические грелки.

— Давай, режь куртку! — жестко скомандовал старший спасатель, доставая медицинские ножницы. — Надо доступ к телу, электроды на сердце, дыхание слабое! Может быть остановка!

Услышав команду «режь», Сергей встрепенулся. В его затухающем мозгу вспыхнул сигнал тревоги. Из последних сил, преодолевая паралич холода, собирая волю по каплям, он дернулся.

— Не... трожь... — прохрипел он, пытаясь сжать руки на груди.

— Тихо, тихо, мужик! Мы помогаем! Не брыкайся!

Спасатель потянулся к «молнии» пуховика.

Сергей, с неожиданной для полутрупа силой, перехватил его руку своей ледяной ладонью. Его взгляд был безумным, умоляющим и яростным одновременно.

— Не... расстегивать... Замерзнут... Нельзя...

Спасатели переглянулись.

— Бредит. Тяжелая гипотермия. Глюки.

— Нет... — Сергей попытался приподняться на локтях, его лицо исказилось от усилия. — Там... цветы...

Он сам, дрожащими, негнущимися пальцами, похожими на синие крючья, медленно, по сантиметру, потянул «молнию» вниз.

*Вжик.*

Звук в тишине морозной ночи показался оглушительным.

Он распахнул куртку. Потом свитер.

От его тела повалил густой пар, как из открытого люка теплотрассы.

А там, прижатый к грязной, пропотевшей футболке, в гнезде из ваты, шерсти и человеческого тепла, стоял маленький коричневый пластиковый горшок.

И в этот момент произошло чудо.

Из-под куртки, прямо в морозный, стерильный воздух тундры, насыщенный запахом выхлопных газов и снега, вырвался аромат.

Густой. Сладкий. Пьянящий. Аромат жизни.

Три плотных соцветия — темно-фиолетовое, нежно-розовое и кипенно-белое — гордо торчали из мясистых зеленых листьев. От экстремального тепла человеческого тела, от лихорадочного жара Сергея, они распустились полностью, раскрыв каждый лепесток.

Спасатели замерли. Суровые мужики, видавшие на своем веку искореженное железо, трупы и страшные трагедии, стояли и смотрели на это, открыв рты, забыв про инструкции.

— Ни хрена себе... — выдохнул один, и облако пара вылетело из его рта. — Гиацинты.

— Живые... Посреди зимы... — добавил второй, качая головой.

Сергей бережно, как величайшую драгоценность мира, как яйцо Фаберже, вытащил горшок и дрожащей рукой протянул его спасателю.

— В тепло... Срочно... В кабину... Не заморозь, слышишь?!

И только когда он увидел, что горшок оказался в надежных руках, спрятанный за пазуху спасателя, Сергей позволил себе закрыть глаза и провалиться в спасительную темноту.

Он пришел в себя в кунге вездехода. Было жарко, гудела печка, пахло спиртом и лекарствами. Мерное покачивание успокаивало.

Рядом сидел молодой фельдшер, растирал ему руки какой-то жгучей мазью.

— Очнулся, герой? — улыбнулся парень. — Ну ты даешь, мужик. Ты из какого теста сделан? Ноги мы тебе спасли, кровообращение восстановили. Пальцы, правда, почернели, ногти слезут, но ампутации не будет. Обморожение второй степени. Жить будешь, бегать будешь.

— Где... коробка? — первый вопрос Сергея был едва слышен. Горло саднило.

— Да тут твоя оранжерея, тут. Вон, у печки стоит. Вся бригада по очереди нюхает, балдеет. Ты зачем это учудил-то? Жизнью рисковал из-за гербария. У тебя температура тела до тридцати двух упала! Еще полчаса — и все, конечная.

Сергей не ответил. Он смотрел в маленькое окошко вездехода. Там уже светало. Небо на востоке окрасилось в нежно-розовые, пастельные тона, снег искрился миллиардами алмазов под первыми лучами солнца. Красиво. Впервые за много лет он не просто смотрел на пейзаж, оценивая погоду, а видел красоту.

— До поселка далеко? — спросил он.

— Тридцать километров. Мы тебя в районную больничку сразу, капельницы ставить.

— Нет, — Сергей попытался сесть, преодолевая головокружение. — Сначала по адресу. Улица Лесная, дом 7.

— Ты сдурел? Тебе лежать надо! У тебя режим!

— Вези по адресу, — твердо сказал Лом. В его голосе вернулись те металлические нотки, с которыми не спорят даже начальники автобазы. — Иначе пешком пойду. А я дойду, ты понял? Я упертый.

Вездеход, ревя двигателем, остановился у старого, покосившегося от времени дома на краю поселка Заречный. Труба дымила, окна были подслеповатыми от толстого слоя инея. Сугробы доставали до подоконников.

Сергея вели под руки двое спасателей. Он хромал, ноги, замотанные в бинты и шерсть, не влезали в его унты, пришлось натянуть огромные казенные валенки.

Он прижимал к груди горшок. На этот раз открыто, не пряча. Цветы сияли на фоне серого снега как драгоценные камни.

Дверь открыла женщина средних лет, с серым, заплаканным лицом. Увидев странную делегацию — двух в форме МЧС и одного похожего на йети мужика, она испугалась, прижала руки к груди.

— Вы к кому? Что случилось?

— К Анне Петровне, — прохрипел Сергей. — Доставка. Принимайте заказ.

Они прошли в комнату. В доме было жарко натоплено, пахло корвалолом, старыми вещами и приближающейся бедой. В углу громко тикали старинные ходики.

На высокой железной кровати с панцирной сеткой, среди горы подушек, лежала старушка. Она была такой маленькой, такой сухой и прозрачной, что казалось, одеяло лежит ровно. Только заострившееся лицо с закрытыми глазами и пергаментной кожей выдавало присутствие человека.

— Мама, — тихо позвала женщина. — Мама, проснись. К тебе пришли.

Старушка чуть шевельнула веками. Ресницы дрогнули.

— Кто? Ангелы? — голос был еле слышен, как шелест сухой листвы.

— Нет, мать. Водитель.

Сергей подошел к кровати. Он чувствовал себя неуклюжим слоном в посудной лавке. Грязный, небритый, пахнущий потом, гарью и тяжелой дорогой.

Он опустился на одно колено, морщась от резкой боли в обмороженных ногах.

И поднес горшок к самому лицу старушки.

— Вот, мать... Принимай. Весна приехала.

Анна Петровна сделала вдох. Слабый, поверхностный вдох.

И этот вдох изменил все.

По ее лицу прошла судорога, но не боли, а глубочайшего удивления. Глубокие морщины скорби разгладились. Уголки бескровных губ дрогнули и поползли вверх. Она открыла глаза. Они были мутными, почти невидящими, выцветшими от старости, но в них вдруг зажегся живой, ясный свет.

Она с невероятным усилием подняла иссохшую руку и коснулась прохладных, упругих лепестков.

— Гиацинты... — прошептала она. — Как пахнут... Господи... Как в юности... В саду у отца...

— Внук твой передал, — сказал Сергей, и голос его предательски дрогнул. — Хороший парень. Настырный. Любит тебя.

Старушка улыбалась. Блаженной, счастливой улыбкой. Она дышала этим запахом, впитывала его каждой умирающей клеточкой. Казалось, аромат цветов вытеснил тяжелый запах болезни и смерти из этой комнаты.

— Спасибо, сынок... — она нащупала руку Сергея. Ее пальцы были горячими и сухими, как птичья лапка. — Теперь не страшно. Теперь я видела. Весна пришла. Я дождалась.

Сергей почувствовал, как к горлу подкатил ком. Твердый, колючий, размером с кулак. Он сглотнул, но ком не уходил.

Из глаз сурового дальнобойщика, «Лома», который не плакал даже когда ломал ребра в аварии, покатилась скупая, тяжелая мужская слеза. Она прочертила светлую дорожку по грязной, закопченной щеке и упала на белое одеяло.

Сергей вышел на крыльцо. Спасатели тактично курили у вездехода, отвернувшись, давая ему время прийти в себя.

Мороз отступил. Потеплело до минус двадцати, что для этих мест считалось почти оттепелью. Солнце заливало поселок ярким, праздничным светом. С крыши капало. Первая, робкая, звонкая капель стучала по деревянным перилам.

Сергей достал телефон. Старый, кнопочный, надежный. Здесь, в поселке, была вышка. Связь была.

Он смотрел на экран, на свои забинтованные руки. Пальцы еще плохо слушались, но он набрал номер. Номер, который он помнил наизусть, каждая цифра была выжжена в памяти, хоть он и стер его из телефонной книги десять лет назад.

Гудки шли долго. Сердце колотилось в ребрах сильнее, чем тогда, в замерзающей кабине.

— Алло? — раздался старческий, взволнованный, родной до боли голос. — Кто это?

Сергей набрал в грудь воздуха. Воздух был вкусным. Свежим.

— Мам... Привет. Это я. Сережа.

На том конце провода повисла звенящая тишина. Потом послышался всхлип, шорох, звон упавших очков.

— Сереженька... Сынок... Живой...

— Живой, мам. Живой. Ты прости меня. Дурака старого прости. Гордого осла.

— Да что ты, сынок... Я ждала. Я каждый божий день ждала. Я знала, что позвонишь.

— Мам, скоро Восьмое марта. Я приеду. Я брошу этот рейс, сдам машину, возьму отпуск и приеду. Слышишь?

— Слышу, родной... Приезжай. Хоть с пустыми руками, хоть как, только приезжай.

— Нет, мам. Не с пустыми. Я привезу тебе цветы. Много цветов. Целую охапку. Гиацинты. Ты любишь гиацинты?

— Люблю, Сережа. Очень люблю. Самые любимые.

Прошло два года.

Зимник снова открыт. По белой, идеально укатанной ленте замерзшей реки, среди бескрайней тайги, идет колонна новеньких тягачей.

Во главе колонны — мощный «КамАЗ», ухоженный, чистый, сверкающий хромом и диодной оптикой.

За рулем сидит Сергей. Он изменился. Бороду сбрил, оставил только аккуратные «капитанские» усы. Взгляд стал мягче, спокойнее, из него ушла вечная настороженность загнанного волка.

Рядом с ним, на пассажирском сиденье, сидит молодая симпатичная женщина и разливает чай из термоса. Это Надя, дочь той самой Анны Петровны. Они познакомились тогда, в больнице, куда Надя приносила ему домашние пирожки с брусникой и бульон, пока он лечил обмороженные ноги.

Анна Петровна ушла тихо, светло, через день после визита Сергея, с улыбкой на губах и горшком гиацинтов у изголовья. Но ее уход стал началом новой жизни для двоих одиноких людей.

На приборной панели, приклеенное двусторонним скотчем, висит фото. На нем — старая женщина, прижимающая к лицу фиолетовые цветы. Ее глаза светятся счастьем.

А рядом, в специальном гнезде, чтобы не упал на ухабах, стоит маленький, живой кактус в смешном горшке. Надя настояла. Сказала — для уюта и чтобы излучение поглощал. Сергей не спорил.

Он улыбается, глядя на дорогу и принимая чашку горячего чая из рук жены.

— Никаких посылок, говоришь? Пункт третий устава? — подначивает его Надя, лукаво щурясь.

— Ну, устав переписан, — басит Сергей, и его смех перекатывается в кабине. — Для тещи можно и исключение сделать. Вон, в спальнике целый ящик рассады помидоров для ее огорода. Она ж меня со свету сживет, если не привезу. Весна скоро, Надюша. Весна.

Тайга вокруг стоит величественная и спокойная. Снег искрится на солнце. Она больше не враг. Она просто строгий свидетель того, как тепло одного неравнодушного сердца может растопить даже вековую мерзлоту.