Найти в Дзене
НУАР-NOIR

Зачем Венгрии понадобился немецкий нуар? История одной болезненной трансплантации

Что происходит, когда город, не знавший джаза, наполняют звуками саксофона? Когда тени берлинских переулков ложатся на мостовые Будапешта, а венгерская боль пытается пробиться сквозь маску немецкого нуара? В 2017 году венгерский кинематограф, очарованный и, возможно, ослеплённый феноменом «Вавилона-Берлина», предпринял попытку жанровой трансплантации, результатом которой стал фильм Эвы Гардош «Будапештский нуар». Эта картина — не просто криминальная драма, это сложный, противоречивый и крайне симптоматичный культурный акт. Это попытка надеть на национальную травму костюм, сшитый по чужой мерке, и в неизбежной нестыковке ткани и тела рождается нечто большее, чем кино, — разговор о памяти, идентичности и мучительном поиске собственного голоса в хоре европейской истории. «Вавилон-Берлин» стал для Европы своего рода культурным шоком. Он не просто реконструировал эпоху Веймарской республики — он оживил её пульсирующий, развратный, творческий и обречённый нерв. Сериал представил «закат» в с
-2

Что происходит, когда город, не знавший джаза, наполняют звуками саксофона? Когда тени берлинских переулков ложатся на мостовые Будапешта, а венгерская боль пытается пробиться сквозь маску немецкого нуара? В 2017 году венгерский кинематограф, очарованный и, возможно, ослеплённый феноменом «Вавилона-Берлина», предпринял попытку жанровой трансплантации, результатом которой стал фильм Эвы Гардош «Будапештский нуар». Эта картина — не просто криминальная драма, это сложный, противоречивый и крайне симптоматичный культурный акт. Это попытка надеть на национальную травму костюм, сшитый по чужой мерке, и в неизбежной нестыковке ткани и тела рождается нечто большее, чем кино, — разговор о памяти, идентичности и мучительном поиске собственного голоса в хоре европейской истории.

-3

«Вавилон-Берлин» стал для Европы своего рода культурным шоком. Он не просто реконструировал эпоху Веймарской республики — он оживил её пульсирующий, развратный, творческий и обречённый нерв. Сериал представил «закат» в самом романтическом и трагическом смысле: бурлящий котёл, в котором варились искусство, порок и политика, прежде чем его захлопнула крышка нацизма. Успех породил закономерное желание у других стран найти свой «закат», свою «Веймарскую республику» — тот яркий, напряжённый момент агонии перед катастрофой. И здесь Венгрия столкнулась с фундаментальной проблемой: у неё не было такого ясного, драматичного предгрозового заката. Её «довоенное» — это не краткий миг свободы перед тоталитаризмом, а долгий, сложный, растянутый во времени период авторитарного правления, начавшийся ещё в 1920 году с приходом к власти регента Миклоша Хорти. Не было внезапного обрыва «старых добрых времён», был тлеющий, бюрократический кошмар, лишённый кинематографичной внезапности.

-4

Именно эта историческая дилемма становится точкой отсчёта для понимания «Будапештского нуара». Фильм Гардош — это попытка силой натянуть на венгерские реалии костюм, сшитый для другого исторического тела. Немецкий нуар, будь то классические ленты 1940-х или их современная реинкарнация, часто строится на ностальгии по утраченному миру, пусть и несовершенному, но разрушенному тоталитарным кошмаром. Это взгляд из пропасти в недавнее прошлое, которое кажется почти идиллическим по контрасту с наступившим ужасом. Венгрии не на что оглядываться с такой ностальгией. Её кошмар был её повседневностью, её политической реальностью на протяжении двух десятилетий.

-5

Поэтому с первых кадров «Будапештский нуар» пытается искусственно создать атмосферу «предчувствия», заимствуя готовые клише. Тоскливый саксофон над вечерним Дунаем, тёмные переулки, роковые красавицы, нечистые на руку полицейские — это универсальный язык нуара, декорации, которые скорее отсылают к Нью-Йорку или Берлину, чем к Будапешту 1936 года. Это не ошибка, а сознательная стратегия режиссёра с голливудским опытом. Эва Гардош, работавшая над монтажом таких картин, как «Пьянь» и «Времена бабочек», говорит на международном жанровом языке, чтобы быть услышанной глобальной аудиторией. Но в этой стратегии кроется и главная слабость фильма: подчас он ощущается как пародия, как стилизация, где узнаваемые атрибуты жанра заменяют собой аутентичность.

-6

Сюжет фильма нарочито классичен, почти банален. Криминальный репортёр Зигмунд Гордон встречает в кафе очаровательную мошенницу, которая вскоре оказывается мёртвой. Чувствуя смутную вину, он начинает расследование, уводящее его в самые верхние эшелоны власти. Ход «случайного человека, втянутого в паутину заговора» — сердцевина нуара. Но в контексте Венгрии 1930-х он приобретает иное, метафорическое звучание. Расследуя смерть одной девушки, герой по сути расследует смерть целой страны, её политической невинности и суверенитета. Таким образом, «Будапештский нуар» — это фильм не о том, «кто убил», а о том, «что убивало». А убивало Венгрию её сложное, двусмысленное положение в Европе.

-7

Фигура регента Миклоша Хорти, вице-адмирала без флота, правящего страной без выхода к морю, становится в фильме идеальной метафорой всего венгерского политического бытия той эпохи. Это абсурд, ставший реальностью, фарс, за которым скрывается трагедия. Хорти в картине — не картонный диктатор, а марионетка и марионеточник одновременно, фигура, балансирующая между внутренними кланами, растущим нацистским влиянием и призраком монархии. Его титул «регент» — символ незавершённости, политического квеста, который никогда не будет завершён. Венгрия предстаёт как королевство без короля, адмиралтейство без флота, демократия без демократии. Это государство-симулякр, чья политическая реальность построена на противоречиях и фикциях.

-8

На этом фоне криминальная интрига, связанная со смертью премьер-министра Дьюлы Гембеша (исторической фигуры с профашистскими симпатиями), становится лишь поводом для вскрытия общественных нарывов. Создатели фильма, как отмечается в одном нашем старом материале, склонны к определённому упрощению, списывая плохое на влияние «немцев», будто бы сами венгры были лишь простодушными любителями гуляша и чардаша, совращёнными могущественным соседом. Этот риторический ход характерен для национального кинематографа многих стран Восточной Европы, пытающегося переосмыслить свою роль в предвоенные годы, представив себя скорее жертвой, чем соучастником исторических процессов. «Будапештский нуар» становится частью этого диалога, попыткой визуализировать национальный миф о собственной невинности.

-9

Однако самые сильные моменты фильма возникают там, где этот миф даёт трещины, и сквозь щели проглядывает более сложная и неприглядная правда. Тема антисемитизма, лишь слегка обозначенная в картине, — это тот самый «скелет в шкафу» венгерской истории, который фильм не решается полностью вытащить на свет. В отличие от Германии, где гонения на евреев после прихода Гитлера к власти были стремительными и тотальными, в Венгрии они были постепенными, «ползучими», что делало их, возможно, ещё более коварными и укоренёнными в социальной ткани. Фильм не углубляется в эту тему, но её присутствие на периферии сюжета ощутимо. Она является частью той «тёмной стороны», которую исследует нуар, но в данном случае эта тьма — не метафорическая, а совершенно реальная, историческая, от которой невозможно отстраниться жанровыми условностями.

-10

Музыка и визуальный ряд работают на усиление этой раздвоенности. Импортированный тоскливый саксофон создаёт нужное нуарное настроение, но не создаёт аутентичности. Он звучит чужеродно, как и сам жанр в этом контексте. Визуально же фильм балансирует между узнаваемыми будапештскими пейзажами — улицами Будайской крепости, мостами через Дунай, силуэтом Парламента — и универсальной нуарной эстетикой: низкие углы съёмки, резкая игра света и тени, сцены в дымных заведениях. Эта гибридность рождает странный эффект: Будапешт одновременно узнаваем и неузнаваем. Он становится декорацией для универсальной истории о коррупции и предательстве, но сама эта декорация несёт в себе мощный исторический подтекст. Каждый кадр с величественными архитектурными символами напоминает о великом имперском прошлом, которое болезненно контрастирует с унизительным и абсурдным настоящим 1936 года.

-11

Одним из главных упрёков в адрес фильма со стороны критиков стала обилие так называемых «роялей в кустах» — натянутых совпадений и малоправдоподобных случайностей, двигающих сюжет вперёд. Главный герой не столько проводит расследование, сколько сталкивается с удачными находками: важные документы лежат на виду, свидетели сами называют имена, зацепки появляются буквально из ниоткуда. С точки зрения классической детективной логики, это, безусловно, слабость. Однако с культурологической точки зрения эту сюжетную «неуклюжесть» можно интерпретировать иначе. Возможно, это не провал сценаристов, а бессознательное отражение того, как работает память о травматическом прошлом. В коллективной памяти нации события часто не выстраиваются в стройную логическую цепь; они всплывают обрывками, случайными намёками, неожиданными озарениями, которые трудно уложить в рациональную схему. Расследование Зигмунда Гордона — это не столько полицейский протокол, сколько поток сознания нации, пытающейся собрать пазл собственной истории из разрозненных, не всегда подходящих друг к другу и зачастую чужих фрагментов.

-12

Показательна в этом смысле сцена в фотолаборатории, которую многие зрители сочли нелепой из-за игнорирования реальных условий работы (едкие запахи, опасность химикатов). Но и её можно переосмыслить как метафору самого процесса работы с памятью. Это момент, когда искусство (фотография как фиксация момента, память) сталкивается с грубой, опасной и «дурно пахнущей» материальностью исторической правды (химикаты). Их соединение в страстном порыве выглядит фальшиво именно потому, что сама попытка соединить романтизированный нуарный эротизм с грязной и болезненной реальностью исторического процесса обречена на некоторую фальшь. Фотография в нуаре всегда была метафорой памяти и улики. И в этой сцене Гардош, сама того, возможно, не желая, демонстрирует, насколько неприятным, опасным и химически едким является процесс «проявления» скрытой, зафиксированной, но ещё не увиденной правды.

-13

Таким образом, «Будапештский нуар» Эвы Гардош — это крайне важный культурный феномен, даже несмотря на свои художественные и нарративные недостатки. Это попытка вписать специфическую венгерскую травму, травму «долгого авторитаризма» и политического абсурда, в большой нарратив европейского «тёмного прошлого», используя для этого международный жанровый язык. Это фильм-гибрид, фильм-трансплантат, наглядно демонстрирующий, как жанр, рождённый в одном национальном контексте (американском, а затем переосмысленный немецким), может быть использован для артикуляции совершенно иного исторического опыта.

-14
-15

Он не обладает масштабом и полифоничностью «Вавилона-Берлина», его сюжет более прямолинеен, а исторические аналогии порой слишком нарочиты. Но в своей настойчивости, в своём упрямом желании сказать «и мы были там, и у нас тоже была своя тень, своя предвоенная агония», он совершает важный культурный акт. Он напоминает, что тень надвигающейся катастрофы 1930-х ложилась на всю Европу, но в каждой стране она ложилась по-своему, отбрасывая причудливые и уникальные очертания, обусловленные спецификой национальной истории и политики.

-16

«Будапештский нуар» — это не берлинский и не американский нуар. Это тень, отброшенная дунайским водоворотом истории, попытка разглядеть в её нечётких очертаниях ответы на вопросы, которые венгерское общество задаёт себе до сих пор. Смотреть его стоит не ради идеального детектива или безупречной исторической реконструкции, а ради этого мучительного, несовершенного, но искреннего и необходимого разговора с призраками собственного прошлого, который ведётся на языке, понятном всему миру. Это разговор, в котором импортированный саксофон звучит чуждо, но мелодия боли — подлинна.

-17
-18
-19
-20
-21
-22
-23
-24
-25
-26
-27
-28
-29