Матерям, ждущим своих сыновей, посвящается
Рассказ будет опубликован в журнале «Цена счастья»
Холодным ноябрьским вечером Валентина Пегасова подошла к калитке своей соседки Аглаи Мухиной:
— Ужо подморозило, как бы ночью снег не пошел.
— Все на то похоже, — взглянув на Валентину, ответила Аглая, тяжело вздохнув. — Как холодов не хочется.
Ноябрь в тот год был не месяцем, а испытанием: еще не зима, но уже не осень, и холод пробирался в хаты раньше, чем люди успевали к нему приготовиться.
— А я вот пряников у сельпо взяла. Мабуть, чайку попьем? — несмело предложила Валя.
Аглая удивилась — никогда соседка с ней дружбу не водила, чаев вместе не гоняли. После войны в деревне остались в основном бабы да старики. Женщины ходили прямо, говорили мало и плакали редко. Не потому что не болело — потому что слез на все не хватило. Они научились жить с тем, что осталось. Сходились в дружбе трудно. Каждый нес свое и лишний раз душу не раскрывали — боялись, что и ее отнимут.
Но Пегасова была женщиной доброй, сердобольной, и потому ответила:
— Отчего ж? Попьем. Айда у хату.
В хате Аглая поставила начищенный до блеска чайник на печку, Валентина сняла фуфайку, присела на табурет, зябко кутаясь в ветхую шаленку, положила на стол кулек с пряниками.
Аглая поставила плошки с медом и вареньем, конфеты. Когда из носика чайника вырвалось облачко пара — заварила густой ароматный чай.
Валентина сидела, обхватив кружку обеими руками, словно грела себя изнутри. Лицо у нее было сухое, вытянутое, с ранними морщинками — такими бывают лица у тех, кто много терпел и мало жаловался. Она давно привыкла жить одна: сначала письма с фронта, потом похоронки, потом тишина. И эта тишина прижилась, стала соседкой, почти родней.
Пили молча, поглядывая друг на друга.
— Слышь-ко, Аглая, студено у меня у хате нонче, — вдруг заговорила Валентина. — Сегодня ночью у тулупе мужнином спала.
— Чегой? — изумилась соседка.
— Печь дымит. Погреюсь у тебя, покудава ты спать не лягешь.
— Да коль такое дело, то и ты ложись у меня. У горнице тебе постелю. От тута, — Аглая махнула рукой на ветхий диван. — Ты худая, тебя выдержит. А я ужо и садиться на ево боюсь.
Валентина вздохнула тяжело, подвязала платок, пошевелила губами:
— Не ладно это по соседям бродить, коль своя хата есть.
— А чегой делать станешь?
— Завтре пойду до Григорьевки, говорят, там мужик пришлый, рукастый. Мабуть, и печь мне поправит.
— А наш Алешка чегой ж? — приподняла бровь Аглая.
— Так к сыну ж в город уехали они вчерась. Там внук народилси.
— Вон чегой. Ну сходи, спробуй. Эх, был бы мой Коленька живой, так жил бы здесь, он бы и печь тебе поправил, — Аглая загрустила, вытерла слезы.
Валентина поднялась:
— Пойду я. Спасибо тебе за чай, за тепло.
Женщина прижала руку к печи.
— Валь, ну коль одну ночь-то, так заночуй. А?
— Нет, к себе пойду. Погрелась малость, и то ладно.
— Ну как знашь. Уговаривать не буду.
«Вот же упрямая какая!» — подумала.
Ночь тянулась нестерпимо долго. Валентина легла, не раздеваясь: тулупом мужниным укрылась, платок на голову, ноги в валенки. Печь сопела, чадила, будто нарочно — не грела, а лишь изводила.
Кашель все время подкатывал к горлу, и Валя периодически открывала дверь, чтобы проветрить.
«Чегой уж, — с грустью думала она. — Усе равно холодища».
Коварный холод полз из подпола, стелился от стен, от окон: пробирался отовсюду. Валентина сворачивалась калачиком, но это не помогало. Бедная женщина вставала, ходила по маленькой горнице, да все не в прок. Под утро сон подступил, да тут же и отступился, словно и ему было студено. Валентина уже не различала — холод снаружи или внутри.
Ее уже трясло так, что она не могла ни лежать, ни сидеть. Ходики показывали четыре часа утра, она перекрестилась, вышла во двор, завязала платок покрепче и двинулась на большак.
Морозец прихватил сразу — колючий, бодрый. Небо было чистое, звездное, дорога, примороженная, хрустела под ногами. Валентина пошла быстро, чтобы хоть чуть согреться.
Большак тянулся серой лентой, уходя за пригорок. По таким дорогам в войну уходили мужики и мальчишки, а теперь по ним ходили вдовы да старухи. Валентина шла быстро, почти бегом, и с каждым шагом будто оставляла за спиной не только холод, но и свою усталую жизнь.
Появились первые огоньки Григорьевки, навстречу Вале шел мужик. Она поздоровалась и спросила:
— Слышь-ко, мил человек, а где тут у вас пришлый? Печи кладет, люд болтает.
Мужичок махнул рукой:
— Тимоха, штоль? Так за крайним домом, у оврага. Пришлый — да, рукастый. А тебе чегой?
Но Валя ничего не ответила — холод сковал кости, а голод желудок. Говорить лишний раз совсем не хотелось.
Тимоха жил одиноко в хате у оврага. Он оказался невысоким, плечистым, борода рыжеватая, глаза спокойные, и даже какие-то отрешенные.
Выслушал Валентину внимательно, не перебивая.
— Печь дымит, — сказала она, — совсем житья нет мне. Мерзну и голодная.
Тимоха кивнул:
— Посмотрим. Исправим, коль не совсем развалилась.
И в тот миг у Валентины, впервые за всю ночь и утро, отлегло от сердца: поверила она этому суровому, тихому мужику. Будто и холод уже не такой лютый был. Тимоха спросил коротко, по-деловому:
— Где живешь-то, тетка?
— В Рукавишниково.
Он вздрогнул, на минутку задумался, тряхнул головой, прикинул что-то про себя, почесал бороду.
— Приду, тетка… через три дня жди.
Валентина хотела сказать — да за три дня она околеет, до костей промерзнет, уж и печь не понадобится. Слова уж на губы поднялись, да обратно ушли. Не посмела, только кивнула коротко, будто и впрямь не беда, развернулась и пошла домой. За эти годы она отвыкла просить. Война отучила — просишь, а в ответ тишина.
Дорога показалась длиннее утренней. Солнце поднялось, а тепла не прибавилось — мороз держал крепко, сухо. Валентина шла ровно, не останавливаясь, будто боялась замедлиться и совсем закоченеть.
Подойдя к хате, увидела Аглаю — та у забора стояла, будто ждала.
— Ну чегой там? — спросила сразу. — Придет мастер-то? Нашла его?
— Нашла.
У Аглаи почему-то дрогнуло сердце, да так сильно, что она схватилась за плетень.
— Када же? — выдохнула.
— Через три дня обещался.
Аглая всплеснула руками.
— Как же? Замерзнешь ить совсем за это время.
Валентина пожала плечами устало:
— Ничегой… Как-нибудь.
И сказала так, словно не о холоде речь шла, а о пустяке, что само собой перетерпится. А сама подумала: три дня — это ж целая зима, коли в хате не греет.
Под вечер, когда небо потемнело и мороз снова взялся за свое, Аглая постучала к Валентине.
— Ну как ты тут? — спросила с порога. — Идем ко мне. Вчерась ты меня пряниками угощала, а сегодне я тебя угощу — лапшу катала, петуха зарубила.
Валентина подняла глаза, чуть улыбнулась:
— Того, что ленивый… ни до курей не охоч, ни до крику поутру?
— Его, — кивнула Аглая, постояла молча, вдохнула едкий дым.
— Лихо у тебя, Валь, — сказала, — так и захворать недолго. Пошли.
Валентина отвернулась к окну.
— Ничегой… перетяну до Тимохи. Три дня всего.
Аглая покачала головой.
— Не всего. Зима с малого начинается.
Потом решительно проговорила:
— А ну пойдем ко мне, сказала. Хоть ночь-другую отогреешься. А там Бог даст — и печь справят тебе.
И в ее голосе был не уговор, а забота — теплая, искренняя.
Валя пошла к соседке — без слов, без сборов. Как стояла, так и вышла, в чем была.
И протянули бабы вдвоем три дня. Вечерами шептались о разном, но больше молчали, чай пили, лапшу доедали, щи варили из остатков петуха, вспоминали прожитое. А мороз тем временем крепчал, будто проверял их на стойкость.
На четвертый день, рано утром, пришел Тимоха — с сумкой через плечо. Тяжелая, видно, с инструментом.
Когда он входил во двор Валентины, Аглая стояла на крыльце, издалека глядя на него. И вдруг что-то екнуло внутри — словно старый ключ, давно потерянный, нашелся и повернулся в запертой двери сердца.
Она не сразу поняла, что это: осанка, походка, легкая сутулость плеч — все вместе навалилось одним комом, сжимая грудь.
День ее начинался спокойно, с утреннего чаю, с носка, который начала вязать неизвестно для кого. А теперь все вдруг рассыпалось: руки дрожали, спицы падали, пряжа путалась — Аглая едва держалась на ногах. Сердце билось слишком быстро, словно хотело вырваться наружу, а в голове — туман.
Все вокруг словно дрожало и ускользало. Она не понимала, отчего так тревожно, отчего во всем теле появилось легкое дрожание, будто что-то важное вот-вот произойдет.
«К фельдшеру надо, — подумала Аглая, — завтре же и пойду».
Тимоха зашел в Валину хату деловито, печь осмотрел дотошно. Много не говорил, только хмурился да рукой по кладке водил.
— Исправлю, — бросил коротко.
Сказал, сколько глины надо, сколько песку, сколько кирпича подменить. Валя стояла рядом, слушала, только головой кивала — слова тут были лишние.
— Сколько дней делать будешь? — спросила все-таки, замирая.
— За два дня управлюсь.
Помолчал, потом добавил:
— Условие у меня. Здесь ночевать буду, у тебя. Не резон мне в Григорьевку ходить.
Валя и тут не возразила, снова согласно кивнула. В ту минуту ей было все едино — лишь бы печь ожила, лишь бы в хате снова можно было дышать и спать без тулупа.
Вечером Аглая подошла к Вале, она вышла во двор:
— Ну чегой он? Справный мужик? Печь-то поправит?
Валя кивнула:
— Обещался.
— Мабуть, ему харчей понесть? А?
— Таскать туда-сюда? — засомневалась Валя.
— Так зови его ко мне. Мастерового кормить надоть, а то худо будет.
Валя лишь кивнула и пошла звать Тимоху. Он не отказался, пришел в хату к Аглае.
Сначала — ничего. Обычная деревенская хата. Тесно, темновато, печь в углу. Он шагнул внутрь — и взгляд сам упал на щербину в полу, у самого порога. Старая, зашлифованная ногами, словно память о чем-то забытом.
И вдруг — ударило.
Он стоит маленький, босой, зимой. Мать ругается не всерьез, а для порядка. Топор он тогда уронил. Его щербина. А вот и печь теплая, с отколотым уголком — это мать перед самой войной задела ухватом. Некому и некогда было заделать — все на войну ушли…
Сердце его ухнуло так, что в глазах потемнело. Он ухватился за косяк. Все, что забыл десять лет назад после тяжелого ранения, вернулось разом — не словами, не именами, а чувством: это его родной дом. Это его мать.
Он поднял глаза — и увидел Аглаю.
И в этот миг имя, наспех данное войной, осыпалось…
Он вспомнил: Николай он. Колян. А Тимофей — это отец его. В госпитале, когда спросили: «Как же кликать тебя?» — это имя всплыло. Отцовское. И больше ничего! Пустота. Десять лет пустоты. Бродил по земле-матушке, надеясь вспомнить, найти своих.
Война не спрашивает, кем ты был. Она берет и стирает лица, имена, оставляет лишь тело и боль, а остальное — как получится. Кто-то возвращается с именем, а кто-то — просто живым. И это уже считалось удачей.
Аглая еще ничего толком не понимала. Она смотрела на него — и сердце ее билось, как пойманная птица. А он уже знал. Стоял перед ней израненный жизнью мужик, и внутри него плакал мальчик, который наконец-то вернулся в отчий дом, к матери.
…Когда Тимоха переступил порог, Аглая замерла, сердце ухнуло вниз, потом мигом подскочило к горлу. Женщина ухватилась за кровать, кинулась к нему с криком истошным, таким от которого кровь в жилах стынет:
— Коленька… Сынок мой. Живой. Дитятко мое, живой пришел. Да как же… Как же? Валя! Это ж Коля мой, Коля. Чегой же ты мне сразу не сказала?
Валя смотрела на нее, ничего не понимая, только слегка моргала глазами.
Мать и сын обнялись — неловко сначала, будто боялись причинить боль, будто не верили, что можно вот так, сразу. Потом крепче. Аглая голову к его груди прижала, как тогда, давно, когда он уходил на фронт, и закачалась, будто убаюкивала — живого, вернувшегося.
Он отстранился на миг, посмотрел ей в лицо — внимательно, по-детски, и спросил тихо, почти шепотом:
— Мам… а батя наш пришел?
Аглая вздрогнула. Вздохнула глубоко:
— Нет, сынок… — сказала она не сразу. — Похоронка была на батю.
Помолчала.
— И на Васеньку была… и на Егора… и на Антошку. А потом и на Степана.
Слова падали одно за другим, тяжелые, как комья земли на крышку гроба.
— Только на тебя не было, — сказала она наконец. — Вот и ждала я тебя. Днями ждала… годами. Все ждала…
Он снова прижался к ней, крепко, так, будто боялся, что ее снова отнимут.
— Дождалась, мам, — выдохнул он. — Дождалась…
И в этих двух словах было все: и война, и дороги, и потерянная память, и похоронки, и долгие ночи и дни ожидания. Все, что пережила она, — и все, что вынес он.
— Валя… — сказала Аглая шепотом, — как же хорошо, что печь твоя негодная стала.
Татьяна Алимова
Копирование рассказа строго запрещено.