Человек с горы Пикет
Всю нашу жизнь мы ищем тех, чьи слова ложатся на сердце прямым, немудреным теплом, как ладонь на плечо. Тех, чей голос звучит не с экрана или книжной страницы, а будто изнутри нас самих, наш собственный, давно забытый, но родной наречием. Таким голосом говорит с нами Василий Макарович Шукшин. Говорит до сих пор, сорок пять лет спустя после того, как его сердце, изношенное язвой и сверхчеловеческим напряжением, остановилось в тесной каюте теплохода на Волге. Он умер, работая. Как жил.
Осень 1974-го. Клетская станица, съёмки «Они сражались за Родину». Его, солдата Лопахина, нашли утром. Он лежал, будто прикорнув на минуту между дублями, между словами, между мыслями, которых у него всегда было через край. Рядом — недописанная тетрадка. Он и ушёл-то не громко, не сражённый пулей на экране, а тихо, по-домашнему, так, что сначала не поверили. Не может быть. Шукшин — и вдруг молчание?
А молчания он, кажется, и не знал вовсе. В нём билась такая неостановимая, бурлящая жизнь, что хватило бы на десяток судеб. И каждая — на разрыв. Крестьянский сын. Слесарь. Учитель. Матрос. Потом — студент, актёр, писатель, режиссёр, классик… Какой там классик! «Деревенщина», как его порой величали с лёгкой, не всегда доброй усмешкой столичные коллеги. Он и сам посмеивался над собой, этим простоватым парнем с Алтая, который на вступительных экзаменах во ВГИК честно признался, что не читал «Войну и мир». Какой из него интеллектуал? Но в том-то и был фокус, гениальная уловка судьбы. Потому что именно этот «простофиля» взглянул на всю русскую трагедию и комедию XX века таким пронзительным, не замутнённым идеологическими шорами взглядом, что нам до сих пор не хватает воздуха, когда мы смотрим его «Калину красную» или читаем рассказ «Срезал».
Но всё это — потом. Начало же было там, где начинается земля. Не в переносном, а в самом что ни на есть прямом смысле. Село Сростки, приткнувшееся к Катуни у подножия Алтайских гор. Здесь он родился в июле 1929-го, в самый канун великого перелома. И перелом этот коснулся его семьи безжалостно и прямо. Отец, Макар Леонтьевич, двадцатилетний крестьянин, был арестован в 1933-м по чудовищной, нелепой статье об «антиколхозном заговоре» и расстрелян. Маленький Василий на всю жизнь запомнил пустой стул за столом. А ещё — унизительную попытку активистов выселить семью из собственного дома. Мать, Мария Сергеевна, хрупкая, но несгибаемая женщина, не позволила. Она уперлась, отстояла свой порог, и они отступили. Этот урок — урок женской, материнской стойкости — он вынесет с собой. Он научится упрямо отстаивать своё, даже когда будут отступать не деревенские активисты, а целые чиновные кабинеты.
Детство закончилось быстро. Оно и не было, наверное, таким уж детством в нашем теперешнем понимании. Семилетку окончил в войну, в 1943-м. Потом — автотехникум в Бийске, который бросил, не доучившись. Не лежала душа к железу и чертежам. Душа рвалась куда-то, тосковала по неведомому простору. И он ушёл. В ту самую «огромную неведомую жизнь», как напишут потом в словарях. Слесарь на турбинном заводе в Калуге, на тракторном во Владимире, разнорабочий в Подмосковье. Руки знали тяжесть металла и инструмента, глаза видели не пасторальные пейзажи, а усталые лица таких же, как он, «кочевников» советской индустриализации. Эта школа была не менее важной, чем любая академия. Она давала знание жизни не из книжек, а из ладоней, мозолей, разговоров в общих бараках.
А потом — флот. 1949 год. Балтика, потом Чёрное море, служба радистом. И вот здесь, среди морской соли и суровой дисциплины, в нём проснулся тот, кто станет Шукшиным. Он начал писать. Нет, не «творить» — это слово слишком пафосно. Он просто стал записывать истории. О чём? Да о том же, о чём говорили в кубрике после отбоя: о доме, о несостоявшейся любви, о смешном случае в увольнении. Он читал их сослуживцам, и те, грубые, видавшие виды парни, слушали, затаив дыхание. Они узнавали в этих незатейливых зарисовках себя. Так, сам того не ведая, он нашёл свою магию: умение говорить с любым человеком на его языке, задевая самые сокровенные струны.
Язва желудка, заработанная в тех же скитаниях, догнала его и на флоте. Комиссовали в 1952-м. Вернулся в Сростки — не сломленным, а заряженным. Сдал экстерном экзамены на аттестат зрелости и стал… учителем. Учителем русского языка и литературы в вечерней школе для сельской молодёжи, а потом и директором. Представьте эту картину: двадцатитрёхлетний парень, прошедший заводы и флот, стоит у доски и объясняет взрослым мужикам и бабам, уставшим за день, премудрости грамматики. Какая это была литература! Живая, выстраданная. Он не преподавал — он делился. И, наверное, уже тогда понимал, что его место — не у классной доски, а за письменным столом. Там, где рождается слово.
Решающий шаг был сделан в 1954-м. Москва. ВГИК. Чтобы собрать деньги на дорогу, мать продала корову — последнюю кормилицу. Он ехал не как честолюбивый провинциал покорять столицу. Он ехал как человек, нашедший своё предназначение. И столица, в лице чуткого Михаила Ромма, его приняла. Ромм, интеллигент из интеллигентов, разглядел в этом коренастом парне в гимнастёрке (костюма-то приличного не было) не просто «натуру», а бьющую ключом творческую силу. Шукшин попал в одну мастерскую с будущими титанами — Тарковским, Шпаликовым, Кончаловским. Они были разными мирами. Они спорили об искусстве, о форме, о глобальном. А он молча впитывал и продолжал писать свои рассказы. По совету Ромма он стал рассылать их в журналы. И в 1958-м в «Смене» вышел первый — «Двое на телеге». Так, почти одновременно, начались две его главные дороги: в кино и в литературу.
Казалось бы, актёрская карьера пошла в гору сразу. Первая же главная роль — в фильме Марлена Хуциева «Два Фёдора» (1958). Его лицо — некрасивое, но бесконечно выразительное, с пронзительным, немного усталым взглядом — стало узнаваемым. Ему верили. Верили, потому что он не играл — он проживал. Будь то простоватый шофёр в «Живёт такой парень», или мудрый, уставший председатель в «Председателе», или, наконец, трагичный вор Егор Прокудин в «Калине красной». Его герои всегда несли на себе отсвет его собственной судьбы — сложной, надломленной, ищущей.
Но сердце его всегда тянулось за камеру. К режиссёрскому стулу. Его первая полнометражная картина «Живёт такой парень» (1964) стала откровением. Это была не героическая поэма и не сатирическая комедия. Это была пестрая, добрая, чуть наивная зарисовка о простом парне Паше Колокольникове, который, сам того не ведая, совершает подвиг. Шукшин не воспевал «нового человека». Он с нежностью и грустью показывал старого, вечного, слегка чудаковатого русского человека, который в критическую минуту поступает по совести. Не из-за приказа или идеи. А просто потому, что иначе не может.
А потом были «Ваш сын и брат», «Странные люди», его любимые «Печки-лавочки» — тёплая, почти ностальгическая комедия о деревенской жизни. Но над всем этим творческим марафоном висела тень одной нереализованной мечты. Мечты, которая его сжигала. Степан Разин.
Он вынашивал этот замысел с середины 60-х. Писал сценарий. Ему отказывали. Говорили: неформат, не та тема, слишком сложно. А он чувствовал Разина кожей. Чувствовал его бунтарскую, раздираемую противоречиями душу, его народную, неудобную правду. Не получилось снять — он написал роман. «Я пришёл дать вам волю». Этот роман, сданный в издательство в июне 1974-го, незадолго до смерти, стал его литературным завещанием. В Разине он увидел того же «чудика», того же искателя правды, только масштабом в целую страну. Мятежника, который хотел дать волю, но не знал, что с этой волей делать. И в этом, быть может, главная шукшинская боль: боль человека, видящего, как благородный порыв глохнет в быте, в непонимании, в самой грубой реальности.
А реальность его самого к середине 70-х была тяжёлой. Язва, заработанная в юности, мучила постоянно. Он боролся, после рождения дочерей завязал с алкоголем, но болезнь была неуступчива. Он торопился. Словно чувствовал, что времени в обрез. В 1973-м он выпускает «Калину красную» — фильм-вопль, фильм-исповедь. История вора-рецидивиста Егора Прокудина, который пытается вернуться к нормальной жизни, к земле, к любимой женщине, и терпит крах. Этот фильм — о невозможности бегства от самого себя. О роковой силе прошлого. О том, что расплата неминуема. Но и о том, что даже в падшем человеке живёт жажда света, чистой, как алая калина, любви. Фильм стал событием. Его обсуждали, им восхищались, его ругали. А он уже снимался в новом проекте — у Бондарчука, в «Они сражались за Родину».
Он играл солдата Лопахина. Простого, грубоватого, жизнелюбивого шахтёра. И снова — не играл. Он был им. Последний кадр, который остался в памяти киногруппы: Шукшин, уставший, но довольный, говорит что-то Буркову, своему другу, и закуривает. А через несколько часов Бурков же и найдёт его в каюте. Словно жизнь, жестокая и бескомпромиссная режиссёр, выкрикнула своё: «Стоп! Снято!». Лента его судьбы оборвалась на самом пике.
Что же он оставил после себя? Не только фильмы и книги. Он оставил целую галактику человеческих типов, которую мы теперь называем «шукшинскими героями». Чудики, философы, правдолюбы, неудачники, тихие праведники. Те, кто срезает с гонором заезжего кандидата наук («Срезал»). Те, кто покупает микроскоп на последние деньги, чтобы «тайну жизни открыть» («Микроскоп»). Те, кто просто мучается от воскресной тоски, не зная, куда деть свою нерастраченную душевную силу («Верую!»). Его герои вечно задают неудобные вопросы. Не государству и не системе — себе и миру. «В чём смысл?», «Как жить-то по чести?», «Почему вот так, а не иначе?». Они не находят ответов. И в этом — их подлинность. Шукшин не давал рецептов. Он, как врач, ставил диагноз. Диагноз времени, обществу, русской душе.
Он говорил с нами не свысока, а как равный. Как сосед по лестничной клетке или попутчик в дальней дороге. В его словах не было фальшивого пафоса, но была какая-то удивительная, мужская, чуть хрипловатая нежность. Он любил этих своих «странных людей». Любил их косноязычие, их наивную веру, их туповатое упрямство. Он видел в них не пережиток прошлого, а вечную, неизбывную суть народной жизни. Ту суть, которая ломается под колёсами прогресса, но никак не может исчезнуть совсем.
Сегодня, глядя со своего 2026 года в прошлое, понимаешь, насколько он был пророком. Он уловил тот самый трагический раскол, который только начинал зиять в советском обществе 60-70-х: между деревней и городом, между «почвой» и «асфальтом», между вековой традицией и бездушной модернизацией. Его герои — это души, вырванные с корнем. Они потерялись. И их потерянность, их тоска по какому-то утраченному раю — и есть главная боль ХХ века, которую мы пронесли и в век XXI.
Испытываю странное чувство, когда поднимаюсь на гору Пикет в Сростках, где теперь стоит ему памятник и где ежегодно в июле собираются тысячи людей на Шукшинские чтения. Кажется, он сам здесь, среди этих лиц. Не бронзовый, а живой. Стоит, задумчиво щурясь на Катунь, и курит. Он смотрит на нас, своих потомков, которые всё так же мечутся, всё так же ищут правду, всё так же «срезают» друг друга в интернет-спорах и мучаются воскресной тоской. И, кажется, его взгляд говорит: «Ну что, братцы? Нашли?». И мы, потупив взгляд, молчим. Потому что не нашли. Его вопросы остались нашими вопросами. Его боль — нашей болью.
Василий Макарович не дал нам утешительных ответов. Но он дал нам куда больше — чувство, что мы не одиноки в своих поисках. Что наша частная, маленькая, порой смешная драма — часть огромной, вечной человеческой драмы. Он вернул достоинство «маленькому человеку», показав всю бездну его внутренней жизни. Он научил нас видеть поэзию в косом заборе, философию в пьяном монологе, трагедию в ссоре из-за сапог. Он напомнил, что главное происходит не на площадях и не в кабинетах, а здесь, в быту, в семье, в тихом разговоре двух людей.
Он прожил всего сорок пять лет. Мало. Обидно мало. Сколько бы ещё он мог сказать! Но, может быть, в этом тоже есть своя горькая правда. Он, как метеор, вспыхнул ярко и стремительно, выложился без остатка и ушёл, не успев ни устать, ни остыть, ни начать повторяться. Он остался в нашей памяти вечно молодым, вечно неудовлетворённым, вечно ищущим. Таким, каким и должен быть настоящий художник.
Когда смолкает шум споров о его месте в истории, когда отгремели все юбилейные речи, остаётся тихий, но очень ясный звук. Слово. Простое, честное, выстраданное слово Шукшина. Оно не стареет. Оно, как та калина у окна в его знаменитом фильме, — алое, горьковатое, живое. И пока оно звучит, пока мы слышим в нём отголосок собственной души, Василий Макарович Шукшин — жив. Он по-прежнему где-то рядом. Идет своей неторопливой, крепкой походкой по алтайской земле, оглядывается, улыбается своей немного виноватой улыбкой и говорит: «Ну, как там у вас, люди? Держитесь…». И мы держимся. Потому что есть на кого опереться.
***