Найти в Дзене
Мистика Степи

Баня с покойником

Балка Элиста. Первые посадки при Николае Первом. Я помню эту рощу в парке «Дружба» оазис магии посреди выжженной степи, где вода на вес золота, и потому каждое дерево было не просто растением, а сокровищем, выстраданным, вымоленным у неба. Особенно дубы. Для нас, местных детей, никогда не видевших настоящего леса, они были чудом. Набьёшь полные карманы желудей тёплых, гладких, пахнущих солнцем .Принесешь домой и весь остальной мир переставал существовать. Только они на кухонном столе, и липкий пластилин в пальцах, из которого выходят человечки и звери из желудей. И потом ты сидишь, часами, любуясь этой маленькой, созданной тобой вселенной. Я пришла к бабушке Лиде. Ну, как к бабушке — это была родная тётка моей мамы, старше её всего на два года. Но они были очень дружны, и меня, старшую внучку, научили всех маминых тёток звать «бабушками». Их безумно веселило, как на улице оборачивались, когда я орала двадцативосьмилетней девушке: «Баба Лида, привет!» А меня в детстве коробила людска

Балка Элиста. Первые посадки при Николае Первом. Я помню эту рощу в парке «Дружба» оазис магии посреди выжженной степи, где вода на вес золота, и потому каждое дерево было не просто растением, а сокровищем, выстраданным, вымоленным у неба. Особенно дубы. Для нас, местных детей, никогда не видевших настоящего леса, они были чудом. Набьёшь полные карманы желудей тёплых, гладких, пахнущих солнцем .Принесешь домой и весь остальной мир переставал существовать. Только они на кухонном столе, и липкий пластилин в пальцах, из которого выходят человечки и звери из желудей. И потом ты сидишь, часами, любуясь этой маленькой, созданной тобой вселенной.

Я пришла к бабушке Лиде. Ну, как к бабушке — это была родная тётка моей мамы, старше её всего на два года. Но они были очень дружны, и меня, старшую внучку, научили всех маминых тёток звать «бабушками». Их безумно веселило, как на улице оборачивались, когда я орала двадцативосьмилетней девушке: «Баба Лида, привет!» А меня в детстве коробила людская глупость. «Какая же она тебе бабушка?» — спрашивали они. Я думала: да чего тут не понятно? Есть старые бабушки. А есть молодые. Всё просто.

Она жила рядом с той самой рощей, в кружеве родственных дворов. Первые поселенцы брали землю щедро, а потом делили её между детьми, и через каждый двор можно было пройти к тётке, дяде, двоюродному брату. Наша Лида среди них была особенной. Младшая, красивая, с острым умом и смелостью, которой хватило бы на троих. Не побоялась в те годы стать разведёнкой с двумя малышами, вырастила их сама в настоящих мужчин. Один из них, теперь смеётся: «Учу сыновей всему, что умею. И на их беду, умею я очень много».

В её доме всегда пахло чистотой и чем-то вкусным ,то пирогами с начинкой, от которых слюнки текли, то тем самым, фирменным борщом, который умели готовить только женщины их рода. Во дворе цвели розы, и велось небольшое, аккуратное хозяйство, где всё было на своих местах.

Мы сидим на её кухне. Я высыпаю на стол пригоршню желудей которые сорвала по дороге, они катятся с глухим, твёрдым стуком. Баба Лида смотрит на них, и её взгляд становится далёким, задумчивым, будто она видит сквозь них что-то другое.

— Люсе, твоей матери, шесть лет было, мне восемь, — начинает она тихо. — Мы в доме дурачились, прыгали, смеялись до слёз, до икоты. А моя бабушка, твоей матери прабабка, мимо шла и через форточку услышала. Зашла. И как отпорола нас своей клюкой… не передать. Потом сунула нам побитым в руки корыто и отправила в рощу , желуди собирать поросятам. И не дай бог бы полное не принесли , отпорола бы повторно.

Она замолкает, и кажется, будто она сама вся сжимается, ощущая на спине призрак той твёрдой, сухой клюки.

— А за что? — спрашиваю я, не понимая.
— А так. Лупила и приговаривала: женщина смеяться не должна. Плакать может. А смеяться ни в коем случае. Грех. — Бабушка делает глоток остывшего чая, и её голос становится плоским, безжизненным, как зачитывает старую, страшную справку. — Сами они с Воронежской области. Рассказывала она мне, что ещё когда сама девчонкой была , помнит. Жила у них в деревне девка Василиса. Красавица. Умница. Да только смеяться любила. Громко, звонко, на всю деревню. Женихов всех высмеивала, замуж не шла. Бабушка моя говорила нечистый в ней сидит. А я думаю, просто люди позавидовали, что она радоваться умеет. Озлобились. И обвинили ее в колдовстве. В те времена проверяли везде по разному , а у них вот так...

Она замолкает, и в её глазах, обычно таких живых, появляется тот самый, бытовой ужас. Не от призраков, а от людей.

— Закрывали таких на ночь в бане. С покойником. Если к утру жива и невредима значит, чиста. А если мёртвая… значит, покойник с собой её, нечистую душу забрал. И хоронили как самоубийцу.

В кухне повисает тишина такая густая, что слышно, как шуршит песок о стёкла от степного ветра за окном.

— Закрыли Василису… А утром она вышла. Живая. Да только вся седая. И немая. Словно язык ей кто вырвал. Через год в овраге удавилась. И стали потом в деревне говорить: если ставни на ночь не закрыть, она в окно заглядывает. С укором. Я думаю, она от страха умерла там, в бане. Но застряла. Сначала в теле, а потом и без него. Ни тут, ни там. Не любили старые люди, когда женщины смеются. Особенно громко. Мой отец, бывало, наматывал косу матери на руку и бил её. А потом, когда её не стало, он, здоровый мужик, лёг и четыре года не вставал с постели совсем ,пока не умер. Не люба ему жизнь без неё стала. Зато порядок в доме был жена редко смеялась.

Она умолкла, глядя в окно, где качались на ветру её розы. А я сидела, сжимая в ладони жёлудь, и он вдруг стал казаться не тёплым, а ледяным.

Как же по-разному складываются жизни. Василиса, которая всего лишь хотела радоваться, стала страшной сказкой, призраком у окна. А бабушка Лида, выросшая под свист той самой клюки, нашла в себе силы вырваться. Не стала терпеть. Прожила жизнь по-своему гостей принимала, кормила, смеялась, когда хотела, и плакала, не стесняясь. Она умерла. Её дома с розами больше нет. Но этот её смех, выстраданный, отвоеванный, он жив где-то в памяти.

Мир сейчас другой. Одни сами себя зовут ведьмами разных сортов и калибров , и всем плевать на них. Другие ищут на себе сглаз в каждой неприятности. Третьи строят личные границы от всего мира. А иные и вовсе женятся на нейросетях, ищут утешения в не-живом, в не-плоти. И все несчастны по-своему, все ищут ту самую, магию счастья.

А она, магия-то, наверное, в том, чтобы просто вспомнить, как смеялся в детстве. До икоты. Без причины. Не знаю, стоит ли ещё та роща в парке «Дружба», где переплелись судьбы первых переселенцев со всей России , калмыков бросивших кочевья. Где дубы помнят первые саманные дома, первую общую боль и первую общую радость. Где люди женились на живых, плоть от плоти, и рожали детей, которые уже были отсюда.

Может, и нет уже тех деревьев. Но если они ещё стоят, то стоит просто поднять с земли осенний жёлудь. Зажать его в ладони, почувствовать, как в этом маленьком, твёрдом теле бьётся жизнь, упрямая и простая. И поднять глаза. Посмотреть на дуб, который, несмотря ни на что, на безлесье вокруг, стоит живой. Стоит и молчит.

Он будет помнит всё. Как его сажали при царе. Историю про девку Василису, засмеявшуюся не вовремя. Прабабкину клюку. Смех двух маленьких девочек, за который пришлось собирать желуди паросáтам. И смех нашей Лиды, который она всё-таки не дала убить.

Он будет просто стоять. И в его молчании больше правды, чем во всех наших сглазах, порчах и цифровых невестах. Потому что правда его проста, как этот жёлудь в руке: чтобы выжить и быть счастливым, нужно пустить корни в эту землю, даже если она кажется бесплодной. И каждый год, вопреки всему зною, ветрам, человеческой глупости и жестокости бросать новые семена. Чтобы дети и взрослые , когда-нибудь, могли поднять их с земли и почувствовать магию счастья этого живого мира.