Найти в Дзене
Юрий Буйда

Русское темное

Когда школьники переходили от изучения арифметики к алгебре, учитель Полуэктов произносил речь о математике. Он преподавал в третьей школе почти шестьдесят лет, и эту его речь многие знали чуть ли не наизусть. — Когда пифагорейцы, - говорил он, помахивая маленькой указкой, - открыли, что сумма квадратов катетов прямоугольного треугольника равна квадрату гипотенузы, они чуть с ума не сошли от восторга. Мир устроен как гармония, в основе которой лежат натуральные числа. А тот факт, что постичь это равенство можно умозрительно, просто опьянял их. Но вскоре они вдруг поняли, что отношения между диаметром и длиной окружности у такой идеальной фигуры, как круг, не описывается натуральным числом, и это открытие стало для них трагедией. Если верить легенде, они решили сохранить это открытие в тайне, потому что, как они думали, если обыватель узнает, что отношение между длиной диаметра круга и длиной окружности не сводится к рациональному числу, он поймет, что бога нет и все позволено, и разруш

Когда школьники переходили от изучения арифметики к алгебре, учитель Полуэктов произносил речь о математике. Он преподавал в третьей школе почти шестьдесят лет, и эту его речь многие знали чуть ли не наизусть.

— Когда пифагорейцы, - говорил он, помахивая маленькой указкой, - открыли, что сумма квадратов катетов прямоугольного треугольника равна квадрату гипотенузы, они чуть с ума не сошли от восторга. Мир устроен как гармония, в основе которой лежат натуральные числа. А тот факт, что постичь это равенство можно умозрительно, просто опьянял их. Но вскоре они вдруг поняли, что отношения между диаметром и длиной окружности у такой идеальной фигуры, как круг, не описывается натуральным числом, и это открытие стало для них трагедией. Если верить легенде, они решили сохранить это открытие в тайне, потому что, как они думали, если обыватель узнает, что отношение между длиной диаметра круга и длиной окружности не сводится к рациональному числу, он поймет, что бога нет и все позволено, и разрушит мир. Они взглянули в лицо мирового Хаоса, ужаснулись и смирились, и в этом смирении почерпнули мужество жить в нашем страшном мире. Такова легенда, а теперь перейдем к теме урока...

Благодаря Пифагору — так прозвали учителя — школьники узнали слово «почерпнуть» и проникались трепетным почтением к математике, которой по силам разрушить мир.

Иероним Александрович, родившийся в дворянской семье Полуэктовых, прожил очень, очень долгую жизнь. В юности он отсидел в ГУЛАГе, потом похоронил двух жен, вырастил четверых детей и продолжал растить пятого — Ластика, которому было всегда четыре годика, хотя по документам — больше пятидесяти.

Отец научил Ластика мыть руки, пользоваться туалетной бумагой и не переходить границы жизненного круга, который он очертил для сына.

Мы сидели на скамейке в саду и наблюдали за Ластиком.

Он брел по узкой тропинке между огородами, держась рукой за забор, а когда ограда оборвалась, останавился, вытянул шею, вглядываясь в простор, открывавшийся с вершины холма. Ему явно хотелось туда, за реку, в поля, хоть куда-нибудь,но он не решался, боясь оторвать руку от забора, попереминался с ноги на ногу, а потом повернул назад...

— Жутковато, Иероним Александрович, - пробормотал я. - Свою тюрьму ношу с собой...

— Зато порядок, - сказал учитель, затягиваясь папиросой. - И все живы.

И он стал рассказывать о том, как в лагере за какую-то провинность его заставили копать траншею. Одних заключенных заставляли стоять по стойке смирно на плацу под палящим солнцем, других — перетаскивать с места на место камни, а Полуэктову пришлось копать траншею. Кругом только пески. Сначала дело показалось ему плевым: подумаешь, выкопать канаву длиной двадцать пять метров. Взял лопату, обмотал голову полотенцем, чтоб солнце не напекло, и принялся за работу. Но уже через полчаса понял, что с таким же успехом он мог бы вычерпывать ведром рассвет. Сухой песок лился, как вода, смыкаясь за спиной и сводя на нет результаты тяжелой работы. За несколько часов ему с большим трудом удалось выкопать узкую яму длиной метров пять и глубиной около метра. Это был ад. Солнце пекло, сверкал штык лопаты, шуршал песок. Солнце, лопата, песок. Лопата, песок, солнце. Казалось, понадобятся столетия, чтобы выкопать эту чертову траншею. Бессмысленную, никому не нужную канаву, о которой все забудут, как только наказание будет признано состоявшимся. Он двигался как во сне. Тело его жило своей жизнью, никак не связанной с его разумом и чувствами. Сверкал штык лопаты, шуршал песок. Солнце, лопата, песок. Лопата, песок, солнце. Он забыл о лагере, колючей проволоке, конвоирах и собаках, он не видел солончаковую степь, расстилавшуюся вокруг, и не слышал ни голосов птиц, ни шума ветра, он не чувствовал ни боли, ни усталости, ничего не чувствовал. В какой-то миг ему вдруг показалось, что ничем другим в жизни он никогда не занимался — только копал канаву, и его отец копал канаву, и дед, и прадеды, и его сыновья будут копать канаву, и внуки, и правнуки, и тогда вдруг пространство окончательно исчезло, а время остановилось навсегда, и он увидел сияние, а потом потерял сознание...

— Рытье канавы стало для меня испытанием и актом веры, - сказал старик. - Я переступил через жизнь. Именно тогда я и понял, что такое вечность, что такое мир превыше всякого ума.

— Апостол говорит о любви, называя ее миром превыше всякого ума. А вы — вы провели в ГУЛАГе семь лет, и он стал для вас миром превыше всякого ума?

— Нет, я не об этом. А о том, что мы бессильны перед Его любовью. Мы ищем ее всюду — почему не в тюрьме? Церковь, тюрьма, больница — вот русский дом, всегда, всегда охваченный пожаром, и в этом нет ничего дурного. Все, что я могу выразить в любви к Богу, это смирение перед ее ужасающей непомерностью. Человеку она не по силам — остается только смириться. Это то, что надо.Понимаете? Надо, а не хочетсяили не хочется.

— Верите в Бога?

— Скорее люблю Его. Это единственная любовь, которая не причиняет боли.

Немного поколебавшись, он подвел меня к нише в стене, закрытой занавеской, и сказал:

— Из всех лагерных и прочих испытаний я вынес одно убеждение...

Отдернул занавеску.

Я думал, там икона, но когда старик отвел занавеску, глазам моим предстала аккуратная надпись, сделанная черной краской на беленой стене неглубокой ниши: «Насрать».

— Это и есть мое святилище, - сказал он, возвращая занавеску на место. - Вера, любовь и надежда — вся моя тьма, весь мой свет.

Старик умер, не дотянув до ста лет всего двух недель.

На кладбище Ластик стоял смирно, держа за руку Алену Сергеевну, внучку Пифагора. Вряд ли он понимал, что происходит.

— Что теперь с ним будет? - спросил я. - Сдадите в дом инвалидов?

— Не хочется, - сказала Алена Сергеевна. - Не усыплять же его, как собаку. А мне послезавтра возвращаться на работу, в Москву. Однушка в Зябликово — вот все, что у меня есть.

— А дом деда?

— Сколько он может стоить?

— В последнее время цены поднялись. Водопровод есть, канализация, газовое отопление... может, и миллион... здесь это немалые деньги...

— Но не в Москве. Да мне еще и с дядей делиться.

После поминального обеда она попросила проводить ее: «Голова немножко кружится». Ластик брел сбоку, иногда вдруг взглядывая на нас, и в этом взгляде мелькало что-то — что-то такое... но я не мастер читать по глазам...

— Пойдемте в сад — хочется покурить.

Мы сели на скамейку, Алена Сергеевна закурила коричневую сигарету.

Вдруг прервала молчание.

— Знаете, дед был таким спокойным, никогда голоса не повышал, а дети его не любили. Сыновья — не любили. Ну недолюбливали. Или побаивались, не знаю. Мой отец как-то назвал его живым трупом, а дед только улыбнулся. Говорит, для христианина в этом нет ничего зазорного — быть живым трупом, жить, всегда помня о смертности...

— А вы?

— Мне дед нравился. Нравилось, когда он читал мне перед сном. Когда брал за руку. Когда обнимал. - Она вдруг всхлипнула. - Черт, разве этого мало? Ведь между нами была пропасть — настоящая пропасть, а он ее как-то спокойно перешагивал...

Я слушал ее краем уха — следил за Ластиком.

Он прошел до конца забора и, как обычно, остановился. Это была последняя точка, дальше которой ему не было дозволено идти, и он остановился, держась обеими руками за забор. Потом сделал шаг вперед, оторвал руки от забора и пошел вниз — даже в саду было слышно, как он шагает по заболоченной низине, наклонился, опустился на колени, что-то увидел, взял и тотчас двинулся назад. Через несколько минут он вошел в сад и направился к нам, остановился и, чуть наклонившись, показал нам крошечного лягушонка.

— Лягушонок, - с усталой улыбкой сказала Алена Сергеевна. - Молодец, Ластик, ты нашел лягушку.

— Игушка, - сказал Ластик, светясь от счастья.

— А пойдемте — я вас чаем напою, - сказала Алена Сергеевна. - С печеньем.

— Игушка, - повторил Ластик.

Алена Сергеевна взяла меня под руку, и мы пошли к дому.

Ластик шагал за нами, выставив перед собой открытые ладони, на которых растопырился крошечный лягушонок, и улыбался сдержанно и тревожно, как человек, который, конечно же, не понимал, что он только что сделал, но он сделал это, и его мир стал больше на одного лягушонка...