Чёрное платье висело на мне как чужая кожа. Я его купила вчера, в первом попавшемся магазине. Стояло ужасно. Но какая разница? Мы хоронили не моего родственника. Дядю Геннадия. Его любимого дядю Витю, который подарил нам свадебный сервиз. Тот самый, что разбился в первую же семейную ссору.
Поминки собрали всю родню Геннадия. Двадцать три человека. Я знала точную цифру, потому что пересчитала тарелки, когда помогала свекрови накрывать. Двадцать три тарелки, двадцать три стакана, двадцать три пары глаз, которые меня не видели. Я была частью интерьера. Мебелью, которая умеет мыть посуду.
Геннадий сидел во главе стола. Говорил тост. Голос дрожал. Я смотрела на его скулу, на знакомую ямочку на щеке, которая появлялась, когда он сжимал зубы. Сейчас она была глубокой, как рана. Мне хотелось подойти, положить руку на плечо. Я не подошла. Восемь лет брака научили меня держать дистанцию даже в горе.
Нина Борисовна, моя свекровь, двигалась между гостями как тень. Чёрное платье, чёрный платок, лицо — восковая маска. Она не плакала. Она никогда не плакала при людях. Её горе было тихим и ядовитым, как испарения от неплотно закрытой банки с химикатами.
Я ушла на кухню мыть очередную партию бокалов. Горячая вода, запах моющего средства. Рутинные движения успокаивали. За дверью гудели голоса, звенели ложки. А здесь было тихо. Моё маленькое перемирие.
Дверь распахнулась. Нина Борисовна вошла, не глядя на меня. Подошла к плите, проверила чайник. Стояла ко мне спиной.
— Антонина, — сказала она без предисловий. — Забери своё пальто из прихожей. Оно дешёвое и моль завелась. Нечего тут распространять.
Голос был ровный, безэмоциональный. Как будто она сообщала прогноз погоды.
— Хорошо, — ответила я так же ровно.
— И завтра приезжай. Шторы нужно постирать и пыль везде вытереть. Геннадий после похорон работать пойдёт, ему некогда.
— У меня завтра работа, Нина Борисовна.
Она медленно повернулась. Её глаза, обычно холодные, сейчас были пустыми.
— Работа? — она произнесла слово с лёгким недоумением, как будто я сказала, что улетаю на Марс. — Какая ещё работа? Ты же в той конторе, где бумажки перекладываешь. Не работа, а баловство. Отпросишься.
Знаете, что самое страшное? Не ненависть. Равнодушие. Когда тебя не считают за человека.
— Я не могу отпроситься. У нас отчётность. — Я вытерла руки полотенцем. Руки дрожали. Я спрятала их за спину.
— Найдешь причину. Или я Гене скажу. Он с твоим начальником договорится. — Она махнула рукой, закрывая тему. — И вообще, зачем тебе эта работа? Денег копейки. Лучше бы дома сидела, детей рожала. А то восемь лет замужем — и ни одного ребёнка. Что ты за жена после этого?
Удар ниже пояса. Точный, выверенный. Она знала, куда бить. Мы с Геннадием три года пытались. Два выкидыша. Тихие слёзы в ванной по ночам. Он после второго сказал: «Может, и не надо? И так живём». А в его глазах я прочитала облегчение. Ему было проще отказаться от мечты, чем видеть мои страдания. Или так мне хотелось думать.
— Это не ваше дело, — выдохнула я.
— Моё! — она резко шагнула ко мне. — Мой сын несчастлив! Он ходит как в воду опущенный. Из-за тебя! Он мог бы жениться на нормальной, на Ленке, дочери моего брата. А ты… Ты его опутала. Взяла молодого, глупого. И высосала.
Я отступила к раковине. Спиной уперлась в холодный фарфор.
— Перестаньте.
— Не смей мне указывать! — её шёпот стал шипящим, ядовитым. — Ты в этом доме никто. Ты приблуда. Я тебя терплю только ради Гены. А он… Он тебя уже не любит. Знаешь, что он вчера сказал? «Мама, устал я». От тебя устал!
Сердце зашлось. Я знала, что это ложь. Геннадий не сказал бы такого матери. Он защищал меня. Пусть неуклюже, пусть не всегда, но защищал. Хотя… В последнее время он действительно отдалился. Много работал. Молчал.
Нина Борисовна увидела мою неуверенность. Улыбка тронула уголки её губ. Не добрая улыбка. Удовлетворённая.
— Вот видишь. Сама знаешь. Так что не воображай. Завтра приезжаешь, убираешься. И пальто своё забери. Чтобы духу твоего тут не было.
Она развернулась, чтобы уйти. И в этот момент я сказала. Тихо, но чётко.
— Нет.
Она замерла.
— Что?
— Я не приеду завтра. И убираться у вас не буду. У меня своя жизнь. И своя работа.
Она повернулась медленно, театрально. Лицо исказила гримаса презрения.
— Своя жизнь? — она фыркнула. — Какая жизнь? Ты живёшь в квартире, которую мы, родители, купили! На машине, которую Гена на наши деньги получил! Ты ешь нашу еду, носишь одежду на наши подачки! Какая жизнь, тварь…
Последнее слово повисло в воздухе тяжёлым, липким комом.
Я чувствовала, как кровь отливает от лица. В ушах зашумело. Я видела её открытый рот, кривые зубы, брызги слюны на губах. Видела дверь на кухню, которая была приоткрыта. Кто-то мог слышать. Или Нина Борисовна специально не закрыла её, чтобы все слышали.
— У вас красивые слова, — сказала я, и мой голос прозвучал чужо, спокойно. — Но вы забыли одну деталь. Ту квартиру вы купили Геннадию ДО брака. Это его личная собственность. По закону, мне от неё ничего не положено. Машину он купил сам, на кредит. Я платила за него два года, пока он без работы был. А одежду… — я посмотрела на своё дешёвое чёрное платье. — Я шью сама. Чтобы не просить у вас «подачек».
Она побледнела. Но не от стыда. От ярости. Её щёки покрылись красными пятнами.
— Врёшь! Всё врешь! Гена никогда бы без работы не остался! Ты его обокрала, я знаю! Деньги из семьи таскала!
Это было уже совсем за гранью. Я опустила глаза. Больше не было сил. Хотелось плакать. Но слёзы не шли. Внутри была пустота. Глубокая, как колодец.
— Я ухожу, — прошептала я.
Прошла мимо неё. Она не двигалась. Я вышла в коридор, прошла мимо гостей. Никто не обернулся. Я взяла своё пальто — действительно дешёвое, купленное на последние деньги три года назад. Надела. Вышла на лестничную площадку.
Холодный воздух обжёг лёгкие. Я спустилась на первый этаж, вышла во двор. Села на холодную лавочку. Дрожала. Не от холода. От унижения. От бессилия.
Через час вышел Геннадий. Нашёл меня. Лицо осунувшееся, усталое.
— Тоня, что случилось? Мама сказала, ты нахамила ей. Ушла.
Я посмотрела на него. Мой муж. Человек, которого я любила восемь лет. И вдруг поняла: он не знал меня. Совсем. Он видел тихую, покладистую Тоню, которая всегда уступает, всегда молчит. Он не видел женщину, которая внутри уже давно сломалась.
— Она плюнула мне в лицо, Гена. Назвала тварью. Сказала, что ты меня не любишь.
Он поморщился, провёл рукой по лицу.
— Ну, Тонь… Мама в горе. Дядю Витю похоронили. Она не в себе. Ты же понимаешь.
Я понимала. Понимала слишком хорошо. Восемь лет я «понимала». Его усталость после работы — понимала. Его раздражительность — понимала. Его молчание — понимала. Понимала свекровь, которая «просто хочет как лучше». Понимала его сестру, которая «проще выражается». Понимала всех. А меня кто-нибудь понимал?
— Я не поеду домой с тобой, — сказала я.
Он остолбенел.
— Что?
— Я поеду к маме. На несколько дней. Мне нужно подумать.
— Тоня, да что ты… Из-за какой-то ссоры? Мама извинится, я поговорю с ней…
— Она не извинится. И ты не поговоришь. Ты никогда с ней не разговариваешь, Гена. Ты уступаешь. Как и я. Только я устала уступать.
Он смотрел на меня, и в его глазах мелькало что-то похожее на страх. Не страх потерять меня. Страх перед скандалом. Перед необходимостью что-то менять.
— Ладно, — сдался он. — Поезжай к маме. Остынь. Завтра поговорим.
Он повернулся и пошёл обратно в дом. К двадцати трём гостям. К своей матери. В свою привычную, удобную жизнь, где я была тихим приложением.
Я поехала не к маме. Мама жила в другом городе. Я поехала в отель. Дешёвый, у вокзала. Сняла номер на сутки. Села на кровать и смотрела в стену.
Думала не о мести. Думала о свободе. Какой она бывает, свобода? Холодной. Пустой. Страшной.
Той ночью я решила уйти. Не для того, чтобы наказать его или свекровь. Для того, чтобы выжить.
Утром я пошла на работу. В ту самую «контору, где бумажки перекладывают». На самом деле я была старшим бухгалтером в небольшой фирме. Зарплата — сорок пять тысяч. Не миллионы, но на снятие комнаты и жизнь хватало. Я копила. Тихо, по тысяче-две в месяц. На чёрный день. Этот день настал.
У меня было сто двадцать тысяч. Запас на полгода, если экономно. Я знала, где снять жильё. Знала, потому что тайно просматривала объявления уже год.
После работы я поехала в тот район. Осмотрела три квартиры. Одну выбрала. Однушку, старую, но чистую. Хозяйка, женщина лет шестидесяти, смотрела на меня с жалостью.
— Муж выгнал?
— Нет, — честно ответила я. — Я сама ухожу.
— Молодец, — неожиданно сказала она. — Сама когда-то ушла. С двумя детьми. Было страшно. А сейчас — внуков нянчу. Жизнь наладилась.
Её слова стали первым тёплым лучом за долгое время. Я заплатила залог и первый месяц. Получила ключи.
Вечером позвонила Геннадию.
— Я не вернусь, — сказала без предисловий.
Он молчал. Потом вздохнул.
— Тоня, хватит истерик. Мама уже успокоилась. Говорит, была не права.
— Она не говорила, что была не права. Она сказала, что я всё вру. И что ты от меня устал.
— Ну… — он замялся. — Она не это имела в виду.
— Она имела в виду именно это. И знаешь что, Гена? Может, она и права. Может, ты и правда устал. Я тоже устала.
— Что ты хочешь? Развода? — его голос стал резким, обвиняющим.
Я закрыла глаза. Слово «развод» прозвучало как приговор. И как освобождение.
— Пока нет. Я хочу пожить отдельно. Подумать.
— Думай, — бросил он и положил трубку.
Так начались три дня. Три самых странных дня в моей жизни.
Первый день — опустошение. Я ходила по новой квартире, трогала стены, включала и выключала свет. Купила хлеб, сыр, чай. Сидела на полу и ела. Плакала. Не от горя. От непривычной тишины. Никто не кричал. Никто не упрекал. Никто не требовал.
Второй день — страх. Проснулась в пять утра от кошмара. В комнате было темно и чужо. Сердце колотилось. Я думала: «А что, если я ошибаюсь? Что, если я всё разрушила из-за гордости?» Хотелось позвонить ему, сказать: «Я вернусь». Я не позвонила.
Третий день — ясность. Утром я встала, сделала зарядку. Впервые за годы. Приняла душ, не торопясь. Надела не то, что «прилично», а то, что нравилось — старые джинсы и простую футболку. Пошла в парк. Сидела на скамейке, смотрела на детей. И поняла: я не хочу возвращаться. Я могу бояться, могу плакать по ночам. Но я не могу вернуться в тот дом, где я — тварь. Где моё достоинство стоит меньше, чем грязная тарелка.
Вечером третьего дня он сам позвонил.
— Приезжай, поговорим.
— Нет. Если хочешь поговорить, приезжай ты. — Я назвала адрес.
Он приехал через час. На своей машине, купленной в кредит, который мы выплачивали вместе.
Я встретила его у подъезда. Он вышел из машины, огляделся. Лицо выражало брезгливость. Район был не самым престижным.
— Ты здесь живёшь? — спросил он.
— Да.
— Боже… Тоня, да что с тобой? Возвращайся домой. Мама испекла пирог. Мириться хочет.
— Она хочет, чтобы я вернулась и вымыла полы. Это не мириться.
Он вздохнул, потер переносицу.
— Ну вот, опять начинается. Вечно ты всё усложняешь. Простой жест — а ты ищешь подвох.
— Потому что подвох всегда есть, Гена. Восемь лет — достаточный срок, чтобы это выучить.
Мы стояли в холодном подъезде. Свет лампочки мигал. Где-то капала вода.
— Чего ты хочешь? — спросил он устало. — Сказать, я во всём виноват? Хорошо, я виноват. Не защитил тебя от мамы. Я исправлюсь. Будем жить отдельно, снимем квартиру. Только вернись.
Это было то, чего я ждала годами. Его признание. Его готовность что-то менять. Но прозвучало это слишком поздно. И слишком… формально. Как заученная фраза.
— Ты не видишь главного, — тихо сказала я. — Дело не в том, где жить. Дело в том, кем я была для тебя все эти годы. Удобной. Тихой. Не создающей проблем. А когда проблемы появились — ты отвернулся. Не встал между мной и твоей матерью. Не сказал: «Она моя жена, и так с ней разговаривать нельзя». Ты просто ждал, когда всё само утрясётся.
Он смотрел на меня, и в его глазах читалось искреннее непонимание.
— Но я же… Я же не кричал на тебя. Не бил. Я работал, деньги приносил. Чего тебе ещё было нужно?
Вот оно. Суть. Он искренне считал, что если он не поднимает руку и приносит зарплату — он идеальный муж. А мои слёзы, моё унижение, моё медленное умирание — это «женские глупости». Что-то, что должно пройти само.
— Мне нужно было уважение, — выдохнула я. — Хотя бы от тебя. А ты даже его мне не дал.
Он молчал. Потом лицо его исказила злость.
— А ты дала мне его? Ты восемь лет смотрела на меня как на кошелёк! Ты думала, я не видел? Ты в этом дешёвом пальто ходишь специально, чтобы я чувствовал себя виноватым! Чтобы я тебе больше денег давал! Ты манипулируешь, как и все бабы!
Я отшатнулась, будто он ударил меня. Но ударил не физически. Словом. Точным и смертельным.
И в этот момент я поняла, что могла бы сделать. У меня в сумке лежал диктофон. Старый, купленный ещё когда я подозревала его в измене (оказалось, зря). Я могла включить его сейчас. Записать его слова. Показать потом всем: «Смотрите, какой он». Я могла рассказать его коллегам, как он разговаривает с женой. Я могла выложить в соцсети историю про свекровь, которая плюётся. Сделать их посмешищем.
Всё это промелькнуло в голове за секунду. И я увидела его лицо — измученное, злое, несчастное. Он тоже был в ловушке. В ловушке материнской любви, которая душит. В ловушке представлений о мужественности, которые ему навязали. Он не был монстром. Он был сломанным мальчиком, который так и не вырос.
И месть… Месть не дала бы мне ничего. Только опустошение. И ещё больше ненависти.
— Гена, — сказала я спокойно. — Я не манипулировала. Я просто любила тебя. А ты… Ты любил удобную версию меня. Ту, что не плачет, не просит, не возмущается. А когда появилась настоящая — ты испугался.
Он хотел что-то сказать. Открыл рот. Но слова застряли. Он смотрел на меня, и вдруг его злость ушла. Осталось что-то другое. Растерянность. Страх.
— Я не знал, — прошептал он. — Я думал, ты… Ты просто иногда нервничаешь. У всех жёны нервничают.
— Я не «нервничала». Я умирала. По кусочку. Каждый раз, когда твоя мама называла меня дармоедкой. Каждый раз, когда ты делал вид, что не слышишь. Каждый раз, когда я оставалась одна на кухне, а вы все смеялись в гостиной.
Слёзы наконец потекли. Тихо, без рыданий. Просто катились по щекам. Я их не вытирала.
— И что теперь? — спросил он глухо.
— Теперь я остаюсь здесь. Буду жить одна. Буду учиться быть счастливой без твоего разрешения. Без одобрения твоей мамы.
— А я?
— Ты будешь жить там. С мамой. Или один. Или с кем-то ещё. Это твой выбор.
Он молчал долго. Потом медленно, как будто против собственной воли, сполз по стене. Сел на холодный кафельный пол подъезда. Уронил голову в руки.
Именно так, как было в заголовке. Он сполз по стене. Не от моего гневного разоблачения. Не от публичного скандала. От тихого, страшного осознания, что он потерял что-то важное. И что вернуть уже нельзя.
Я смотрела на него. На человека, с которым делила постель восемь лет. И не чувствовала ни злости, ни торжества. Только печаль. Огромную, как океан.
— Прощай, Гена, — сказала я.
И повернулась, чтобы уйти в свою новую, пустую и страшную квартиру. В свою свободу.
Он не остановил. Не крикнул вслед. Только тихо, как ребёнок, всхлипнул.
Дверь лифта закрылась. Я поднялась на свой этаж. Вошла в квартиру. Прислонилась к двери. Слушала тишину.
Потом подошла к окну. Улица внизу была пустынна. Фонари горели тускло. Где-то там, внизу, сидел мой муж. Плакал.
А я стояла у окна. Не победительница. Не мстительница. Просто женщина, которая наконец перестала быть тварью. Которая выбрала одиночество вместо унижения.
И в этой тишине, в этом холодном одиночестве, было больше достоинства, чем за все восемь лет «счастливого» брака.
Через месяц я подала на развод. Геннадий не сопротивлялся. Даже помог с документами. Квартиру, купленную его родителями до брака, я не трогала. Машину, за которую ещё платили, он забрал себе. Я забрала только свои вещи и те сто двадцать тысяч, что накопила.
Мы развелись тихо, без скандалов. Суд занял три месяца.
В день, когда я получила свидетельство о разводе, пошла в кафе. Села за столик у окна. Заказала кофе и кусок торта. Ела медленно. Смотрела на людей.
Ко мне подошла официантка. Молодая, с усталыми глазами.
— Всё хорошо? — спросила она.
— Да, — улыбнулась я. — Всё хорошо.
Она кивнула, хотела уйти. Но я остановила её.
— А у вас всё хорошо?
Она удивилась. Потом пожала плечами.
— Муж напился вчера. Опять. Кричал. Детей испугал.
— Уходите, — тихо сказала я.
Она посмотрела на меня широко раскрытыми глазами. Потом быстро кивнула и отошла.
Я допила кофе. Расплатилась. Оставила чаевые — больше, чем обычно.
На улице светило солнце. Я шла пешком. Никуда не спешила.
Моя свекровь, Нина Борисовна, так никогда и не извинилась. Но через полгода после развода она позвонила. Голос был тихий, без привычной язвительности.
— Гена… Он запил. Работу потерял. Сидит дома, никуда не выходит.
Я молчала.
— Ты… Ты могла бы с ним поговорить? Он тебя слушался…
— Нет, — ответила я. — Я не могу.
Она вздохнула. И положила трубку.
Ещё через год я узнала от общей знакомой, что Геннадий устроился на новую работу. Переехал в другой город. Стал встречаться с женщиной, разведённой, с ребёнком. Говорят, он стал тише. Меньше пьёт.
Я к тому времени уже жила в другой квартире. Лучше. Получила повышение на работе. Научилась печь пироги — не потому что надо, а потому что хотелось. Завела кошку. Серую, пушистую. Она встречала меня с работы, терлась о ноги.
Иногда по ночам мне снился тот подъезд. Его фигура, сползающая по стене. И я просыпалась с чувством вины. А потом вспоминала его слова: «Ты манипулируешь, как и все бабы». И вина уходила. Оставалась лёгкая грусть.
Я не простила его. И не простила свекровь. Но и не ненавижу. Они просто… есть. Где-то там. В другой жизни.
А у меня есть своя. Не идеальная. Иногда одинокая. Иногда страшная. Но моя.
И когда я смотрю в зеркало, я вижу не тварь. Не дармоедку. Не неудачницу. Я вижу Антонину. Которая выжила. Которая, могла отомстить, но выбрала уйти. Которая, возможно, никогда не будет по-настоящему счастлива, но хотя бы свободна.
И иногда, в тихие вечера, когда кошка спит у меня на коленях, а за окном идёт дождь, я думаю: а что, если я всё-таки победила? Не его. Не её. Саму себя. Ту, что годами молча терпела унижения.
И этого, наверное, достаточно.