Найти в Дзене

ВОЛЧАТА ИЗ ОВРАГА:ПОЧЕМУ ДЕТЕЙ ВЫВОЗИЛИ НА МОРОЗ? ТАЁЖНАЯ ИСТОРИЯ.

Телега скрипела так, будто просила оставить её прямо посреди раскисшего поля. Ветер швырял в лица колючую ледяную крупу, предвестницу скорых заморозков. На дне повозки, укрывшись дырявым рядном, сидели двое: восьмилетний Митька и его сестренка Анька. Они молчали, прижавшись друг к другу, и смотрели в спину отца. Ефим сидел на облучке, ссутулившись, и не оборачивался. Дома его ждала новая жена — молодая, справная, с тяжёлым взглядом и острым языком. Она сразу поставила условие: «Либо я, либо эти щенки от покойницы. Кормить ораву в голодную зиму не стану». — Тять, а долго ещё? — прошептала Анька, шмыгая носом. Ефим вздрогнул, но вожжи не отпустил. Перед глазами стояла пустая изба и сверкающие глаза новой хозяйки. Он знал, что делает чёрное дело, но страх перед одиночеством и голодом был сильнее совести. — Скоро, — бросил он, глядя туда, где серое небо сливалось с серой землёй. — Там, за оврагом, скирд большой стоит. Переждёте ночь, а утром... утром добрые люди подберут. Из «Лиги» какой

Телега скрипела так, будто просила оставить её прямо посреди раскисшего поля. Ветер швырял в лица колючую ледяную крупу, предвестницу скорых заморозков. На дне повозки, укрывшись дырявым рядном, сидели двое: восьмилетний Митька и его сестренка Анька. Они молчали, прижавшись друг к другу, и смотрели в спину отца.

Ефим сидел на облучке, ссутулившись, и не оборачивался. Дома его ждала новая жена — молодая, справная, с тяжёлым взглядом и острым языком. Она сразу поставила условие: «Либо я, либо эти щенки от покойницы. Кормить ораву в голодную зиму не стану».

— Тять, а долго ещё? — прошептала Анька, шмыгая носом.

Ефим вздрогнул, но вожжи не отпустил. Перед глазами стояла пустая изба и сверкающие глаза новой хозяйки. Он знал, что делает чёрное дело, но страх перед одиночеством и голодом был сильнее совести.

— Скоро, — бросил он, глядя туда, где серое небо сливалось с серой землёй. — Там, за оврагом, скирд большой стоит. Переждёте ночь, а утром... утром добрые люди подберут. Из «Лиги» какой или просто прохожие.

Он сам в это не верил. В 1918-м «добрые люди» были в дефиците, а до московских санаториев и колоний Короленко было дальше, чем до небес.

Телега остановилась у края заброшенного поля. Ефим слез, подошёл к детям и, не глядя им в глаза, вытащил их на холодную землю.

— Садитесь здесь. К скирду жмитесь, теплее будет.

Митька всё понял сразу. Он видел, как отец трясущимися руками поправляет упряжь, как боится встретиться с ним взглядом. Мальчик крепче сжал ладошку сестры.

— Поехали домой, тять? — спросил он тихо, без надежды.

Ефим ничего не ответил. Он вскочил на телегу и, стегнув лошадь сильнее обычного, рванул прочь. Скрип колёс быстро затихал в сумерках, оставляя двоих детей посреди огромного, мёртвого поля.

**************
Прошёл год. Январь 1919-го выдался таким, что птицы замерзали на лету, а деревья лопались с треском. В кабаке, притулившемся на окраине уезда, было накурено и воняло кислым пивом. Ефим сидел напротив своего брата Степана, лениво цедя мутную бурду из щербатой кружки.

Степан, старше Ефима на пять лет, выглядел осунувшимся, но в глазах горел нехороший, лихорадочный блеск. Он перегнулся через стол, обдав брата запахом сивухи и мороза.

— Ну что, Ефимка, всё совестью маешься? — Степан криво усмехнулся. — А я вот надысь своих девок, Глашеньку и малую, в поле вывез. Прямо в рождественские морозы.

Ефим вздрогнул, вспоминая осеннюю грязь и своих оставленных детей, но Степан продолжал, и голос его звучал сухо:

— Еды — кот наплакал. Пахать на них надо, а какая с девок пахота? Рты одни. Я их за версту от деревни отвёз, к старому оврагу. Скинул с телеги, да не просто так... Раздел до исподнего. Чтобы быстрее, значит. Чтобы мороз своё дело сделал чисто, без лишних мук.

— Раздел?.. — переспросил Ефим, холодея внутри.

— А то! Ткань нонче дорогая, а им в земле всё одно гнить, — Степан отхлебнул пива и вытер усы рукавом. — Они к телеге совались, пальчонками за колёса цеплялись, выли так, что у лошади уши закладывало. Пришлось плетью отгонять. Раза три стеганул, пока отстали. Упали в снег, как зайчата белые, так там и остались.

Степан тяжело хлопнул брата по плечу, заставив того втянуть голову в плечи.

— И знаешь что? Не сплю я хуже. Наоборот — в избе тишина, каша в котелке дольше держится. И тебе, брат, советую: не грызи себя. Время такое — либо ты, либо тебя съедят эти спиногрызы. «Лига спасения»... — он сплюнул на грязный пол. — Спасёт их только мёрзлая земля. Помяни моё слово, Ефим: чист я перед богом, ибо лишнюю муку с дома снял.

Ефим смотрел в свою кружку, и ему казалось, что в мутной пене он видит маленькие белые фигурки, замерзающие в январском поле под свист братниной плети.

**********************
В уезд приехал
Алексей Громов — уполномоченный Губернского отдела Че-ка, по делам несовершеннолетних. Высокий, поджарый, в длинной кожаной шинели, под которой угадывался боевой френч. На бедре в засаленной кобуре висел верный «Маузер» С-96 — символ новой власти. Громов не был кабинетным червем: из-под сдвинутой на затылок суконной кепки на мир смотрели глаза человека, видевшего окопную вошь и тифозные бараки.

В кармане его шинели лежал мандат, подписанный в губисполкоме, — бумажка, дающая право расстреливать на месте за спекуляцию и «особо гнусные преступления против будущего республики».

Громов прибыл в деревню на конфискованной паре коней. Его сопровождал местный милиционер — напуганный паренек в лаптях и с ржавой винтовкой. Громов приехал не за зерном. До города дошли слухи: в округе подозрительно мало детей осталось в крестьянских избах, а «Лига спасения» находила в полях лишь обглоданные костями скелеты.

Остановившись у того самого кабака, Громов спрыгнул в снег. Кожа его плаща скрипнула, как натянутая тетива.

— Кто тут за детей распоряжается? — голос Громова был ровным, но в нем слышался металл, от которого у мужиков в кабаке сердце в пятки ушло. — Я из уездной чрезвычайки. Приехал проверить, как у вас тут с «лишними ртами» дела обстоят.

Он вытащил из кармана список семей, где недавно числились иждивенцы, и положил на стол, залитый сивухой. Первой в списке значилась фамилия братьев — Ефима и Степана.

Громов медленно расстегнул верхнюю пуговицу шинели, открывая доступ к рукояти пистолета.

— Слышал я, здесь детей мороз губит,— Громов прищурился, глядя прямо на Степана. — Ну, граждане крестьяне, будем по совести говорить или по декрету о красном терроре?

****************
Громов не зря упомянул эту бумагу — в 1919 году это было самое страшное словосочетание для любого, кто шёл против новой власти.

Декрет о красном терроре был принят Совнаркомом 5 сентября 1918 года. Если говорить просто и применительно:

Право на внесудебную расправу. ЧК (Чрезвычайная комиссия) получила официальное право расстреливать «классовых врагов» и преступников прямо на месте, без долгого следствия и адвокатов.
Устрашение. Целью декрета было не просто наказать, а навести ужас. Власть открыто заявляла: любого, кто мешает строить новый мир или совершает «гнусности», сотрут в порошок

*******************
Громов действовал не как палач, а как опытный волкодав. Он понимал: если сейчас начать палить в кабаке, деревня ощетинится вилами. Ему нужно было, чтобы они сами себя загнали в петлю.

Он приказал милиционеру запереть Ефима в холодном амбаре, а сам усадил Степана в углу кабака, выставив на стол маузер и чистый лист бумаги.

— Ты мне, Степан, про «лишние рты» не пой, — Громов закурил, выпуская едкий дым в лицо мужику. — Я на фронте видел, как лошадей ели, но чтобы своих деток в мороз голыми бросали... Это не нужда, это нутро гнилое.

Степан молчал, вжав голову в плечи. Громов сменил тон, заговорил вкрадчиво, почти по-свойски:

— Ты пойми, я человек подневольный. Мне план по «врагам будущего» закрыть надо. Если признаешься сейчас — оформлю как «помрачение от голода». Поедешь на каторгу, в лагеря под Мурманск. Там холодно, работа тяжёлая, но живой останешься. Глядишь, через пять лет вернёшься к своей бабе. А если до оврага доедем и я там тела найду без признания... сам понимаешь, Декрет о терроре. Расстрел на месте без суда.

Степан, почуяв призрачную надежду на жизнь, поплыл. Он начал рассказывать: и про мачеху, что подзуживала, и про то, как плетью махал, и как платье детское в сундуке припрятал, чтобы потом на соль выменять. Каждое его слово Громов записывал, и перо скрипело по бумаге.

Закончив со Степаном, он так же «обработал» Ефима. Братья, боясь смерти больше, чем совести, сдали друг друга с потрохами, надеясь на мифическую каторгу.

— Ну, раз признались — поехали, — Громов встал, пряча протоколы. — Покажете место. Оформим всё по закону.

Они выехали за окраину. Февральское солнце светило ярко, но не грело. У того самого оврага Громов приказал остановиться.

— Вылезайте, граждане детоубийцы, — скомандовал он.

Братья вышли, озираясь. Степан, всё ещё веря в договор, подошёл к краю:
— Вот тут они лежали, Алексей Алексеич... прямо в сугробе.

Громов медленно достал маузер. Его лицо было как гранит — никакой жалости, только холодная исполнительность.

— Вы мне, Степан, про каторгу поверили? — Громов взвёл курок. — В новом мире для таких, как вы, места нет. Ни на каторге, ни на земле. Каторга — она для людей, совершивших ошибку. А вы — не люди. Вы — паразиты на теле республики.

Ефим упал на колени, завыл, а Степан замер, глядя в чёрный зев ствола.

***************
Громов вернулся в деревню злой. Мороз крепчал, а на душе было ещё холоднее. Он направился прямиком к избам братьев. За ним, семеня по снегу, поспевал милиционер с красным от холода носом.

— Слушай меня, — бросил Громов через плечо. — Сейчас баб их брать будем. Если пикнуть посмеют или в отказ пойдут — в амбар под замок. Буду допытываться, кто из них эту кашу заварил.

Первой взяли жену Ефима — ту самую «молодую да справную». Она встретила их на пороге, поправляя платок, но увидев маузер в руке Громова и пустые сани сзади, всё поняла. Лицо её вмиг стало серым.

Громов не церемонился. Он усадил её за стол и придавил сверху своим тяжёлым взглядом.
— Где муж твой — забудь. Нет его больше. Теперь ты мне расскажи, как ты Ефима грызла, чтоб он детей в поле вывез. Как кашу жалела. Помни, гражданка, соучастие в детоубийстве по декрету, могу оправдать только мерой о каторге.

Женщина держалась недолго. Психологический напор и страх перед ЧК сделали своё дело. Сквозь слёзы и проклятия она призналась: да, не хотела чужих детей, да, подзуживала мужа, мол, «не вывезешь — сама уйду». В соседней избе такая же картина была со второй женой. Те, кто подталкивал мужчин к преступлению, оказались ещё циничнее самих исполнителей.

Громов вышел на крыльцо, закурил.
— Забирай их, — кивнул он милиционеру на рыдающих женщин. — Оформишь под конвой, в уезд отправим. Там трибунал решит.

В избах остались дети — новые, общие. Крохотные свертки в люльках, которые ещё не знали, какими чудовищами были их родители. Громов распорядился жёстко:
— Ребятню — к родственникам на попечение. Назначь ответственных из общины, чтоб кормили и приглядывали. Проверю лично через месяц. Если хоть один занедужит или пропадёт — всю деревню под корень вырежим.

Он сел в сани, чувствуя, как внутри всё выгорело. Громов понимал: он очистил это место от скверны, но сколько еще таких деревень…
************

Октябрь 1920 года. Громов прибыл на место на рассвете. Дождь со снегом превратил чернозём в липкое месиво, в котором вязли даже сапоги. В трёх верстах от деревни, на заброшенном почтовом тракте, застыла жуткая сцена.

Здесь перехватили арестантскую телегу — обычную крестьянскую подводу, на которой конвойный милиционер и двое красноармейцев везли тех самых жён братьев Ефимовых в уездную тюрьму.

Громов спрыгнул с коня, бросил поводья сопровождающему и медленно пошёл вдоль обочины.
— Оцепить район, — бросил он коротко. — К телам не подходить.

Картина была лютая. Лошадь лежала в оглоблях с перерезанным горлом. Конвойных застали врасплох. Милиционер лежал ничком в грязи, его винтовка так и осталась за спиной. Двое красноармейцев отстреливались — Громов нашёл россыпь стреляных гильз у колеса, — но их дорезали в упор ножами.

Самое странное: деньги, казённые сапоги и даже винтовки остались на месте. Для обычных бандитов это была немыслимая добыча, но нападавшие не взяли ничего.

Громов подошёл к телеге. Обеих женщин — жён Ефима и Степана — нашли в десяти шагах. Они пытались бежать в поле. Их убили быстро и хладнокровно. Это не был налёт ради наживы. Это была казнь.

— Бандитизм? — прошептал Громов, разглядывая следы на земле. — Нет, тут делом пахнет политическим. Террор против представителей власти.

Он присел на корточки, изучая отпечатки обуви. Следов было много, но один привлёк его внимание особо. Небольшой след, характерный для подросткового сапога, но поставленный с уверенностью взрослого бойца.

— Так, — Громов поднялся, вытирая руки платком. — Значит, везли их после передержки, а получили вышку в чистом поле. Кто-то очень не хотел, чтобы эти бабы доехали до каторги. Или кто-то очень долго ждал этого момента.

Он обернулся к лесу, черневшему на горизонте.
— Прочесать овраги. Ищите лёжки.
***********
Деревня… Теперь это была не просто кучка изб, а ощетинившееся гнездо, где каждый смотрел на другого через прицел или щель в ставнях. Чтобы понять, кто вырезал конвой, ему нужно было вскрыть этот нарыв.

Он расположился в бывшем сельсовете — покосившейся избе, где на стене вместо икон висел драный плакат о «Мировой революции», подклеенный засохшим тестом.

— Давай мне всех, кто в деревне за главных остался, — приказал Громов милиционеру. — И старосту, и комитет бедноты.

Перед ним предстали двое. Первый — староста Кузьмич, мужик с лицом как мочёное яблоко, в тяжёлом овчинном тулупе, от которого несло дегтярным мылом и махоркой. Он всё время прятал руки в рукава. Кузьмич был из «старых»: он знал, как выжить при царе, при немцах и при красных — надо просто кивать и молчать.

Второй — предкомбеда (председатель комитета бедноты) Демьян. Этот был помоложе, в кожаной кепке, натянутой на самые уши, и с пустым, фанатичным взглядом. Демьян ненавидел всех, кто имел лишнюю курицу, и строчил доносы с такой скоростью, что Громов едва успевал их сжигать.

— Значит так, граждане, — Громов положил на стол протокол осмотра места убийства. — Конвой вырезан под корень. Кони зарезаны, люди. И самое интересное: дезертиры или банды Сапожкова всегда берут винтовки. А тут — всё на месте. Это значит, что убивали не за оружие. Убивали за лютую обиду.

Кузьмич вздрогнул, а Демьян сплюнул на пол:
— Да собаки они были, Ефимовы эти. И жёны их — гадины. Вся деревня знала, что они из-за барахла детей в овраг спровадили. Туда им и дорога.

Громов резко встал, скамья заскрипела.
— Ты мне, Демьян, про «дорогу» не пой. У меня три бойца в грязи лежат. А ну, рассказывай, кто у вас в деревне за последний месяц в лес ушёл? Кто из малолеток по заимкам прячется?

В деревне в то время жизнь была страшная:

Хлеб мешали с лебедой и толчёной корой — от такого «кулинарного шедевра» животы у всех были раздуты, а лица серые.

Обувь — только лапти или обмотки из мешковины. Настоящий кожаный сапог стоил дороже человеческой жизни.

Круговая порука. Если кто-то знал правду, он молчал, потому что «лесные» придут ночью и спалят избу вместе с семьёй.

— Тишина у нас, товарищ уполномоченный... — пролепетал Кузьмич. — Молодёжь вся на фронтах либо в тифу сгорела. Только вот...

— Что «вот»? — Громов навис над ним.

— Старуха одна, Марфа, болтала, будто видела в оврагах тени. Маленькие такие, быстрые. Будто не люди это, а духи тех детей, что год назад замерзли.

Громов вспомнил тот подростковый след в грязи. Сердце ёкнуло. Он понял, что столкнулся с самым страшным порождением Гражданской войны — одичавшими беспризорниками, которые за год в лесу научились убивать тише и эффективнее, чем любой из ЧК.

****************
В избе Кузьмича стоял тяжёлый, кислый дух. Сизое марево висело под самым потолком, забивая ноздри запахом прелого зерна и сивушного пригара. В углу, едва освещённом тусклой лучиной, утробно булькал самодельный аппарат. Медный
змеевик, втиснутый в кадушку со снегом, мелко дрожал, и в подставленную кружку лениво, капля за каплей, стекал мутный первак.

Староста Кузьмич, кутаясь в засаленный тулуп, поправил фитиль. Напротив него, накренившись на лавке, сидел Демьян. Председатель комбеда нервно мял в руках свою кожаную кепку, то и дело поглядывая на заиндевевшее окно.

— Слыхал, небось, Кузьмич? — негромко начал Демьян, кивнув в сторону тракта. — На подводе-то... Ничего не взяли. Сапоги кожаные, винтовки «трёхлинейки», патроны — всё в грязи бросили. А баб тех, ефимовских жён, в клочья изрезали.

Кузьмич тяжело вздохнул, поднося кружку с тёплой жидкостью к губам.
— Слыхал. Страшное дело, Демьян. В наше время, когда за фунт муки человека под убой пускают, сапоги оставить — это по-божески ли? Или, наоборот, по-звериному.
Гражданская война всех рассудка лишила, но бандиты — они наживу ищут. Им шмотки нужны, чтобы в лесу зиму перебыть. А тут — голый террор.

Демьян сплюнул на земляной пол, растёр слюну лаптем.
— Это не банда, Кузьмич. И не зелёные. Я вчера у оврага следы видел. Маленькие такие, вроде как детские, да только шаг широкий, уверенный. Ты погляди, что в Расее творится:
семь миллионов беспризорников по лесам рыщут. Дети, которых отцы в поле вывезли, как эти братья год назад, или те, у кого война всё забрала. Они ж по-людски уже не соображают. У них натуральный обмен короткий.

— Думаешь, те самые? — Кузьмич прищурился на пляшущее пламя лучины. — Митька с Анькой?

— А кто ж ещё? — Демьян горько усмехнулся. — Они за год в лесу волчатами стали. Им твои винтовки без надобности. Им нужно было, чтоб мачехи ихние до тюрьмы не доехали. Чтобы расчёт здесь был, на том же поле, где их помирать бросили. Они ж видели как мы молчали, когда Ефим увозил.

— Молчали... — эхом отозвался староста. — А что сделаешь? У самих ртов полная изба, а декреты только зерно забирать умеют. Вот и дождались. Теперь в лес ходить страшно. Марфа-то, старуха, болтает, что они её не трогают. Корки ей выносят, а она им — солому да тряпки. Говорит, глаза у них уже не как у ребят, а как у рыси — светятся в темноте.

В избе стало тихо, только слышно было, как капает самогон. Оба понимали: в деревне больше нет власти — ни красной, ни белой. Есть только лесная стая, которая помнит каждую обиду и не признаёт никаких законов, кроме закона мести.

— Пропащие мы, Демьян, — Кузьмич допил первак и вытер усы. — Мы их в мороз выкинули, а они из мороза вернулись. И теперь они за нами придут. Каждого проверят: кто пинка не жалел, а кто леденца подавал.
*********
Алексей Алексеевич сидел за дубовым столом в бывшем поповском доме, вглядываясь в дрожащий огонёк коптилки. Гильза от снаряда, приспособленная под светильник, плевалась чёрной сажей, и этот едкий дым въедался в поры кожи, в сукно шинели, в саму жизнь. Перед ним лежал огрызок серой бумаги — страница из церковной книги, где поверх ятей и псалмов он выводил рваные строки донесения в Комиссию.

«Обстановка в уезде патовая. Местное население находится в состоянии глухого саботажа, запуганное не столько бандитами, сколько собственным прошлым. Снабжения нет. Питаюсь пшённой болтушкой и воблой, от которой нутро сводит судорогой. Хлеб здесь — земля с половой, зубы крошатся...»

Он макнул перо в стеклянную непроливайку. Фиолетовая жижа, разбавленная сивухой, чтобы не встала колом от холода, ложилась на бумагу неровно. Громов подчинялся напрямую особому отделу, и его сводки ждал «старый товарищ» Берзин — человек, который не прощал слабости, но ценил факты.

Громов отодвинул бумагу и потянулся к жестяной кружке. Морковный чай давно остыл, покрывшись тонкой плёнкой льда.
СПРАВКА: (
морковный чай в 1920-м году — это классика «голодного» рациона, суррогат, который пили по всей стране, потому что настоящий чай (китайский или индийский) стоили баснословных денег или его просто нельзя было найти.)
Предметы его нехитрого быта — обшарпанный планшет, маузер в деревянной кобуре и засаленная карта — выглядели здесь, в доме со следами сорванных икон, как инструменты инквизиции.

Он спал не раздеваясь. Шинель служила и матрасом, и одеялом. Каждую ночь, проваливаясь в тяжёлый, тревожный сон, он чувствовал, как дом вздыхает от мороза, и как за стенами, в непроглядной черноте, зреет что-то, что нельзя расстрелять по декрету.

Вдруг Громов замер. Перо замерло над бумагой. В абсолютной тишине пустой избы раздался едва слышный звук. Будто кто-то мягкий, босой, прошёл по чердаку прямо над его головой. С потолка, прямо на свежий протокол, упала струйка сухой земли.

Громов не спеша, одними кончиками пальцев, нащупал рукоять маузера. Он знал: за ним пришли. Не бандиты с обрезами, не дезертиры.

**************

Дверь не просто скрипнула — она поддалась тяжело, с натужным стоном промёрзших петель. Громов не успел поднять маузер, когда в избу ввалился холодный воздух, а следом за ним дети. Их было четверо. Разного роста, от невысоких подростков до почти сложившихся парней, но у всех были одинаковые глаза — проваленные, тусклые, видевшие такое, от чего обычные люди седеют.

Одеты они были в дикую смесь военного и крестьянского: на ком-то рваная солдатская шинель, подпоясанная мочалом, на ком-то — вывернутый мехом наружу заячий тулуп. Обуты в лапти, густо обмотанные тряпьём для тепла, а у старшего на плече висел потрёпанный английский карабин на верёвочной лямке.

Вперёд вышел щуплый парнишка, почти ребёнок, но с лицом, иссечённым шрамами, как у фронтовика. На голове у него была облезлая папаха, из-под которой торчали нечёсаные патлы.

— Ты, тять, расследование своё сворачивай, — голос мальчишки был хриплым, прокуренным махоркой. — Не найдёшь ты ничего. Те, кто в овраге лежат, своё получили. То была месть необходимая. Они нас заживо похоронили, а мы из земли вышли. Мы тебя за своего считаем, ты мужиков тех правильно рассудил в прошлом году, но дальше не лезь. Мы за своё право стоим, как и вы в своей Комиссии.

Громов медленно опустил руку с пистолетом. Он смотрел на эти «огрызки войны», на обмороженные пальцы, сжимающие самодельные ножи, и внутри у него что-то дрогнуло.

— За своё право, говоришь? — Громов тяжело вздохнул, и облачко пара вылетело из его рта. — Месть — дело понятное, парень. По-человечески я вас, может, и не виню. Но я по совести спрошу: красноармейцы при чём? Молодые ребята, от станка оторванные, которые вас же от белых защищать пришли. Их-то за что в грязи гнить оставили? Они вам плетей не давали.

Парнишка нахмурился, его взгляд метнулся к старшим товарищам, замершим в дверях.

— Конвой стоял между нами и правдой, — отрезал он, но уверенность в голосе чуть дрогнула. — Кто мешает — тот враг. В лесу законов нет, тять. Там либо ты, либо тебя.

Громов поднялся, его кожаная шинель зловеще скрипнула.
— Нет, малый. В лесу, может, и нет, а на земле — есть. Если мы начнём всех подряд резать за старые обиды, то чем мы от тех братьев Ефимовых отличаемся? Вы будущее республики, а руки уже в крови.

В избе повисла тишина, прерываемая только свистом ветра на чердаке. Парни смотрели на чекиста, и в этом столкновении двух правд — старой кровной и новой государственной — рождалось что-то страшное.

**************
Громов не успел договорить. Тишину избы взорвал сухой, захлёбывающийся треск — это милиционер снаружи, случайно войдя, начал палить сквозь дверной проём из своей старой «берданки».

Пули с визгом прошили гнилое дерево. Двое парней, стоявших у входа, рухнули на пол, обливая грязные доски густой кровью. В тесном пространстве мгновенно запахло порохом. Алексей Алексеевич, среагировав по-фронтовому, рыбкой нырнул в сторону, уходя за толстую колоду дверного косяка. Его рука привычно рванула рукоять маузера, но взвести курок он не успел.

Сверху раздался странный, ни на что не похожий звук — не выстрел, а тяжёлый, глухой удар.

Тот самый беспризорник, что залез на чердак ещё в сумерках, всё это время ждал своего часа. Он был бос — на его ороговевших, почерневших от холода подошвах не было даже обмоток, чтобы ни одна доска не скрипнула под его весом. Обмороженные ноги не чувствовали заноз, позволяя двигаться тише лесного духа.

Мальчишка на чердаке не пользовался огнестрелом — винтовка была для него слишком тяжела и неповоротлива. Он ударил сверху, через щель в потолке, длинным кавалерийским штыком, прикрученным к палке.

Сталь вошла Громову в плечо, пробив тяжёлую кожу шинели и плотное сукно френча. Алексей Алексеевич вскрикнул, выронив пистолет. Из пробитого потолка, прямо на разложенные на столе протоколы, потекла густая, алая кровь, быстро впитываясь в серую бумагу. Милиционер удачно попал туда.

— Алексеич! — закричал милиционер, врываясь в дымную избу, но тут же замер, увидев направленный на него английский карабин старшего из ребят.

Громов, прижавшись спиной к косяку, чувствовал, как по руке течёт обжигающее тепло. Он поднял голову и увидел в дыре потолка лицо того самого босого «волчонка». В глазах мальчишки не было торжества — только холодная, расчётливая ярость.

— Ты про красноармейцев зря, тять... — донёсся сверху тихий, надтреснутый голос. — Они нас тоже не жалели, когда мы хлеб у обоза просили. Кровь за кровь.

****************

Беспризорники покинули избу так же бесшумно, как и появились. Через минуту в проёме двери показалось бледное, перепуганное лицо милиционера. Звали его Григорий Шапкин. Мужик лет сорока, в залатанном полушубке, с ржавой винтовкой Мосина, он был типичным представителем власти на местах — нищий, зашуганный и мечтающий дожить до весны.

Увидев окровавленного Громова, прислонившегося к стене, Григорий бросился к нему, выронив винтовку.

— Алексей Алексеич! Живой?! — он засуетился, вытаскивая из вещмешка грязную тряпку и бутылку самогона, который нёс для «сугреву». — Ранен, батюшки...

Громов зашипел, когда милиционер плеснул перваком на рану в плече. Спирт обжёг, но остановил кровь.

— Живой, Григорий, — процедил Громов сквозь зубы. — Только вот... ушли они.

Милиционер, перетянув плечо Громова обмоткой, яростно затряс головой.
— Так надо их прижучить! Вон они, повадились же! Устроили тут красный террор на мою голову. Сейчас мужиков соберём, с собаками прочешем лес, загоним их!

Громов горько усмехнулся, глядя на бутылку самогона.
— Бесполезно, Григорий. Ты их по следу не найдёшь. Не люди они уже, а звери лесные. А сейчас, когда зима на носу, вся эта беспризорная молодёжь ломится на юга — к теплу, к хлебу. Они как перелётные птицы. Сегодня здесь, завтра — за сто вёрст.

— Так как же так, товарищ уполномоченный? — Григорий растерялся. — Дела-то государственные, конвой порешили...

— Дело закрыто, — Громов встал, поправляя шинель. — Я в донесении напишу: банда неустановленных лиц, ликвидирована в ходе преследования. А этих... их не поймать. Они закончили своё дело, Григорий. И теперь они навсегда ушли из этого уезда. Нам остаётся только жить с тем, что мы тут натворили.

Господа... у кого буде 100 рублей лишних подкинет на пожрать... а то ни дзэны ни рутубы нифига не платят. А я тут как бомж.. не знаю как я буду без писанины... не могу оторваться пишу и пишу.
большие издания тоже на меня болт положили... им такие не нужны. Ну короче. кто захочет подсоблять потихоньку... есть тут премиум подписка. На моем канале... а лучше по старинке.
по желанию

ПОДДЕРЖАТЬ: карта =) 2202200395072034 сбер. Наталья Л. или т-банк по номеру +7 937 981 2897 Александра Анатольевна

НРАВЯТСЯ МОИ ИСТОРИИ, ПОЛСУШАЙ БЕСПЛАТНО ИХ В МЕЙ ОЗВУЧКЕ.

Я НЕ ТОЛЬКО ПИШУ НО И ОЗВУЧИВАЮ. <<< ЖМИ СЮДА