Будильник зазвонил в шесть, как всегда.
Алёна открыла глаза и несколько секунд смотрела в потолок, не двигаясь. Тело было тяжёлым, будто ночью кто-то насыпал в неё песка. Она выключила звук, села на кровати и машинально потёрла виски.
На кухне уже горел свет — мать встала раньше.
Алёна прошла в ванную, включила холодную воду, плеснула в лицо. В зеркале отразилось что-то серое и помятое. Двадцать девять лет, а выглядит на все сорок. Она отвернулась, не дав себе додумать.
На кухне пахло подгоревшим хлебом и растворимым кофе. Мать стояла у плиты в байковом халате, помешивала кашу.
— Опять не спала? — не оборачиваясь, спросила Галина Викторовна.
— Спала.
— Вижу я, как ты спала. Круги под глазами — смотреть страшно.
Алёна налила себе кофе, обожгла язык первым глотком. Хотелось сказать: «Мам, ну хоть утром-то не начинай». Но она промолчала. Косыревы не жалуются.
— Каши положить?
— Не хочу. Опаздываю.
— Вечно ты опаздываешь. Нормально поесть не можешь.
Алёна допила кофе стоя, у окна. За стеклом — темнота, фонарь и голые ветки тополя. Ноябрь. До рассвета ещё часа полтора.
Она натянула куртку, обулась.
— Вечером не задерживайся, — бросила мать вдогонку. — Отец картошку привезёт, поможешь перебрать.
— Хорошо.
Дверь закрылась.
Автобус пришёл с опозданием, как обычно. Алёна втиснулась в салон, прижалась к поручню. Пахло мокрой одеждой и чьим-то дешёвым парфюмом. За окном проплывал Берёзовск — панельные пятиэтажки, магазин «Светлана», аптека, которая работала круглосуточно. Маленький город, где все друг друга знают и всем есть дело до чужих дел.
Она вышла за две остановки до работы — чтобы пройтись, проснуться, собраться с мыслями.
Здание Центра занятости встретило её запахом линолеума и гулом голосов. В коридоре уже толпились люди — кто-то пришёл за справкой, кто-то встать на учёт, кто-то просто поругаться. Алёна прошла мимо, стараясь не встречаться глазами.
В кабинете было холодно. Батарея еле грела. Таня — единственная коллега, которую Алёна могла терпеть — уже сидела за столом, грела руки о кружку с чаем.
— Привет. Ты чего такая бледная?
— Нормально. Не выспалась просто.
— Кофе хочешь? Я свой принесла, не из автомата.
— Потом. Надо отчёт добить.
Таня покачала головой, но ничего не сказала.
К десяти часам очередь выросла до двенадцати человек. Алёна работала на приёме одна — вторая ставка пустовала четвёртый месяц, а Светлана Игоревна ушла на больничный ещё в июле и возвращаться не собиралась.
— Женщина, я вам русским языком объясняю: справка будет готова через три дня.
— А мне сегодня надо!
— Сегодня не получится.
— А вы попробуйте!
Алёна сделала вдох. Выдох. Улыбнулась уголками губ.
— Я попробую ускорить. Оставьте номер телефона.
Посетительница ушла недовольная, но хотя бы тихо.
В обед Таня подошла снова:
— Лён, давай помогу с отчётом? Ты же до ночи будешь сидеть.
— Справлюсь. Спасибо.
— Точно?
— Да.
Таня отошла. Алёна смотрела ей вслед и думала: надо было согласиться. Но язык не повернулся. Просить о помощи — как признаться в слабости. А Косыревы не слабые.
Она вспомнила, как в детстве — лет семь ей было — уронила тарелку. Суп разлился по полу, осколки брызнули под стол. Алёна заплакала — не от боли, от испуга.
Мать вышла из комнаты, посмотрела сверху вниз:
— Рёва-корова. Косыревы не плачут. Взяла тряпку и убрала.
И Алёна убрала. И больше не плакала. Почти никогда.
Домой она вернулась в восьмом часу. Отец сидел у телевизора, мать накрывала на стол.
— Опоздала, — констатировала мать.
— Отчёт сдавала.
— Отчёт важнее семьи, значит.
Алёна промолчала. Села за стол, взяла ложку. Суп был пересолен, но она ела и не морщилась.
— Слышала, Зинку Маркову уволили, — сказала мать между делом. — Ту, что в соседнем отделе. За опоздания. Три выговора — и до свидания.
— Угу.
— Вот так и бывает. Думаешь, тебя пожалеют? Никто никого не жалеет.
Отец молчал, смотрел в тарелку.
После ужина Алёна помогла перебрать картошку — два ведра, гнилую отдельно. Руки пахли землёй. Потом приняла душ, легла. Поставила будильник на 5:30 — завтра надо прийти раньше, доделать сводку.
Она закрыла глаза и почувствовала, как пульсирует в висках. Тупая, ноющая боль. Привычная.
«Пройдёт, — подумала она. — Всегда проходило».
Трещина
Проверка из области пришла в среду.
Алёна узнала об этом в понедельник — Ирина Павловна вызвала её в кабинет и двадцать минут объясняла, какие документы нужно подготовить. Лицо у начальницы было кислым, губы поджаты, очки на цепочке покачивались при каждом слове.
— Сводка за третий квартал, акты сверки, журналы регистрации. Всё должно быть идеально. Ты поняла, Косырева?
— Поняла, Ирина Павловна.
— И смотри, чтобы без ошибок. В прошлый раз Марченко две опечатки пропустила — до сих пор расхлёбываем.
Алёна кивнула. Марченко — это та, что на больничном. Которая, может, и не вернётся.
Во вторник Таня не вышла на работу. Позвонила с утра — голос сиплый:
— Лён, я с температурой. Не могу подняться. Ты как там?
— Нормально. Лечись.
— Если что — я попробую к четвергу выйти…
— Не надо. Справлюсь.
Она справлялась.
Посетители шли потоком. Отчёты множились. Кофе из автомата стал горьким, но Алёна пила его стаканами — только это и держало. Обедала на ходу: пачка крекеров, яблоко, снова кофе. Вечером болела голова, но она списывала на духоту в кабинете. Дома — снова картошка, снова молчание, снова «ты опять поздно».
В среду она не спала вообще.
Лежала в темноте, слушала, как храпит отец за стеной, как скрипит ветка о стекло, как тикают часы на кухне. Голова гудела. Сердце стучало неровно — то быстро, то замирало. Алёна считала вдохи, но это не помогало.
В пять утра она встала, потому что лежать было невыносимо.
В зеркале — чужое лицо. Серое, одутловатое. Глаза красные. Руки подрагивали, когда она наносила тональный крем — бессмысленно, но хоть что-то.
На работе — снова очередь. Снова крики.
— Девушка, я уже три раза приходила! Где моя справка?!
Алёна смотрела на женщину и видела её будто сквозь мутное стекло. Звуки доходили с задержкой.
— Сейчас проверю…
— Проверит она! Бардак у вас тут!
Сердце заколотилось. Резко, больно. Алёна положила руку на грудь, сделала вдох.
— С вами всё в порядке? — женщина смотрела уже иначе.
— Да. Простите. Ваша справка…
Она нашла документ, отдала, проводила взглядом спину посетительницы.
И поняла, что не помнит, ела ли сегодня.
Утром — кофе. Потом — ничего. Или был крекер? Она не была уверена.
Это впервые её напугало.
Вечером мать встретила вопросом:
— Ты чего такая зелёная? Заболела?
— Устала просто.
— Устала она. В твои годы уставать не от чего. Я вот в двадцать девять и дом тянула, и работу, и вас с братом. И ничего, не ныла.
Алёна хотела сказать: «Мам, я не ною. Я молчу. Я всегда молчу». Но промолчала снова.
Той ночью ей приснилось детство. Ей пятнадцать, она лежит с температурой, голова раскалывается. Мать стоит в дверях:
— Не развалишься. Я с температурой картошку копала.
И Алёна встаёт. И идёт копать.
Она проснулась от собственного стона. На часах — четыре утра.
За окном — чернота. Внутри — пустота.
До проверки оставалось два дня.
Срыв
В пятницу Алёна встала с таким трудом, будто тело отказывалось слушаться.
Ноги ватные. Голова гудит. Перед глазами — серая муть. Она посмотрела на себя в зеркало и не узнала. Чужое лицо. Чужие глаза. Что-то серое и плоское, без выражения.
«Соберись, — сказала она себе. — Осталось продержаться день».
Мать уже ушла на работу. Отец спал — у него смена с двух. На кухне остыл чайник и лежала записка: «Суп в холодильнике».
Алёна не притронулась ни к супу, ни к чаю. Выпила кофе стоя, натянула куртку, вышла.
В автобусе её мутило. Она стояла, вцепившись в поручень, и смотрела в одну точку — жёлтое пятно от жвачки на спинке сиденья. Главное — не упасть. Не привлекать внимания.
В коридоре Центра уже толпились люди. Проверка приехала рано — у двери кабинета Ирины Павловны стояли двое в костюмах и что-то записывали в блокноты.
— Косырева! — голос начальницы был натянутым. — Где сводка за октябрь? Я просила переделать!
— На столе. Я вчера оставила…
— На столе пусто! Найди немедленно!
Алёна прошла в кабинет. Руки тряслись. Сводка лежала в папке — не на столе, а в ящике. Ирина Павловна сама её туда убрала позавчера. Алёна помнила.
Но спорить не стала. Просто достала, отнесла.
— Тут ошибка в цифрах, — Ирина Павловна ткнула пальцем в третью страницу. — Переделай.
Алёна посмотрела. Ошибка была в округлении — на две единицы. Мелочь. Но весь документ — переделывать.
— Хорошо.
Она вернулась за стол. Включила компьютер. Пальцы не слушались — попадала мимо клавиш.
К одиннадцати очередь выросла. Семь человек. Таня всё ещё болела. Вторая сотрудница из соседнего кабинета тоже была занята — проверяющие сидели у неё.
— Девушка, можно побыстрее?
— Минуту.
— Мне на работу надо!
— Минуту.
Алёна печатала, проверяла, выдавала справки, принимала заявления. Голова кружилась. В ушах — звон. Сердце билось где-то в горле.
В двенадцать пришла пожилая женщина. Седые волосы, старое пальто, авоська в руках. Обычная посетительница. Обычный вопрос.
— Дочка, а скажи, справку на субсидию когда можно будет забрать?
Алёна открыла рот, чтобы ответить.
И не смогла.
Что-то сломалось внутри. Тихо, без предупреждения. Как будто лопнула струна, которая держала всё это время.
Она почувствовала, как по щекам текут слёзы. Сначала одна. Потом другая. А потом — потоком, неостановимо.
Она пыталась вдохнуть — и не могла. Из горла вырвался странный звук — не то смех, не то всхлип. Руки затряслись. Плечи задёргались.
— Дочка, ты чего? — женщина испугалась. — Тебе плохо?
Алёна не могла ответить. Слёзы текли, и она не могла их остановить. Впервые за двадцать лет она плакала при людях — и не могла остановиться.
— Позовите кого-нибудь! — крикнула женщина в сторону очереди.
Кто-то выбежал. Кто-то вернулся с начальницей. Ирина Павловна стояла в дверях и смотрела, как Алёна сидит за столом, трясётся и рыдает.
— Косырева, ты что творишь? — голос был ледяным. — Возьми себя в руки!
Но Алёна не могла. Руки тряслись. Дыхание сбивалось. Она смеялась и плакала одновременно, и это было страшно — даже ей самой.
— Вызывайте скорую, — сказал кто-то.
Приехали через пятнадцать минут. Алёна уже не плакала — сидела на стуле, смотрела в одну точку. Тело было чужим, лёгким, пустым. Женщина-фельдшер измерила давление, пульс, посветила в глаза фонариком.
— Нервное истощение. В больницу надо.
Алёна кивнула. Встала. Пошла к выходу, придерживаясь за стену.
В коридоре стояли люди из очереди и смотрели. Молча. Алёна чувствовала их взгляды спиной.
«Мама убьёт», — подумала она.
В машине скорой было тихо и тепло. Алёна лежала на носилках, смотрела в потолок. Фельдшер что-то писала в бланке.
— Родственникам позвонить?
— Не надо. Потом.
— Как знаете.
В приёмном покое её осмотрел невролог. Пожилой мужчина с усталыми глазами.
— Давно так?
— Что — так?
— Не спите. Не едите. Работаете на износ.
Алёна помолчала.
— Не знаю. Давно, наверное.
— Понятно, — он что-то записал. — Направлю в неврологию. Отдохнёте, обследуетесь.
Слово «отдохнёте» прозвучало странно. Как из другого языка.
Палата была на четверых. Белые стены, белый потолок, капельница у кровати. Соседки — две женщины за пятьдесят и одна совсем старенькая бабушка, которая тихо спала.
Алёна легла, укрылась одеялом.
Было тихо. Никуда не надо бежать. Никому не надо отвечать. Никто ничего не требовал.
Она закрыла глаза.
И впервые за много недель заснула без будильника.
Приговор
Она проспала четырнадцать часов.
Когда открыла глаза, за окном было светло — мутный ноябрьский день, серое небо, голые ветки. Соседки тихо переговаривались в углу. Пахло лекарствами и больничной едой.
Алёна лежала и смотрела в потолок. Тело было странно лёгким. Голова не болела. Это казалось ненормальным — как будто кто-то выключил шум, к которому она привыкла.
— Проснулась, — сказала соседка справа, полная женщина с добрым лицом. — Ну ты и спала, дочка. Мы уж проверяли, дышишь ли.
— Простите.
— Да чего извиняться. Отдыхай, раз организм просит.
К обеду принесли бульон и кашу. Алёна съела всё — впервые за неделю у неё был аппетит.
После обеда поставили капельницу. Она лежала, смотрела, как прозрачная жидкость капает в трубку, и думала: странно, но ей хорошо. Стыдно признаться, но хорошо. Не надо вставать в шесть. Не надо никому улыбаться. Не надо держать себя в руках.
«Интересно, — подумала она, — это и есть отдых? Так вот он какой».
Таня пришла на второй день. Принесла апельсины в сетке и женский журнал.
— Извини, не знала, что взять, — она села на стул, нервно теребя ручку пакета. — Как ты?
— Нормально. Уже лучше.
— Ты меня напугала. Мы все напугались.
Алёна кивнула. Молчать было проще, чем объяснять.
— Я должна была раньше заметить, — Таня смотрела в пол. — Ты же всё время говорила «справлюсь», «не надо»… А я и не настаивала.
— Ты ни при чём, Тань.
— При чём. Мы же рядом сидим каждый день. Могла бы…
— Перестань, — Алёна впервые за долгое время сказала это не агрессивно, а мягко. — Правда, ты ни при чём. Это я сама.
Таня помолчала. Потом положила апельсины на тумбочку.
— Ирина Павловна спрашивала, когда выйдешь. Я сказала — когда врач разрешит. Она губы поджала, но промолчала.
— Спасибо.
— Звони, если что. И не торопись, ладно?
Таня ушла. Алёна очистила апельсин, и палата наполнилась запахом — ярким, живым, почти забытым.
Родители пришли вечером.
Алёна услышала их раньше, чем увидела — голос матери в коридоре, чёткий, командный:
— Где неврология? Косырева где лежит?
Потом дверь открылась.
Мать стояла на пороге в своём коричневом пальто, губы сжаты в линию, глаза холодные. За ней — отец, сутулый, с лицом, которое ничего не выражало.
— Ну и что это было? — спросила мать, не здороваясь. — Ты хоть понимаешь, что натворила?
Алёна села в кровати. Сердце забилось быстрее, но она сделала вдох.
— Здравствуй, мама.
— Не здравствуйкай мне. Вся контора знает. Соседка Клавдия уже звонила — спрашивала, что случилось. Позор на весь город!
— Мне стало плохо на работе.
— Плохо ей стало! — мать всплеснула руками. — В наше время никому плохо не становилось. Работали и работали. А это что? Истерика? При людях? При проверке?!
— Мам, я не спала несколько дней. Почти не ела. Работы было слишком много.
— А мы, думаешь, не уставали? — мать подошла ближе, голос стал тише, но злее. — Я в твои годы и дом тянула, и работу, и вас с братом растила. И ничего. Держалась.
— Я держалась. Пока могла.
— Значит, плохо держалась!
Алёна посмотрела на отца. Он стоял у двери, смотрел в сторону. Как всегда.
— Пап?
Он не ответил. Только переступил с ноги на ногу.
— Что ты от него хочешь? — мать перехватила её взгляд. — Он такой же, как я, думает. Нервный срыв — это для истеричек. Для слабаков. Мы тебя так не воспитывали.
— В наше время таких болезней не было, — тихо добавил отец. Первый раз за весь разговор.
Алёна почувствовала, как что-то сжалось внутри. Не обида — она привыкла. Не боль — это уже не болело. Что-то другое. Холодное. Ясное.
— Значит, не было, — сказала она ровно. — А теперь есть.
— Что ты сказала?
— Я сказала: теперь есть. И я — не слабачка. Я просто устала. По-настоящему.
Мать открыла рот — и закрыла. Потом развернулась к отцу:
— Поехали. С ней сейчас разговаривать бесполезно.
Они ушли, не попрощавшись.
Алёна сидела на кровати и смотрела в закрытую дверь. За окном темнело. Соседки притихли, делая вид, что не слышали.
Она ждала, что сейчас накатит — стыд, вина, желание позвонить и извиниться. Но вместо этого почувствовала другое.
Злость. Тихую, глухую злость. Не на мать даже — на всё. На эти двадцать лет молчания. На тарелку, разбитую в семь лет. На температуру и картошку. На «Косыревы не плачут».
Медсестра заглянула в дверь:
— Всё в порядке?
Алёна кивнула.
Но впервые подумала: «А может, не в порядке. И может, я имею на это право».
После
Выписали через неделю.
Утром Алёна собрала вещи — немного: сменная одежда, зубная щётка, апельсины от Тани, так и не дочитанный журнал. Врач выписал справку, рецепты, дал рекомендации: сон, режим, никакого стресса хотя бы месяц.
— И подумайте об отпуске, — сказал он напоследок. — Серьёзно подумайте.
Алёна кивнула, хотя не знала, как это — отпуск.
На улице шёл снег.
Первый в этом году — тихий, мягкий, чистый. Он ложился на асфальт и тут же таял, но деревья уже побелели, и город выглядел иначе. Светлее.
Алёна не пошла сразу домой.
Она села на лавочку у больницы, прямо под фонарём. Снег падал на куртку, на волосы, на руки. Она не стряхивала. Просто сидела и смотрела.
«Неделю назад я не могла остановиться, — думала она. — А сейчас — не могу начать. И непонятно, что хуже».
Мимо прошла женщина с коляской. Проехала машина. Где-то залаяла собака.
Жизнь продолжалась. Как будто ничего не случилось.
Дома было тихо.
Мать стояла на кухне, резала лук. Не обернулась, когда Алёна вошла.
— Обед через час, — сказала она в пустоту.
— Хорошо.
Отец сидел у телевизора. Поднял глаза, кивнул — и снова уставился в экран.
Это было их «примирение». Не извинения, не разговоры — просто молчание, которое означало: «Мы больше не будем об этом говорить». По-косыревски.
Алёна прошла в свою комнату.
Девять метров. Узкая кровать, стол, старый шкаф. Всё как было. Ничего не изменилось — кроме неё самой.
Она села на кровать. Посмотрела на шкаф.
Потом встала, открыла дверцу, достала с верхней полки картонную коробку. Старую, потёртую, с надписью «Акварель».
Кисти лежали внутри — сухие, жёсткие. Краски потрескались в кюветах. Два года не трогала. Может, три.
Она открыла окно — впустила холодный воздух и запах снега. Поставила коробку на стол. Достала кисть.
Зазвонил телефон.
— Лён, привет. Ты как? — голос Тани был тёплым. — Выписали?
— Да, только пришла.
— Ирина Павловна сегодня спрашивала, когда выйдешь. Я сказала — когда врач разрешит.
— Спасибо, Тань.
— Ты звони, если что. И не торопись. Правда, не торопись.
— Позвоню.
Она положила телефон и снова посмотрела на краски.
Рисовать не хотелось. Пока — нет. Но хотелось просто сидеть. Смотреть на чистый лист. Слушать тишину.
За стеной мать гремела посудой.
Раньше Алёна вскочила бы — помочь, убрать, разложить. Сейчас осталась сидеть.
Не из лени. Не из протеста. Просто — впервые позволила себе не вскочить.
Снег за окном падал всё гуще. Город накрывало белым. Завтра будет другой день. Послезавтра — тоже. Рано или поздно придётся выйти на работу, поговорить с матерью, что-то решить про эту жизнь.
Но не сейчас.
Сейчас она просто сидела и слушала тишину внутри себя.
Она пока не знала, что будет дальше. Переедет ли, уволится ли, сможет ли говорить с матерью иначе. Научится ли просить о помощи. Перестанет ли стыдиться собственной усталости.
Но одно она, кажется, поняла.
Держать себя в руках — не значит не чувствовать.
Это значит выбирать, когда разжать.