Найти в Дзене
Читаем рассказы

А ты совесть окончательно потерял я не нанималась содержать проходной двор для всей твоей родни высказала я мужу когда он притащил в дом

Дверь хлопнула так, что стекла в серванте дрогнули. Я как раз мыла раковину, вода шипела на горячем металле, на плите тихо булькал суп. Обычный вечер в нашей тесной, но такой родной двушке: запах укропа, влажной тряпки и детского мыла из ванной. — Оль, помоги, — выдохнул Андрей из коридора. Я вытерла руки о фартук, вышла… и застыла. В узком проходе среди наших перекошенных тумбочек и детского велосипеда стоял незнакомый мужчина с двумя огромными чемоданами. Седые волосы, помятая куртка, глаза прищурены, будто он все оценивает и уже сделал свои выводы. — Это кто? — спросила я, хотя внутри уже всё знало ответ. — Это дядя Семён, — Андрей тут же заулыбался, слишком широко, виновато. — Помнишь, я рассказывал… Ему пока некуда. Переждёт у нас, ненадолго. В коридоре сразу стало душно, запах чужого старого пальто смешался с нашими запахами домашней еды и стирального порошка. Я посмотрела на чемоданы, на Андрея, на этого дядю, который уже поставил ногу на наш коврик, как на собственный. И вдруг

Дверь хлопнула так, что стекла в серванте дрогнули. Я как раз мыла раковину, вода шипела на горячем металле, на плите тихо булькал суп. Обычный вечер в нашей тесной, но такой родной двушке: запах укропа, влажной тряпки и детского мыла из ванной.

— Оль, помоги, — выдохнул Андрей из коридора.

Я вытерла руки о фартук, вышла… и застыла. В узком проходе среди наших перекошенных тумбочек и детского велосипеда стоял незнакомый мужчина с двумя огромными чемоданами. Седые волосы, помятая куртка, глаза прищурены, будто он все оценивает и уже сделал свои выводы.

— Это кто? — спросила я, хотя внутри уже всё знало ответ.

— Это дядя Семён, — Андрей тут же заулыбался, слишком широко, виновато. — Помнишь, я рассказывал… Ему пока некуда. Переждёт у нас, ненадолго.

В коридоре сразу стало душно, запах чужого старого пальто смешался с нашими запахами домашней еды и стирального порошка. Я посмотрела на чемоданы, на Андрея, на этого дядю, который уже поставил ногу на наш коврик, как на собственный.

И вдруг во мне что‑то щёлкнуло.

— А ты совесть окончательно потерял? — голос вышел хриплым, чужим. — Я не нанималась содержать проходной двор для всей твоей родни!

Слова, о которых я столько раз думала ночами, сами вырвались наружу. Андрей дёрнулся, как от пощёчины.

— Оль, ну ты чего… — зашептал он. — Это же ненадолго, человек в беде…

— Я в беде, — спокойно сказала я. — В собственной квартире, где я уже который год по углам хожу. Сколько у нас было «ненадолго», помнишь?

Перед глазами разом всплыли все эти «пару ночей»: двоюродный брат на раскладушке, тётка, которая «пока ищет вариант», племянник, готовящийся к сессии за нашим же столом. Чужие чашки в раковине, чужие носки на батарее, чужие разговоры до глубокой ночи в нашей кухне.

Я тогда молчала. Сжималась, пододвигала свои косметички, снимала с верёвок своё бельё пораньше, чтобы никого не смущать. Слушала Андрея: «Ну это же свои… ну как мы их выгоним… это же семья». И каждый раз убеждала себя, что так надо.

Но сейчас я смотрела на эти два чемодана и понимала: ещё один «ненадолго» — и от меня самой ничего не останется.

— Девочка, — вдруг спокойно вмешался дядя Семён. Голос у него был низкий, уверенный, будто это он здесь хозяин. — Ты не горячись. Я ненадолго. Да и вообще… по правде, этот дом когда‑то моим должен был быть.

Он сказал это так буднично, словно речь шла о старой рубашке, которую у него одолжили и забыли вернуть. Нагнулся, ловко пододвинул один чемодан к стене, другой к нашему платяному шкафу. Не спрашивал, можно ли. Просто устроился.

— Ты что несёшь? — выдохнула я.

Андрей дёрнулся:

— Дядь, ну зачем ты…

— А что «зачем»? — взглянул он на Андрея так, что тот тут же опустил глаза. — Пусть жена знает. Дом‑то непростой. С историей.

Этим вечером он всё же остался. Как остаются все — сначала «на ночь», потом «пока не наладится». Андрей шептал мне за закрытой дверью, что дядя когда‑то спас его отца, что без него свёкра бы не было в живых, что это долг, святой долг. Я слушала и чувствовала только одно: наш зал, единственное место, где дети строили свои домики из подушек, превращается в ещё одну спальню для очередного взрослого с чемоданами.

Через неделю в прихожей уже стояла чужая молодёжная куртка — внучатая племянница «на пару ночей, практика в городе». Потом подтянулся кузен «переждать семейные трудности». Потом двоюродная тётка «пока у неё в квартире меняют трубы». К двери всё время кто‑то звонил, в коридоре вечно кто‑то шептался по телефону, на кухне чавкали, роняли крошки, обсуждали мои кастрюли.

Вещи полезли из всех щелей. В коридоре пахло уже не домом, а чем‑то общим: уличной пылью, чужими духами, несвежими ботинками. В ванную выстраивалась очередь, дети засыпали под гул голосов из зала, а я всё чаще ловила себя на том, что говорю шёпотом, словно гость.

Я начала считать. Молча, в голове, как бухгалтер. Кто сколько съел из кастрюли, кто сколько купил продуктов, кто вообще ни разу не предложил ни копейки. Кто моет за собой тарелку, а кто просто оставляет в раковине, уверенный, что «Оля потом сполоснёт, она же хозяйка». Кто как врет: «временная сложность», «я вот‑вот съеду», «мы же семья».

Дядя Семён жил в зале, на нашем старом раскладном диване. То ходил бодрый, разговорчивый, размахивал руками, рассказывал «как раньше было». То становился тяжёлый, молчаливый, взгляд мутнел, губы дрожали, и он сидел, уткнувшись в одну и ту же выцветшую папку. В его чемодане я однажды заметила аккуратные стопки бумаг, перевязанных тесёмками, и плотный коричневый конверт.

Семейные разговоры крутились вокруг него. Тётки на кухне шептались:

— Если бы тогда не та бумажка…

— Какая бумажка? — спросила я, будто между делом, протирая стол.

— Да ладно, тебе зачем, — отмахнулась свояченица. — Главное, что теперь всё устроилось. Квартира у вас, и живите спокойно. Никто не отнимет.

«Никто не отнимет» отозвалось гулким эхом. А у дяди Семёна в чемодане звякали замки.

В одну из редких минут тишины, когда все разошлись, дети у бабушки, а Андрей задержался на работе, я зашла в зал, чтобы хотя бы пропылесосить. Чемодан дяди стоял полураскрытый, застёжка не дощёлкнута. Я сначала хотела просто защёлкнуть, но взгляд зацепился за знакомый круглый почерк на конверте.

Имя и фамилия моей матери.

Я села прямо на ковёр. Пальцы дрожали, когда я разворачивала бумагу. Письма, пожелтевшие, со сгибами, по которым вот‑вот пойдёт трещина. В каждом — её голос, такой знакомый по детству: «Семён, я не хотела, чтобы всё так вышло…», «они уверяли, что ты всё равно не вернёшься…», «прости меня за ту подпись…».

Под письмами лежали документы. Завещание, где фамилия дяди Семёна стояла первой строкой в графе «собственник» этой квартиры. Договор дарения, где фигурировали уже мои родители и родители Андрея — те самые «честные труженики», о которых нам столько лет рассказывали. Даты — смутные годы, когда я ещё играла в резиночки во дворе и не понимала, почему у нас вдруг появилась эта светлая квартира «по удаче».

Оказалось, никакой удачи. Только чья‑то чужая наивность и чья‑то ловкость.

Я читала, пока буквы не поплыли. Получалось, что по закону здесь до сих пор главный — дядя Семён. Что мой уютный уголок, который я обустраивала каждую весну новыми занавесками, вообще стоял на чьей‑то обманутой судьбе. Что родители Андрея и моя мать когда‑то подписали бумаги так, как им было удобно, а теперь я ношу по этой кухне тарелки всем им, как немая расплата.

Я осторожно сложила документы обратно, уложила письма, закрыла чемодан. Замок щёлкнул, как приговор.

Вечером Андрей, уставший, мялся на кухонном стуле, запихивая в рот остывшие макароны. В зале шуршал дядя Семён, кто‑то из родни говорил по телефону, за стеной плакал чей‑то ребёнок. Наш дом гудел, как вокзал.

Я посмотрела на мужа и поняла, что молчать больше не буду.

— Андрей, — сказала я тихо, но так, что он сразу поднял глаза. — Завтра я созываю общий семейный совет. Здесь, в этой квартире. Пусть приходят все. И твоя мать, и дядя, и все, кто крутился вокруг этой квартиры. Каждый будет говорить правду. До конца. Какими бы обугленными ни оказались корни вашего рода. И моего тоже.

Он побледнел.

— Оль, ты что затеваешь…

— Я затеваю свою жизнь, — ответила я. — И больше не буду жить в проходном дворе, не зная, кто здесь гость, а кто на самом деле хозяин.

Утро семейного совета началось не с будильника, а с тяжёлого шороха тапок по коридору. Свекровь явилась раньше всех, как на проверку. Я услышала, как щёлкнул замок, как она, не разуваясь толком, поплелась на кухню. Запах чужих духов вполз в коридор раньше неё.

Я уже жарила оладьи, чтобы занять руки. Масло потрескивало на сковороде, вытяжка гудела, словно прикрывая наши будущие слова. Андрей сидел за столом с пустой чашкой, крутил её пальцами, как будто хотел стереть рисунок.

— Оль, может, давай не сегодня, — в который раз зашептал он. — Мама расстроится, дядя Семён… у него сердце.

— У меня тоже сердце, — ответила я, не поднимая глаз. — И оно здесь живёт. В этой квартире. Я имею право знать, на чём она стоит.

Свекровь вошла, обвела кухню прищуренным взглядом, будто проверяла пыль по углам.

— Что за собрание ты затеяла? — без приветствия спросила она. — Андрей мне что‑то говорил… опять тебе кто‑то из родни не угодил?

Я вспомнила, как пару недель назад, когда Андрей, не посоветовавшись, просто притащил дядю Семёна с чемоданами, из меня вырвалось:

«А ты совесть окончательно потерял? Я не нанималась содержать проходной двор для всей твоей родни!»

Тогда я сказала это сгоряча, от усталости и тесноты. Теперь слова зазвучали по‑другому. Не про мокрые полотенца и чужие тапки в прихожей, а про то, что скрывалось под полом нашего уюта.

Дядя Семён вышел в зал, уселся на край дивана. Чемодан его стоял рядом, аккуратно, как часовой. По комнате плыло его стариковское лекарственное амбре, смешанное с запахом нафталина. Он тер ладонью колено и не поднимал глаз.

Постепенно набились остальные. Свояченица, две тётки, кто‑то из двоюродных. Дом снова загудел, как вокзал, только теперь все ждали не отправления, а правды.

Я поставила на стол чайник, тарелку с оладьями, чтобы у людей были заняты руки. Пусть едят, когда станет неловко.

— Садитесь, — сказала я, и сама удивилась, как твёрдо прозвучал мой голос.

Стулья заскрипели, кто‑то фыркнул, кто‑то нервно засмеялся.

— Оля, — начала свекровь, — мы что, на допросе?

— Нет, — ответила я. — Мы в общем доме. В доме, который, как теперь выяснилось, построен не только на ваших трудах, но и на чужом обмане. Я вчера открыла чемодан дяди Семёна.

По комнате прошла волна шёпота. Андрей дернулся:

— Я же просил…

— Я извинилась перед собой ещё вчера, что полезла в чужое, — перебила я. — Но там лежало не только его. Там лежала моя мать. Её письма. Её подпись.

Я достала из буфета конверт, который с вечера всё‑таки забрала к себе, не выдержала. Положила на стол. Жёлтая бумага, дрожащие строки. Имя моей матери на уголке, имя, которое я столько лет произносила с благодарностью, а теперь язык запнулся.

Свекровь побледнела, но губы её сжались в знакомую прямую линию.

— Оль, это старьё. Что ты там накопала? Тогда время такое было, каждый выкручивался как мог.

— Вот именно, — я развернула самый первый лист. — «Семён, я не хотела, чтобы всё так вышло…» — прочитала вслух. Голос предательски дрогнул. — Это твои слова, мам. Ты здесь писала, что «они уверяли, что ты всё равно не вернёшься» и «прости меня за ту подпись». Какую подпись?

Я посмотрела на дядю Семёна. Он сидел, как выточенный из старого дерева, только кадык заметно ходил вверх‑вниз. Потом поднял глаза. В них не было ни укора, ни просьбы — только какая‑то тихая усталость.

— Галя… то есть твоя мать… — произнёс он негромко. — Она расписалась за согласие на дарение. Якобы я сам написал заявление, что отказываюсь от квартиры. А я… я был в другом городе. Я верил, что меня ждут.

Свекровь вспыхнула:

— Хватит сказок! Ты же сам тогда сказал, что тебе там лучше, что ты здесь не выдержишь…

— Я это сказал, когда вернулся и застал в своей квартире других людей, — мягко, но упрямо произнёс он. — Тебя с мужем. И чужого ребёнка в моей комнате. Как я должен был кричать? На племянницу? На твою сестру? Я… струсил. Подумал: ладно, живите. Мне и в общаге не впервой. Только бумаги все забрал. Думал, пригодятся, если совесть у кого‑то проснётся.

Он посмотрел на меня. И я поняла, ради кого он притащил сюда этот тяжёлый чемодан, не оставив его в кладовке прошлого.

Свояченица заёрзала на стуле:

— Да жили же столько лет… Что теперь вспоминать? Всё уже распределено. Квартира за вами, кто это тронет…

— «Никто не отнимет», — тихо повторила я её недавнюю фразу. — Ты тогда это сказала, помнишь? На кухне. А я теперь знаю, у кого когда‑то отняли.

В комнате стало тесно от молчания. Даже часы на стене, казалось, тикали громче.

Андрей вдруг встал, отодвинув стул так, что он скрипнул.

— Мам, — обратился он к свекрови, — это правда?

Она вздохнула, как человек, на которого свалили сразу все кастрюли из шкафа.

— Да была та история, — процедила она. — Но мы же не воры какие‑то. Твой отец тогда на трёх работах крутился, мы с моей сестрой подняли на ноги двоих детей… Семён исчез, от него ни слуху, ни духу. Квартиру жалко было, чтоб в чужие руки ушла. Вот и оформили. Всем было выгодно. И твоей, Оля, матери тоже.

— Всем, кроме одного человека, — спокойно сказал дядя Семён.

Я почувствовала, как горит лицо. Перед глазами всплыли мамины воскресные пироги, её «мы сами всего добились», её гордое: «У нас своя, светлая квартира, по удаче вышло». Удача оказалась чьим‑то несчастьем, аккуратно перевязанным тесёмкой и спрятанным в чемодан.

— Значит так, — я выпрямилась. — Мне не нужны ваши оправдания. Я не судья. Но я жить в чужой неправде больше не буду. Дядя Семён, по бумагам вы до сих пор хозяин здесь?

Он кивнул.

— Формально да. Я ничего не переоформлял. Только дал согласие на ваше вселение. Тогда так можно было. Под слово.

Слово. То самое, которым у нас привыкли прикрывать всё. Обман, стыд, семейные секреты.

— Тогда у меня предложение, — медленно произнесла я, чувствуя, как каждый слог отзывается в груди. — Либо мы сейчас же идём и оформляем так, как должно быть по совести. Хоть долями, хоть полностью на вас, а мы будем снимать жильё. Либо вы официально выделяете нам часть, но при одном условии: дом перестаёт быть проходным двором. Никаких незваных постояльцев, никаких тайных чемоданов с письмами. Всё только по честной договорённости. Иначе я уйду. С детьми. Потому что я не нанималась жить в вечной очереди в собственную кухню и в вечной лжи.

Свекровь всплеснула руками:

— Да как ты смеешь угрожать! Это всё из‑за него, — ткнула она пальцем в дядю. — Пришёл, разрыл старое…

— Нет, тётя Лида, — перебил её Андрей. Голос у него сорвался, но в нём прозвучало то, чего я давно не слышала, — взрослость. — Это из‑за вас. Из‑за вас всех, кто решил тогда за другого человека. И за нас сейчас. Я… я не хочу жить в чужой квартире, как вор. Папы уже нет, но я не обязан повторять его выбор.

Он подошёл к дяде, положил руку ему на плечо.

— Простите, дядя Семён, — сказал он, тяжело выдыхая. — Я правда не знал. Если бы знал… я бы не тащил вас сюда чемоданом, как бродягу. Я бы пришёл сам. С пустыми руками. Поговорить.

Дядя Семён чуть улыбнулся уголком губ.

— Лучше поздно, чем никогда, — ответил он. — Я же не за квадратами сюда приполз. Я… я хотел, чтобы хоть кто‑то в этой семье назвал вещи своими именами. Вот Ольга и назвала.

Он перевёл взгляд на меня.

— Как ты решишь, так и будет, хозяйка, — произнёс он негромко, но отчётливо. — Да, хозяйка. Потому что ты здесь единственная, кто действительно этим домом занимается, а не бумагами.

У меня защипало в глазах. Я вдруг увидела всё: и потёртые ручки на кухонных шкафчиках, которые крутила каждый день только я; и выстиранные детские носки на батарее; и тёплое пятно света на ковре в зале, где днём играли дети. Этот дом был наполовину кирпичом, наполовину моими руками.

— Тогда так, — сказала я, вытирая ладонью щёку. — Мы с Андреем пойдём и оформим всё честно. И будем помогать вам, дядя Семён, по‑настоящему, а не как скрытому лишнему человеку в собственной квартире. Если вы захотите здесь остаться — останетесь, но уже не как приютский, а как старший в роду. Если решите уйти — мы будем к вам ездить, а не прятаться за занавеской. А вы, — я повернулась к свекрови, — больше не будете приводить ко мне никого «просто пожить», не спросив. Я не гостиница. И не расплата за чужие подписи.

Она молчала, прижав к груди сумку, как щит. В её взгляде мелькнула не злость даже, а растерянность. Как будто рухнула красивая сказка, которую она сама себе рассказывала много лет.

— Посмотрим, как вы запоёте, когда начнутся хлопоты, — тихо сказала она, но уже без прежней уверенности. — Жизнь длинная, ещё всех вспомните.

— Вспомним, — кивнула я. — Но уже не враньём, а как есть.

Люди постепенно начали подниматься. Кто‑то бормотал: «Да, конечно, надо всё уладить». Кто‑то отворачивался, стыдливо пряча глаза. Шорох курток, щелчки замков, запахи чужих духов по одному вытекали за дверь, оставляя после себя пустоту, в которой наконец стало чем дышать.

Когда последний человек вышел, в квартире стало непривычно тихо. Я опустилась на стул. Андрей сел рядом, неуклюже взял мою руку.

— Оля… — начал он.

— Не оправдывайся, — устало попросила я. — Просто будь со мной честен дальше. И всё.

Он крепче сжал мою ладонь.

Дядя Семён поднялся, подошёл к чемодану. Погладил его по крышке и вдруг поставил рядом с буфетом.

— Оставлю пока здесь, — сказал он. — Не как напоминание о старом, а как охрану нового. Пусть этот чемодан стоит и смотрит, чтобы вы больше так не жили. На чужом.

Я кивнула. В зале пахло пылью, оладьями из кухни и ещё чем‑то новым — свободой, что ли. Тяжёлой, не праздничной, но настоящей.

Вечером я снова меняла постельное бельё, стелила чистое. За окном глухо шуршал город, где‑то за стеной кто‑то ругался, кто‑то смеялся. Наш дом впервые за долгое время не гудел, как вокзал. В коридоре стояли ЗАВТРАШНИЕ ботинки, а не десяток чужих пар. И я поймала себя на том, что впервые за много лет не боюсь щёлчка замка в дверях.

Пусть впереди будут хлопоты, очереди в учреждения, переживания свекрови, которые она непременно возложит на нас. Но теперь я знала: у этой квартиры, у этого дома и у нашей семьи наконец появился настоящий фундамент — не из липовых бумаг, а из сказанной вслух правды.

И если кто‑нибудь ещё когда‑нибудь переступит наш порог с чемоданом, он войдёт не тайком и не по чьей‑то хитрой схеме, а по простой человеческой договорённости. В дом, который перестал быть проходным двором и стал, наконец, нашим домом.