Две тысячи сто девяносто один.
Зина сняла с полки батон нарезного – белый, четыреста граммов, корочка в мелкую клетку от формы – и положила на нижнюю полку за прилавком. Туда, где стояла её сумка и термос с чаем.
Она знала счёт. Каждый день, шесть лет. Без выходных, без праздников, без отпусков. Григорий Семёнович, директор «Колоса», давно перестал спрашивать. В первый месяц он вызвал её в кабинет, мял бумаги на столе и наконец выдавил:
– Зинаида Павловна, батон... это как?
– Вычитайте из зарплаты, – сказала она. – Каждый день. Сколько там, рублей сорок?
Он вычитал. Шесть лет. И никогда больше не спрашивал.
Без десяти девять. Магазин почти пустой – только баба Нюра выбирает кефир, по пять раз читая срок годности. Зина стояла за своим хлебным прилавком, и пахло от неё так же, как пахло в этом углу магазина последние двадцать три года – тёплой мукой, дрожжами и чем-то сладковатым, почти домашним.
Запах въелся в неё. В руки с широкими запястьями, в кожу с трещинами у костяшек – от воды и муки. В волосы, в фартук – синий, застиранный до голубизны, с оттопыренным карманом. Дома она мылась, переодевалась, а всё равно – приходила соседка Тамара Ильинична, втягивала воздух и говорила:
– Хлебушком несёт. Уютно у тебя, Зин.
Уютно.
Зина не знала, уютно ли. Она знала, что комната Кости – вторая от кухни – стоит с приоткрытой дверью уже шесть лет. И пахнет там не хлебом. Пахнет масляной краской и пылью.
На мольберте – незаконченный портрет. Зина смотрит с холста, но только наполовину: левая часть лица прописана, правая – лишь контур. Костя не успел закончить. Или не захотел. Уехал в марте двадцатого, сказал – на заработки, на вахту, ненадолго. И не вернулся.
Не вернулся – и не умер. Зина знала разницу. Когда умер её муж – Лёша, Костин отец – она почувствовала сразу. Сидела на работе, резала хлеб, и вдруг внутри что-то оборвалось. Звонок из больницы раздался через час, но она уже знала.
С Костей было не так.
С Костей было – тишина. Не обрыв, не пустота. Просто тишина, как будто он вышел в соседнюю комнату. И Зина ждала, когда он вернётся.
– Зин, ты как? – баба Нюра подошла к прилавку с кефиром. – Чего стоишь, глаза пустые?
– Думаю, – сказала Зина.
– Думать вредно, – баба Нюра полезла за мелочью. – В наши годы особенно. Додумаешься до чего-нибудь – потом не раздумаешь. Слыхала, Мишка-то из двадцать седьмой квартиры опять жену бросил?
Зина слушала вполуха. Баба Нюра всегда приносила новости – кто бросил, кого бросили, кто помер, кто родил. Хрущёвка жила своей жизнью, а Зина жила рядом – почти касаясь, но не совсем внутри.
Смена закончилась в восемь. Зина сняла фартук, взяла сумку, вытащила батон – сегодняшний, две тысячи сто девяносто первый – и пошла домой.
Ноги вели сами: через двор, мимо детской площадки, где качели скрипели на ветру. Февраль стоял мягкий, снег не держался – таял, превращаясь в кашу под ногами. Зина не любила такую зиму. Лёша называл это «сопливой погодой» и ворчал, а Костя – Костя выходил во двор и лепил снеговиков, даже когда снег не лепился.
– Мам, смотри! – он прибегал домой с мокрыми рукавами, глаза блестели. – Я сделал. Кривой, но стоит!
Всё, что делал Костя, было немного кривое. Кривое, но стояло.
Она поднялась на четвёртый этаж, открыла дверь – и запах хлеба накрыл с порога. Её собственный запах, вросший в стены.
На кухне она положила батон на стол, рядом с таким же – вчерашним. Завтра вчерашний отдаст голубям. Каждый день – новый батон. Каждый день – один и тот же ритуал.
Тамара Ильинична появилась в десятом часу. Постучала, вошла без приглашения – привычка за сорок лет соседства.
– Чай будешь? – спросила Зина.
– Буду, – Тамара села к столу, покосилась на батон. – Опять?
– Опять.
Тамара не спорила. Шесть лет назад она пробовала: говорила, что это глупость, что нужно отпустить, что надежда – это хорошо, но такая надежда – это уже болезнь. Зина слушала, молчала, а на следующий день снова откладывала батон. Тамара сдалась на третий месяц.
– Лена звонила? – спросила она.
Зина покачала головой.
– Не звонила. Придёт в субботу с Мишей.
– Ну хоть это.
Лена – невестка. Бывшая невестка, если быть точной. Суд признал Костю безвестно отсутствующим три года назад, Лена подала на развод – и Зина не могла её винить. Устала ждать. У неё сын, жизнь, работа. Нельзя вечно жить в подвешенном состоянии.
Но Зина могла. Зина – мать.
– Как Мишка? – спросила Тамара.
– Растёт. Шесть уже. В школу осенью.
– Быстро, – Тамара вздохнула. – Мой правнук тоже – не успела глазом моргнуть, а он уже девиц водит. Куда мир катится, Зин?
– Туда же, – сказала Зина. – Куда и катился.
Она налила чай – себе и Тамаре. Пар поднимался от кружек. За окном стемнело совсем, только фонарь во дворе бросал жёлтое пятно на асфальт.
– Звонил кто? – Тамара глянула осторожно.
Зина помолчала. Этот вопрос Тамара задавала раз в несколько месяцев – и ответ был всегда один.
– Нет. В этом году – пока нет.
Звонки начались через полгода после исчезновения Кости. Телефон зазвонил вечером, Зина схватила трубку – и услышала тишину. Не гудки, не помехи. Тишину, в которой кто-то дышал.
– Алло? – сказала она. – Алло?
Дыхание. Ровное, чуть слышное.
– Сынок? – спросила она шёпотом. – Костя?
Тишина.
И – короткие гудки.
Она просидела до утра, сжимая трубку. Звонок повторился через год – почти день в день. Потом ещё через год. И ещё. Всегда – незнакомый номер. Всегда – молчание и дыхание. Всегда – Зина говорила «Сынок, я жду», и звонок обрывался.
Лена считала её сумасшедшей.
– Мам, это городские. Хулиганы. Или автообзвон какой-нибудь.
– Я узнаю его дыхание, – отвечала Зина.
Лена качала головой. Они ссорились из-за этого – резко, коротко, с молчанием потом на месяцы. Последняя ссора была год назад. Лена пришла и сказала:
– Комнату надо закрыть. Или сдать. Вы не в том возрасте, чтобы жить в музее.
– Я живу как хочу.
– Вы живёте как мёртвая! – Лена сорвалась, глаза заблестели. – Шесть лет! Шесть! А вы – батон на полку, картину на мольберт, дверь нараспашку. Он не вернётся! Поймите уже – не вернётся!
– Вернётся, – сказала Зина.
Лена ушла. Хлопнула дверью так, что соседи выглянули. А Зина села на кухне, посмотрела на батон – и ничего не почувствовала. Ни обиды, ни злости. Только тишину. Ту самую – в которой Костя дышал.
Тамара допила чай, поставила кружку.
– Ладно, пойду. Давление моё меня не ждёт.
– Иди, – Зина встала, проводила до двери. – Спасибо, что зашла.
– За что спасибо? – Тамара фыркнула. – За чай твой без сахара?
– За компанию.
Тамара помолчала в дверях. Потом сказала, тихо:
– Ты держись, Зин. Я не знаю, права ты или нет. Но ты держись.
Дверь закрылась.
Зина вернулась на кухню, села к столу. Батон лежал перед ней – белый, мягкий ещё, с той самой клетчатой корочкой. Костя в детстве отрывал эту корочку первой. Съедал, а мякиш оставлял.
– Зачем берёшь целый, если корочку только ешь?
– А мякиш – тебе, мам. Ты же любишь.
Она не любила. Но ела – потому что он оставлял.
Телефон лежал на тумбочке, молчал. Зина посмотрела на него – и отвела глаза. Нельзя ждать звонка. Нельзя думать о нём. Тогда не позвонит.
Она встала, выключила свет на кухне, пошла в комнату – свою, не Костину. Легла, закрыла глаза.
Сон не шёл.
В голове – тот день, шесть лет назад. Март, слякоть. Костя стоял в прихожей, рюкзак на плече. Лена была здесь же – с Мишей на руках, ему два месяца, он спал.
– Мам, я быстро. Вахта на севере, платят хорошо. Мишке на памперсы заработаю.
– А Лена?
– Лена пока тут побудет. Ей декрет.
Зина смотрела на него – и что-то внутри сжалось. Не так, как с Лёшей. По-другому. Тревожно.
– Костя...
– Всё нормально, мам. Честно. Я вернусь.
Он обнял её – быстро, неловко, как всегда. Пахнуло краской от его куртки. И он ушёл.
Она стояла у окна и смотрела, как он идёт через двор. Высокий, чуть сутулый – словно извиняется за свой рост. Ветер трепал капюшон. Он не оглянулся.
Потом – тишина. Телефон молчал. Костя не звонил, не писал. Зина ждала день, два, неделю. Потом стала звонить сама – телефон отключён. Написала в полицию – и там сказали: взрослый человек, сам уехал, заявление написали вы, а он уехал, подождите.
Она ждала.
Через месяц пошла на работу и отложила первый батон.
Утро наступило серым. Зина встала, умылась, натянула то же платье – синее, с карманами. Вышла на кухню.
Батон лежал на столе – вчерашний. Она взяла его, завернула в пакет. На улице – к голубям.
Голуби уже ждали. Знали её в лицо – или в хлеб. Окружили, заворковали. Зина крошила батон, бросала, смотрела, как они дерутся за крошки.
– Дура, – сказала проходившая мимо женщина. – Плодишь заразу.
Зина не ответила. Она кормила голубей шесть лет. Женщины менялись, а голуби – нет.
Рабочий день начался как обычно. Привезли хлеб – белый, ржаной, бородинский, батоны. Зина разложила по полкам, проверила сроки. Люди пошли с утра – за свежим, пока тёплый.
– Зинаида Павловна, вас Григорий Семёнович, – продавщица из молочного отдела махнула рукой.
Зина пошла в кабинет.
Директор сидел за столом, листал бумаги. Поднял голову, когда она вошла.
– Присядь, Зин.
Она села. Молчала. Знала, что ничего плохого – Григорий Семёнович её ценил. Двадцать три года без опозданий, без недостач, без жалоб.
– Аудит у нас скоро, – он вздохнул. – Будут считать всё подряд. Тот твой батон...
– Вычитаете из зарплаты.
– Знаю. Но там – из Москвы люди. Начнут спрашивать – почему вычитаем, куда девается, то-сё.
Зина посмотрела на него.
– И что?
Он замялся.
– Может, на время аудита... не надо?
Она встала.
– Григорий Семёнович. Если будут вопросы – скажите, что я покупаю батон каждый день. По полной цене. На свои деньги. Так и есть.
Он помолчал.
– Ладно, – сказал наконец. – Иди работай.
Она вернулась к прилавку. Достала батон – сегодняшний, две тысячи сто девяносто второй – и положила на нижнюю полку.
Суббота пришла с солнцем. Редкость для февраля – небо голубое, снег блестит, глаза режет. Зина открыла форточку, впустила воздух, стала ждать.
Лена пришла в двенадцать. С ней – Миша.
Зина открыла дверь и сразу увидела: мальчик вытянулся за зиму. Длинный стал, тонкий. Уши оттопыренные, просвечивают на солнце розовым. Костя в детстве был такой же – ушастый, и стеснялся этого.
– Привет, баб Зин! – Миша влетел в квартиру первым, обнял её ноги.
– Привет, зайчик, – она погладила его по голове. – Вырос-то как.
Лена вошла следом. Выглядела усталой – тени под глазами, волосы забраны в тугой хвост, выбившаяся прядь у виска. Скулы острые, выступают сильнее, когда сжимает зубы. А она сжимала – Зина видела.
– Здравствуйте, – сказала Лена.
– Здравствуй. Проходи, чай горячий.
Они сели на кухне. Миша убежал в комнату – в ту самую, Костину. Зина слышала, как он что-то двигает там, разговаривает сам с собой. Дети умеют заполнять тишину.
– Как вы? – спросила Лена.
– Нормально. Работаю. А ты?
– Тоже. Квартальный отчёт сдавала – еле выжила.
Они пили чай молча. Неловко, как чужие. Год назад орали друг на друга, а теперь – молчат.
– Мам, – начала Лена. И остановилась.
– Что?
Лена достала из сумки бумагу. Положила на стол, разгладила. Почерк незнакомый, корявый, буквы прыгают.
– Я нашла это. Давно, ещё тогда. Не показывала.
Зина взяла бумагу. Прочитала.
«Если хочешь, чтобы семья жила – молчи и не ищи. Мы знаем, где они. Долг за тобой. Вернёшь – вернёшься».
Руки не дрогнули. Она прочитала ещё раз. И ещё.
– Где нашла?
– В его куртке. Старой, которую он оставил. Полезла в карман – и вот.
Зина положила бумагу на стол.
– Почему не показала?
Лена сжала губы.
– Потому что это меняет всё. Или ничего. Если это правда – он не бросил нас. Если враньё – кто-то пугал его, а он повёлся. В любом случае – он исчез. Шесть лет. А я ждала. Три года – ждала. Потом не смогла.
– Лен...
– Не надо, – Лена подняла руку. – Я не за этим. Я показала, чтобы вы знали. Не потому что верю, что он вернётся. А потому что вы – верите. И если это правда... – она замолчала. – Если это правда, то вы, может быть, правы. Может быть.
Зина смотрела на записку. Буквы плясали перед глазами.
Долг.
Она знала про долг. Не этот – другой. Шестнадцать лет назад, когда Лёша заболел. Рак. Нужна была операция – дорогая, квоты не дали. Костя тогда учился, подрабатывал – копейки. Но операция случилась. Лёша прожил ещё два года – не в ремиссии, но прожил.
Зина не спрашивала, откуда деньги. Тогда – не спрашивала.
Теперь – начинала понимать.
– Он занял, – сказала она тихо. – Тогда. Для отца.
Лена кивнула.
– Я думаю, да. И не отдал. А потом они пришли за долгом.
– И он уехал. Чтобы нас не тронули.
– Или чтобы отработать. Не знаю.
Они сидели молча. Из комнаты доносился голос Миши – он разговаривал с кем-то невидимым.
– Баб Зин!
Зина встала, пошла к нему.
Миша стоял перед мольбертом, смотрел на портрет. На половину портрета.
– Это ты?
– Я, – сказала Зина.
– А почему половина?
– Папа не дорисовал.
Миша помолчал. Потом спросил:
– А папа вернётся?
Зина опустилась на колени рядом с ним. Посмотрела в глаза – Костины глаза, серые, с коричневыми крапинками у зрачка.
– Вернётся, – сказала она. – Я верю.
Миша кивнул. Серьёзно, по-взрослому.
– Я тоже, – сказал он. – Только не говори маме. Она расстроится.
Лена и Миша ушли к четырём. Зина осталась одна. Села на кухне, достала записку – Лена оставила её. Прочитала ещё раз.
«Долг за тобой».
Костя. Её мальчик, который лепил кривых снеговиков и отдавал ей мякиш от батона. Который рисовал её портрет и не закончил. Который занял денег у страшных людей, чтобы спасти отца – и не смог отдать.
Она поняла теперь. Шесть лет назад – он уехал не на вахту. Он уехал отдавать долг. Отрабатывать. И молчал – чтобы их не тронули.
Молчаливые звонки.
Раз в год – дышал в трубку. Проверял, жива ли она. Слышал её голос – и вешал.
Она не плакала. Сидела, смотрела на записку, и внутри было тихо. Та самая тишина – в которой он был рядом.
Потом встала, пошла в комнату Кости. Встала перед мольбертом. Смотрела на свой незаконченный портрет.
– Я жду, – сказала вслух. – Сколько надо – буду ждать.
Неделя прошла – серая, одинаковая. Работа, хлеб, батон на полку, вечер дома, чай с Тамарой. Записка лежала в ящике стола – Зина не перечитывала, но знала, что она там.
В четверг позвонил телефон.
Вечер, девятый час. Зина сидела у телевизора, не смотрела – так, фон. Телефон зазвонил, на экране – незнакомый номер. Она схватила трубку.
– Алло?
Тишина. Дыхание. Ровное, чуть хриплое.
– Костя, – сказала она. – Сынок. Я знаю, что это ты.
Молчание.
– Я нашла записку. Лена показала. Я знаю про долг. Знаю, почему ты ушёл.
Дыхание стало громче. Или ей показалось.
– Я не злюсь. Слышишь? Не злюсь. Я жду. Каждый день. Ты знаешь – каждый день.
Пауза. Долгая, бесконечная.
И голос – тихий, севший, незнакомый:
– Мам...
Зина закрыла глаза.
– Костя.
– Мам, я скоро. Месяц. Может, раньше. Я... я всё вернул. Они отпустили. Я еду домой.
Она не могла говорить. Слёзы текли – впервые за шесть лет. Молча, сами.
– Мам? Ты там?
– Здесь, – выдавила она. – Здесь, сынок. Я жду.
– Я знаю, – голос его дрогнул. – Тамара Ильинична рассказала. Батон. Каждый день.
– Ты звонил ей?
– Раз в год. Спрашивал про тебя. Она не знала, кто звонит. Но рассказывала. Про тебя, про Лену, про Мишу. Я слушал.
Зина прижала трубку к уху – крепко, до боли.
– Костя. Приезжай.
– Еду, мам. Уже еду.
Связь оборвалась.
Зина сидела с трубкой в руке. За окном – фонарь, жёлтый свет на асфальте. Всё то же – и всё другое.
Он едет.
Он едет домой.
Две недели тянулись как месяцы. Зина ходила на работу, откладывала батон, возвращалась домой – и ждала. Теперь – по-другому. Не в тишину. В звонок.
Костя писал – коротко, редко. «Еду». «Ещё два дня». «Скоро». Телефон был другой, не тот, с которого звонил раньше. Новый номер, новая жизнь.
Она не сказала Лене. Не знала как. Боялась, что та не поверит. Или поверит – и испугается. Лена жила без него четыре года, устроила жизнь, объяснила Мише, что папа «далеко» – и вот теперь папа возвращается.
Зина решила: пусть сам скажет. Когда приедет.
В субботу – ту самую, через две недели – Зина встала рано. Прибралась в квартире, хотя прибирать было нечего. Помыла пол в комнате Кости, вытерла пыль с мольберта. Портрет смотрел на неё одним глазом.
– Сегодня, – сказала она ему. – Может быть, сегодня.
Утро тянулось. День. Вечер. Зина сидела у окна, смотрела на двор.
В семь часов в дверь позвонили.
Она встала. Ноги не шли – пришлось заставить. Дошла до двери. Открыла.
На пороге стоял Костя.
Похудевший. Лицо обветренное, в мелких морщинах – не было их раньше. Глаза – те же, серые с крапинками. Волосы короче, темнее. Руки – большие, в мозолях.
– Мам, – сказал он.
Она шагнула вперёд и обняла его. Прижалась – крепко, так, что рёбра заныли. Он пах чужим – дорогой, потом, куревом. Не краской. Не домом.
– Мам, – повторил он. – Я вернулся.
Она не ответила. Держала его и не отпускала.
Они стояли в коридоре – долго, бесконечно. Потом Зина отстранилась, вытерла глаза, посмотрела на него.
– Худой какой.
– Вахты, – он дёрнул плечом. – Работал много. Ел мало.
– Идём. Идём на кухню.
Она села его за стол. Налила чаю. Достала из шкафа батон – сегодняшний.
– Две тысячи двести пятый, – сказала она. – Я считала.
Костя смотрел на батон. Молчал.
– Мам...
– Ешь, – она положила батон перед ним. – Ты любил корочку.
Он взял батон. Отломил корку – ту самую, клетчатую. Откусил.
Зина смотрела.
Он жевал молча, глотал. Рука дрожала.
– Мам, – сказал он, не глядя на неё. – Я должен рассказать.
– Я знаю, – сказала она. – Записка. Долг. Ты занял денег для отца.
Он поднял глаза.
– Ты знала?
– Догадалась. Потом – Лена показала записку.
Костя положил батон. Закрыл лицо руками.
– Я думал – вернусь быстро. Год, максимум два. Отработаю – и домой. Но они... они добавляли. Проценты. Штрафы. Каждый раз – ещё и ещё. Шесть лет, мам. Шесть.
Зина молчала. Слушала.
– Я работал на севере. Стройки, вахты. Всё, что платят – им. Каждую копейку. Жил в бытовках, ел, что дадут. И считал. Сколько осталось. Сколько ещё.
Он опустил руки, посмотрел на неё.
– Раз в год – звонил. Тебе и Тамаре Ильиничне. Молчал – боялся, что номер отследят. Но хотел слышать. Что ты жива. Что ждёшь.
– Ждала, – сказала Зина.
– Я знаю.
Он встал, подошёл к ней, опустился на колени – как в детстве, когда провинился.
– Прости меня.
Она положила руку ему на голову. Волосы жёсткие, чужие.
– Не за что прощать.
– Есть. За молчание. За шесть лет. За то, что не сказал правду.
– Ты защищал нас.
– Я бросил вас.
– Нет, – она подняла его лицо, посмотрела в глаза. – Ты не бросил. Ты вернулся.
Он заплакал – тихо, по-мужски, без всхлипов. Слёзы текли по обветренному лицу.
Зина держала его голову в ладонях и молчала.
Через час Костя уснул – на диване, в комнате, свернувшись калачиком. Зина накрыла его пледом, села рядом.
Смотрела на него.
Вот он. Её мальчик. Кривой, но стоит.
Телефон зазвонил – Тамара.
– Зин, что там у тебя? Свет горит поздно.
– Приходи, – сказала Зина. – Только тихо.
Тамара пришла через пять минут. Вошла, увидела Костю на диване – и застыла в дверях.
– Это...
– Да.
Тамара села на стул, тяжело.
– Ну ты даёшь, Зин. Ну ты даёшь.
– Он вернулся.
– Вижу, – Тамара помолчала. – Лена знает?
– Ещё нет. Завтра скажу.
– Она... она как отреагирует?
Зина пожала плечами.
– Не знаю. Её право.
Воскресенье.
Зина позвонила Лене в девять утра.
– Приезжай. Одна. Миша пусть дома побудет.
Голос Лены – настороженный:
– Что случилось?
– Приезжай.
Лена приехала к одиннадцати. Зина открыла дверь, впустила.
Костя сидел на кухне. Встал, когда Лена вошла.
Она замерла в дверях.
– Костя?
– Лен.
Пауза – долгая, тяжёлая.
– Шесть лет, – сказала Лена. Голос её не дрожал. – Шесть лет, Костя.
– Я знаю.
– Ты знаешь? – она шагнула вперёд. – Ты знаешь, каково было? Одной? С ребёнком? Не зная – жив ты или мёртв?
– Я не мог, Лен. Они угрожали вам. Если бы я остался...
– Ты мог сказать! – она сорвалась. – Ты мог написать! Ты мог хоть что-то!
– Нет, – Костя покачал головой. – Не мог. Они следили. Любой контакт – и они бы пришли к вам. Я не мог рисковать.
Лена стояла, тяжело дыша. Скулы заострились, губы сжаты в линию.
– Миша думает, что ты его бросил.
– Я знаю.
– Он рисует тебя. Каждый день – человечка с большими ушами. «Это папа», – говорит. «Папа далеко, но он вернётся». А я не знала, что ему сказать. Потому что я не верила. Я думала – ты сбежал. От меня, от него, от всего.
Костя молчал. Лицо – каменное, только желваки ходят.
– Лен. Я не прошу тебя простить. Не прошу вернуться. Я приехал – потому что должен был. Потому что мама ждала. Потому что Миша – мой сын. Если ты не хочешь меня видеть – я пойму. Но Миша... он должен знать, что я не бросал. Никогда.
Лена молчала долго. Потом – медленно, тяжело – села на стул.
– Я не знаю, – сказала она. – Я ничего не знаю.
Зина подошла, села рядом.
– Не надо сейчас решать. Время есть.
Лена посмотрела на неё – и в глазах мелькнуло что-то похожее на благодарность.
– Вы правы, – сказала она. – Время есть.
Мишу привезли вечером.
Зина смотрела из окна, как Лена выходит из такси с мальчиком за руку. Миша оглядывался – любопытно, как все дети. Не знал, что его ждёт.
Дверь открылась.
Миша вошёл первым – и увидел Костю.
Застыл. Глаза – огромные, серые.
Костя опустился на колени – медленно, осторожно.
– Привет, – сказал он. – Я – папа.
Миша молчал. Смотрел.
– Ты настоящий?
– Настоящий.
– А почему ты был далеко?
Костя сглотнул.
– Работал. Чтобы вы жили хорошо.
Миша помолчал. Потом подошёл – близко-близко. Протянул руку, потрогал ухо Кости.
– У тебя такие же, – сказал он. – Как у меня.
Костя взял его руку в свою. Ладонь сына – маленькая, тёплая.
– Да, – сказал он. – Такие же.
Миша обнял его – резко, крепко, всем телом. Костя обнял в ответ, закрыл глаза.
Зина смотрела на них – и плакала. Не пряталась, не вытирала слёзы.
Лена стояла в дверях. Лицо её – непроницаемое. Но глаза – мокрые.
Вечер тянулся медленно, тепло. Миша не отходил от Кости – сидел рядом, держал за руку, рассказывал про детский сад, про друга Серёжу, про хомяка, который умер.
– А ты теперь не уедешь?
– Нет, – Костя покачал головой. – Теперь – не уеду.
– Обещаешь?
– Обещаю.
Зина накрыла на стол – что было: картошка, селёдка, огурцы. Ели молча, вчетвером. Семья – собранная, склеенная, с трещинами, но живая.
Когда Миша уснул – прямо на диване, свернувшись – Лена сказала:
– Нам надо поговорить.
Костя кивнул.
Они вышли на кухню. Зина осталась в комнате – с Мишей.
О чём они говорили – она не слышала. Только голоса – тихие, напряжённые. Иногда – тишина, долгая. Иногда – всхлип Лены.
Через час Лена вышла. Глаза красные.
– Мы попробуем, – сказала она. – Не обещаю ничего. Но попробуем.
Зина кивнула. Не спрашивала – что, как. Не её дело. Главное – попробуют.
Ночью, когда все разошлись, Костя зашёл в свою комнату. Встал перед мольбертом.
Зина стояла в дверях, смотрела.
– Дорисуешь? – спросила она.
Он обернулся.
– Да, – сказал. – Дорисую.
Она ушла спать.
А он – остался. До утра. Зина слышала, как он двигается, как открывает краски – масло пахнуло через всю квартиру.
Утром она заглянула в комнату.
Портрет был закончен. Зина смотрела с холста – целая, завершённая. Морщины, усталые глаза, седина в волосах. Но – улыбка. Той самой, которой она улыбалась, когда он возвращался из школы, когда приносил кривых снеговиков, когда отдавал ей мякиш от батона.
Костя спал на полу, рядом с мольбертом. Рука в краске.
Зина накрыла его пледом.
Вышла на кухню. Посмотрела на стол.
Батон лежал там – вчерашний, недоеденный. Корочка оторвана.
Она улыбнулась.
Взяла батон, завернула в пакет. Вышла во двор – к голубям.
Утро было холодным, но солнечным. Голуби ждали.
Зина крошила хлеб, бросала, смотрела, как птицы дерутся за крошки.
Женщина прошла мимо – та самая, которая называла её дурой.
– Опять голубей кормишь?
– Опять, – сказала Зина.
Женщина хмыкнула и пошла дальше.
А Зина стояла, смотрела на солнце, и думала: две тысячи двести пять батонов. Шесть лет. И он вернулся.
Иногда – надо просто ждать.