Найти в Дзене
Северин Сидров

Сказание о береге Вожанском. Сказ второй. Спасение.

Возрастные ограничения: от 16 лет.
Слушайте ж, люди добрые, продолжение были-небыли, что из ветра балтийского да песка белого свита. Не кончилась та быль на дне морском, нет — лишь новое колено пошло, как река после порога.
Неисповедимы пути Господни!
Когда снекка шведская о каменную гряду, словно щепа хрупкая, разбилась,не всех на дно приняла пучина седая.

Возрастные ограничения: от 16 лет.

Слушайте ж, люди добрые, продолжение были-небыли, что из ветра балтийского да песка белого свита. Не кончилась та быль на дне морском, нет — лишь новое колено пошло, как река после порога.

Неисповедимы пути Господни!

Когда снекка шведская о каменную гряду, словно щепа хрупкая, разбилась,не всех на дно приняла пучина седая.

Молодой рыцарь, Эйрик по имени, хоть и раненый, да духом не сломленный, ухватился за обломок мачты, что верным псом к руке прибило, и бился что было сил со стихией.

И смилостивилась над ним Балтика-матушка, словно узрев искру иную в очах его помутневших.

Течение подводное, да ветер, тот самый норд-ост, что к гибели пригнал, теперь, переменив гнев на милость, принесли его, словно в дар нежданный, к песчаному берегу вожанскому, в версте от становища Рюрриева.

Нашли его на утренней зорьке дети Рюрровы — Святополк да Мирослав. 

Лежал он, как тюлень морской, в пене прибрежной, беспомощный, один-одинешенек. Дышит еле. 

К руке, побелевшей от хватки смертной, привязан обломок мачты корабельной — последняя память о мире погибшем. 

Не по-христиански, не по-людски бросить страждущего на погибель. 

Подняли братья рыцаря на носилки из плаща да жердей.

Понесли, кряхтя, к отцу, к становищу.

Обмыли еле живого водой чистой.

Положили в избе на полати широкие, 

на шкуру медвежью лохматую, грубым холстом устеленную. 

Изба — небогата, да крепка: 

сруб сосновый, дух смоляной. 

Дверь низкая, оконце волоковое.

В углу красном — икона Спаса Нерукотворного, лик строгий да добрый. 

Лампадка под ним теплится. 

Пахнет дымом печным, дегтем, травами сушеными, хвоей да живицей - смолой сосновой.

Жена Рюрри, Калия звать, жена видная, добрая, сразу за дело принялась. 

Руки, сильные, шершавые от сетей и прялки, а прикосновением мягкие.

Понимала толк в травах лечебных по знанию вековому, что от матери к дочери передается. 

Осмотрела раны лихие: рану, рассеченную мечом новгородским, ребро поломанное, ногу, что посинела от удара при гибели снекки, раны бесчисленные, в которые уже въелась соль морская да песок.

— Одними мазями не вытянуть, — молвила, промывая раны теплой водой с золой. — Огнем горит внутри, болезный. Воды нужны особые, чистые.

Мертвая — чтоб хворь вымыть.

Живая — чтоб силу вернуть.

Вода мертвая — в озере не живом, в одном дне пути от становища.

Места тихие, странные.

Ни рыба в тех водах не водится, ни птица над ними не поет.

Вода стоит тяжелая, прозрачная до дна, и не портится никогда.

Теперь зовут те места озерами радоновыми, что под Лопухинкой деревней.

А живая вода— из источника светлого, что ныне Пилловским слывет, стояла в кувшине глиняном, воском запечатанная.

Ею омывали, да поили на здоровье.

За водой мертвой Рюрри сынов старших послал с большим кувшином двуручным. 

С наказом строгим: «Не пить, не умываться. Вода та — для дела живого, да силой мертвая».

Пока сыны за водой мертвой ходили, Калия не покладая рук, мазь варила чудодейственную.

Живицу сосновую, что как слеза янтарная, топила. С золой березовой да медом лесным смешивала. 

Изба горьковатым, целебным духом наполнилась. 

Раненого обмыла, перевязала льном белым, отваром из листа брусничного поила, да взварами от жара.

Но жар лихой не отступал. Метался ярл в горячке, бредил на языке своем, гортанном, жестком.

А Рюрри с чадами молились каждый вечер перед иконой, не только за себя, но и за «странника, Богом приведенного»: 

— Господи, подними его, дай срок на покаяние да раздумье. Не нам судить, Тебе ведомо.

В горячке своей носился Эйрик Ингвальдсон по кругам памяти, словно белка в колесе горящем. 

И было первое и самое страшное видение — гибель отца и матери.

Видит он палаты отцовы в Уппсале, видит дом длинный, под крышей щиты почернелые висят. 

Сам он мал, за столбом резным притаился. 

Пир идет, шумно. Воздух густой от запаха мяса жареного, медовухи, пота человеческого, да воска.

Старшего брата Олафа, жесткого, хладнокровного с ним нет. Он в походе с дядей Биргером.

Отец, Ингвальд Сильный, на кресле высоком восседает, волосы — пшеница спелая, заплетены в две косы толстые, в бороде — кольца серебряные. Глаза — как у сокола, ясные и беспощадные. Мать, Астрид, рядом — станом пряма, взор тревожен. 

За столом шумным — родичи, побратимы-воины, да гости. И дядя — Хергирд, брат отца, лицом каменный, духом злобный. Имя ему полное Хергирд Однорукий — рука левая деревянная, на конце крюк железный - память о битве старой. Мало пьет, много смотрит.

Пир в разгаре самом. Скальд подвиги Ингвальда воспевает. 

Внезапно человек в плаще врывается, снегом запорошенный.

Весть: Измена! Союзники из рода Эйриксонов предали, переметнулись к королю, новую веру принявшему.

Вскочил Ингвальд с лицом  багровым от ярости, вскричал в гневе: 

— Предатели! Щенки христианские! Завтра же выступим! 

Рог с медом поднял, выпил залпом. И в тот же миг — суета у очага странная. 

Раб-кельт, что виночерпием служит, вдруг кувшин уронил. Вино пурпурное как кровь по полу растеклось. 

Все замерли на мгновение. Отец сел, кряхтя, за живот схватился. 

— Нелегко мне что-то … — говорит глухо.

Астрид бледная вскакивает: 

— Муж! 

Но Хергирд уже рядом. Кладет свою руку единственную на плечо брата. 

— Устал ты, Ингвальд. Отдохни. 

Глаза их встретились. В глазах Хергирда — не печаль братская, а холодная решимость, расчетливая. 

Понимает Ингвальд. Слишком поздно. 

Встать пытается, но на колени с хрипом падает, а потом и навзничь. Изо рта пена течет, муть глаза застилает.

Астрид с криком к нему бросается, но могучие руки воинов Хергирда уже хватают ее. 

— Отравили! — кричит кто-то из верного хирда отца и за меч хватается. 

Но мечи сторонников Хергирда уже обнажены. 

Резня начинается кровавая. 

Крики, звон стали, треск дерева. 

Маленький Эйрик все видит. Видит как дядя Хергирд, не спеша, подходит к Астрид. 

Та смотрит на него с презрением, не моля о пощаде. 

— Где сын? — шипит Хергирд. 

— Боги покарают тебя, братоубийца, — тихо молвит Астрид. Блеснул железный крюк…

И все. Тишина. Только треск огня в очаге, да стекает вино на пол, смешиваясь с кровью.

А потом — побег в ночи, сквозь снег да стужу. 

Помог верный старый хирдман, Гуннар. 

Выхватил его, Эйрика, из-за колонны, завернул в свой плащ грубый и вынес через ход тайный в конюшню. 

Снег, холод, бешеная скачка в ночи. 

За спиной — зарево над домом отчим. 

Дяде не до поисков Эйрика.

Огонь все сделает что надо. Много дел у нового хёвдинга: власть укреплять, земли делить, новому королю и новому Богу — Христу присягать, чей крест теперь сулит больше выгод, чем молот Тора.

Меняется видение. Теперь ему пятнадцать. 

Он в лагере дяди Биргера, могучего рыцаря, брата матери, опекуном ему ставшего. 

Растит из него не человека — меч вострый. «Думать не твое дело, Эйрик. Рубить — твое дело. Мои мысли — твои мысли. Моя ярость — твоя ярость. Отомстим за отца, но… в мое время и по моему знаку». 

Идет муштра суровая: секира, щит, снекка, набеги, кровь, да дым пожарищ. 

Обряд посвящения в воины в ночи на стыке вер: и кровь жертвенного коня льется на алтарь, и крестное знамение творится тут же. 

Смешалось все в голове юноши — руны языческие и молитвы христианские, из жажды славы и страха, из ненависти к дяде-убийце и слепой преданности дяде-воспитателю. Душа его закаляется, как сталь в горне, и так же чернеет.

«Был ли у меня выбор? — вопрошает он в бреду, вонзая ногти в ладони. 

— Разве не сама жизнь за меня решала? Я был лишь звено в цепи, клинок остро отточенный в руке дяди!». 

Гнев. Ужас. Боль. Сомнение, Ненависть. Пожаром выжигали душу его в часы лихорадки.

А вокруг — мир иной. Мир Рюрри да Калии. Руки Калиины, шершавые да нежные, повязки меняют. Рюрри, с моря вернувшись, сети чинит, детям сказывает не про брань, а про волну да косяк рыбий. Дочь их, Луда, глаза — что васильки, пряжу прядет, взглядом жалостливым одаривает.

Молятся они каждый вечер. Не Одину, не Тору, не Христу-Победителю, а Христу-Страдальцу, Спасителю. 

Не о победе молятся. А о спасении. 

О здравии «странника». За него то есть, за врага. 

И он, в минуты ясные, видит мир сей простой да крепкий. Полный немудреной борьбы с природой суровой, помощи и заботы друг о друге. Видит, как делят краюху хлеба последнюю, как старшие младших учат, как смеются вместе над шуткой. Это новый, непонятный, почти невероятный для него мир. Не поймет: что движет ими? Глупость? Страх? Какая-то уловка хитрая? 

У него, выросшего среди коварства и стали, нет ответа.

Прислушивается к речи их.

Язык вожанский чужд, да корни-то общие, балтийские. Стал разуметь: «хлеб», «Бог», «здоровье». Сам же молчал, таился, как зверь раненый, наблюдал из своего угла.

Бесконечно тянулось долгое время и он оставался наедине со своими мыслями, с призраками, с болью. И с тем Ликом, что смотрел с иконы в красном углу.

А в полутьме, при свете свечи сальной, лик на иконе будто оживал. Очи глубокие, полные скорби да любви, в душу ему смотрели. 

И начался в нем диалог безмолвный: 

— Зачем спасли? Для жертвы? 

И отзывалось в груди: «К жертве ль так, как к сыну родному?» 

— Я с мечом приходил! Сжег бы дом их! «Слеп был. А они в тебе человека узрели». 

— Много горя я принес… «Ведомо. Но разве цепь не разорваться может? Разве меч не перековать?»

И полились воспоминания — не о славе, а о первом убитом им — юноше, таком же, как он, в стычке за стадо овец. Не триумф, а пустоту и тошноту тогда почувствовал. Когда все было кончено дядя Биргер похлопал его по плечу: «Молодец. Воин». И пустота заполнилась гордым ядом.

Яд тот стал выходить с горем из ран. Злоба, спесь, ненависть — все тише, все глуше. Рождалось в душе новое чувство — благодарность. А там и любовь к людям этим простым, что тепло свое, хлеб свой, молитвы свои ему, врагу, дарили.

Стал молиться он. Не «Господи, победи!», а «Господи, спаси Рюрри, Калию, чад их… и меня, окаянного, исцели для жизни новой». Благодарил за солнца луч, за воды глоток, за день каждый.

Дети, сначала робкие, потом смелее, приносили ему ягоды лесные— последнюю морошку, клюкву. Святополк, самый старший, показывал ему резные деревянные игрушки — конька, птицу. Мирослав, помоложе, спрашивал глазами о море, о кораблях. Луда просто улыбалась, ставя рядом с ним кружку с отваром.

Прошло время. Жар отступил. Раны зарубцевались — на теле и в душе. Поднялся рыцарь, на ноги стал, на палку опершись. На крыльцо вышел. И узрел берег вожанский очами новыми.

Не поле для боя видит он теперь — а красоту Божьего мира.

Сосны вековые, песок белый, волна, что камень ласкает, чайка в небе вольном. Наполнила его тихая радость бытия. Ветер, солнце, туман, дождь осенний — все впервые. Завтрашний день не битву сулит — а жизнь простую, день новый в подарок.

А холода тем временем подступали. Рыба на глубину ушла. Собирался Рюрри с семьей на зимний погост, в одном дне пути от берега. Смотрел Эйрик на сборы — сети в коробах берестяных, рыба вяленая, тулупы овчинные. И родился в сердце его, где прежде планы завоеваний жили, вопрос простой, человечий: — Возьмут ли?

И в очах его, на Рюрри обращенных, не было более спеси. Была просьба. И надежда. Та самая надежда, что через море и гибель — к жизни новой вела.

Северин Сидров

январь 2026 года

Фото автора
Фото автора

Промт Леонида Лаврентьева
Промт Леонида Лаврентьева

Продолжение следует