Он проснулся от тишины.
Не той, благословенной, что царит в доме спящих людей, а иной — густой, ватной, абсолютной. Матвей сел на кровати, и скрип пружин прозвучал приглушенно, будто из-под воды. Он щелкнул выключателем. Свет зажегся, но привычного щелчка не последовало. Только тишина.
На кухне чайник, обычно оглушительно вопивший о готовности, молча выпускал струйку пара. Матвей хлопнул ладонью по столу. Удар отозвался в кости, но не в ушах. Он крикнул — голосовая щель содрогнулась, горло напряглось, а в мир не вырвалось ничего. Ни звона, ни эха.
Апокалипсис пришел без предупреждения. Не с пеплом и огнем, а с беззвучием. Матвей вышел на балкон. Город замер в немой панике. Машины, лишенные гудков и рева моторов, ползли, как призраки. Люди на тротуарах жестикулировали, их лица были искажены криками, которые не мог услышать никто. Женщина обнимала ребенка, рыдая беззвучно. Мир превратился в гигантский, безупречно детализированный немой фильм.
Первые дни были адом дезориентации. Матвей, настройщик пианино, чувствовал себя калекой. Его профессия умерла первой. Он клал пальцы на клавиши рояля «Беккер», вдавливал их — и рождалось лишь немое движение молоточков и струн. Красота, которую он создавал и восстанавливал, ускользнула в небытие. Он сидел в своей мастерской среди мертвых инструментов и гладил полированное дерево, словно пытаясь на ощупь найти утерянную душу музыки.
Но человек ко всему привыкает. Даже к концу света.
Мир начал приспосабливаться. Появился новый язык — резкий, экспрессивный, построенный на преувеличенной мимике и тактильности. Люди стали больше смотреть в глаза. Часы обзавелись мощными вибро-будильниками. Двери домов украсили не колокольчики, а пучки перьев или легкие ленты, касающиеся лица входящего.
И Матвей нашел свое новое ремесло. Он стал «Настройщиком Тишины».
К нему пришла девушка, Лиза. Ее лицо было бледным от напряжения. Она привела его в свою квартиру, заставленную хрустальными вазами и стеклянными фигурками. И показала руками: «Здесь слишком громко». Матвей понял. Тишина была разной. Здесь она была хрупкой, колючей, давящей. Звенящей от каждого неверного движения. Он попросил ее принести толстые шторы, ковер с высоким ворсом, мягкие войлочные накладки на острые углы мебели. Они обшили стены тканью. Он показал ей, как двигаться плавно, как выбирать путь, где шаги будут глушиться ковром. Он не убрал звук — его не было. Он убрал его призрак, ту панику, что жила в ожидании стука и звона.
Через неделю Лиза улыбнулась. Настоящей, не истеричной улыбкой. И погладила его по руке, медленно, выразительно: «Спасибо». Это было яснее любых слов.
Однажды вечером, сидя в парке, Матвей наблюдал, как падают листья. Раньше он слышал их шорох. Теперь он только видел: медленный, грациозный танец на фоне багряного неба. И внезапно он ощутил это не как потерю, а как иной способ бытия. Он положил ладонь на кору старого дуба. Под шершавой поверхностью чудился тихий, незвучащий гул жизни — сокодвижение, которое он теперь мог лишь воображать, но оттого оно казалось еще более могущественным.
Он вернулся домой, в свою мастерскую. Подошел к роялю. Не для того, чтобы играть. Он открыл крышку, обнажив сложный механизм. Взял камертон — бесполезный теперь кусок металла. Прикоснулся им к виску. И через кость черепа, тонко и далеко, прозвучала нота «ля». Чистейшая, не для мира, а только для него одного.
Мир онемел. Но жизнь, оказывается, не в звуках. Она — в вибрации. В дрожи струны, которую чувствуешь пальцами. В пульсации крови в собственных ушах, ставшей теперь главной симфонией. В касании руки другого человека, говорящем больше, чем тысяча слов.
Матвей взглянул в окно. На улице, в полной тишине, два человека танцевали. Без музыки, которую нельзя было услышать. Под музыку, которую теперь можно было только почувствовать.
Апокалипсис отнял шум. И в образовавшейся пустоте неожиданно расцвела тихая, невероятно глубокая гармония.