Пирог остывал на подоконнике.
Я открыла форточку ещё утром — пусть выветрится запах горелого края. Шестьдесят лет. Круглая дата, как говорит Зина с пятого этажа. Она придёт к трём, принесёт свой фирменный салат и бутылку кагора.
Больше никого не будет.
Я провела пальцем по столу, проверяя пыль. Чисто. Скатерть свежая, та самая — в мелкий цветочек, мамина. Достаю её два раза в год: на Новый год и на день рождения.
Часы над холодильником показывали без четверти три. Я поправила стопку тарелок, хотя они стояли ровно. Потом переставила вазочку с конфетами. Потом вернула на место.
Нервничаю. Глупо нервничать из-за чаепития с соседкой, которую знаю тридцать лет.
Я сняла фартук, повесила на крючок у плиты. Фартук был старый, в выцветших маках, но выбросить рука не поднималась. Как и многое в этой квартире.
Звонок в дверь заставил вздрогнуть.
Рано. Зина никогда не приходит раньше — она из тех, кто считает это неприличным. Может, почтальон? Хотя какой почтальон в субботу.
Я вытерла ладони о юбку, хотя они были сухие. Прошла по коридору — три шага, здесь не разгонишься. За дверью было тихо.
Глянула в глазок.
На площадке стояла женщина. Незнакомая. Высокая, в сером пальто. Держала перед собой коробку — белую, картонную, похожую на те, в которых носят торты.
Я открыла дверь.
— Здравствуйте.
Голос у неё был ровный, спокойный. Она смотрела на меня, и я смотрела на неё, и мир вокруг начал замедляться, как бывает перед тем, как что-то падает и ты уже знаешь, что не поймаешь.
Глаза.
Тёмно-карие, чуть раскосые. С этой тенью под нижним веком, которую я видела каждое утро в зеркале. С родинкой над губой — справа, как у меня. Как у мамы.
— Можно войти?
Я отступила. Ноги сделали это сами, без разрешения. Женщина переступила порог, и запах подъезда сменился чем-то другим — ванилью, корицей. Торт. Она принесла торт.
Холод расползался под рёбрами, медленный, тягучий.
— Вы Валентина Сергеевна Морозова?
Я кивнула. Горло сжалось, слова застряли где-то между грудью и языком.
— Двенадцатого октября восемьдесят третьего года вы родили девочку в третьем роддоме.
Это был не вопрос.
— Три двести, пятьдесят один сантиметр. — Она говорила ровно, как читала протокол. — На следующий день вас не нашли в палате. Ребёнка перевели в дом малютки через неделю.
Я схватилась за дверной косяк. Пальцы не слушались — слишком сильно вцепилась.
— Меня назвали Мариной. — Она чуть наклонила голову, и я увидела, как дрогнули её губы — первая трещина в этом ровном голосе. — Меня удочерили хорошие люди. Они умерли три года назад, оба, с разницей в полгода.
Марина.
Её зовут Марина.
Сорок три года я не знала этого имени. Не позволяла себе думать — девочка, дочка, она. Просто не думала. Научилась не думать.
— Я искала вас два года.
Она стояла в моём коридоре, эта взрослая женщина с моими глазами, и держала торт, как будто пришла на обычный день рождения.
— Зачем?
Слово вырвалось хриплым, чужим. Первое слово, которое я сказала ей за сорок три года.
— Хочу знать.
— Что?
Она подняла на меня взгляд. И я увидела там — за спокойствием, за ровным голосом — семнадцатилетнюю девочку, которая стоит в больничном коридоре и смотрит на дверь с надписью «Выход».
— Почему.
***
Мы сидели на кухне.
Торт стоял на столе, нетронутый. Я сделала чай — автоматически, руками, которые помнили движения. Вскипятить, заварить, разлить. Чашки были из сервиза — того самого, свадебного подарка, который я так и не использовала по назначению.
Марина сидела напротив. Она сняла пальто, под ним был простой свитер — серый, хорошей вязки. Руки она держала на столе, пальцы сцеплены.
— Вы можете не отвечать.
Я молчала. Крутила кольцо на пальце — мамино, тонкое, потёртое до белизны на сгибе. Я ношу его сорок пять лет, с её похорон. Мне было пятнадцать.
— Я не пришла обвинять. — Марина следила за моими руками. — Мне сорок три года. У меня хорошая жизнь, работа, муж. Двое детей.
Внуки.
У меня есть внуки.
Эта мысль ударила куда-то под диафрагму, коротко и точно. Я забыла как дышать на секунду, две, три. Потом вдохнула — резко, со всхлипом.
— Девочка и мальчик, — сказала она, глядя в свою чашку. — Одиннадцать и восемь.
Я хотела спросить — как их зовут, на кого похожи, что любят. Слова не шли. Вместо них в голове всё громче звучал другой звук — плач новорождённого за больничной стеной, который я слышала той ночью.
— Мне было семнадцать.
Мой голос. Хриплый, надломленный. Я услышала его словно со стороны.
— Я знаю.
— Нет. — Я качнула головой. — Вы не знаете. Никто не знает.
Часы над холодильником тикали, отсчитывая секунды. Я смотрела на торт — белая глазурь, надпись шоколадом. «С днём рождения». Она принесла мне торт. На шестидесятилетие. Женщина, которую я оставила в роддоме сорок три года назад, испекла торт и пришла поздравить.
Что-то горячее поднялось от груди к горлу.
— Моя мама умерла, когда мне было пятнадцать.
Марина молчала, не перебивала. Ждала.
— Рак. Быстрый, три месяца. Отца я не знала — ушёл, когда мне было два. Мама работала на двух работах. Мы жили в общежитии — комната четырнадцать метров, общая кухня на этаже.
Я сделала глоток чая. Остыл уже. Неважно.
— После маминой смерти меня взяла тётка. Мамина сестра, двоюродная. Она... не хотела меня. Но других родственников не было.
***
Октябрь восемьдесят третьего.
Я помню запах — хлорка, прокисшее молоко, пот. Роддом был старый, ещё довоенной постройки, с высокими потолками и зелёными стенами. Краска облупилась в углах.
Мне было семнадцать лет, два месяца и четыре дня. Я лежала на железной кровати с продавленным матрасом и слушала, как плачут дети за стеной.
Мой ребёнок не плакал.
Его унесли сразу после родов — показали на секунду, мокрый свёрток, сморщенное личико. «Девочка, — сказала акушерка. — Здоровая». И унесли.
Я не попросила подержать.
Боялась.
Если бы я взяла её на руки — хоть на минуту, хоть на секунду — я бы не смогла сделать то, что сделала. Я знала это тогда. Знаю сейчас.
Тётка приходила один раз, на следующий день после родов. Стояла в дверях палаты, не заходя. Смотрела на меня, как смотрят на грязное пятно на скатерти.
— Я тебе говорила.
Три слова. Она сказала три слова, развернулась и ушла.
В ту ночь я не спала. Лежала, глядя в потолок, где длинная трещина змеилась от окна к двери. Слушала, как сопят соседки по палате — две женщины, счастливые, ждущие выписки. К одной муж приходил каждый день с апельсинами. Ко второй — мать и свекровь вместе, смеялись, обсуждали приданое.
Я была одна.
Семнадцать лет, общежитие, техникум, который пришлось бросить. Работы нет. Денег нет. Жилья нет — тётка сказала, с ребёнком не пустит.
Я лежала и думала: что я могу ей дать?
Комнату в общаге, если повезёт. Очередь в ясли, на которую уйдут годы. Работу на заводе, где я буду оставлять её одну, потому что никто не поможет. Вечный голод, вечный холод, вечное «тише, соседи».
А если заболеет?
А если я заболею?
Кто позаботится о ней, когда меня не станет — так же внезапно, как не стало мамы?
***
Марина слушала молча. Её руки на столе разжались, но она не тянулась ни к чашке, ни ко мне.
— Я не оправдываюсь. — Мой голос звучал ровнее, чем я ожидала. — Я сделала то, что сделала. Но я хочу, чтобы вы поняли: это был не побег от ответственности. Это был... выбор.
— Какой выбор?
Впервые за весь разговор в её голосе появилось что-то острое.
— Дать вам шанс.
Она дёрнулась, как от удара.
— Шанс?
— На нормальную жизнь. С родителями, которые готовы. У которых есть дом, работа, силы.
Я закрыла глаза на секунду. Перед веками плыла та ночь — длинный коридор, тусклый свет, дверь с надписью «Выход». Скрип половицы под ногами. Холод октябрьского ветра на лице.
— Я стояла у двери минут десять. Может, больше. Думала: ещё можно вернуться. Ещё не поздно.
— Но вы не вернулись.
— Нет.
Марина встала. Отошла к окну, стала спиной ко мне. Её плечи были напряжены, лопатки сведены.
— Вы когда-нибудь жалели?
Я посмотрела на её спину — прямую, жёсткую. И вдруг увидела себя. Семнадцатилетнюю, стоящую у больничного окна, смотрящую на улицу.
— Каждый день.
Она обернулась.
— Но не о выборе. — Я поднялась, подошла ближе. Остановилась в шаге. — О том, что не смогла найти другой путь. Что не было никого, к кому обратиться. Что мир был таким, какой был. Но не о том, что вы выжили. Не о том, что у вас была семья.
— Вы ничего обо мне не знали.
— Нет. Сознательно не искала.
Она отшатнулась.
— Почему?
— Потому что если бы нашла — и увидела, что вам плохо — я бы не пережила. — Я говорила медленно, подбирая слова. — А если бы увидела, что вам хорошо — сломалась бы от зависти. К вашим родителям. К той жизни, которую они смогли вам дать.
Марина смотрела на меня. В её глазах что-то менялось — как меняется небо перед рассветом, медленно, почти незаметно.
— Вы так и не родили больше.
— Нет.
— Почему?
Я отвернулась. Сняла кольцо — незаметно, пока говорила — и покрутила в пальцах.
— Побоялась. Что не справлюсь снова. Что сломаюсь. Что всё повторится.
Тишина.
Часы тикали. За окном проехала машина, глухо, далеко. На лестнице хлопнула дверь — кто-то вышел или вошёл, неважно.
— Это было кольцо вашей мамы?
Я вздрогнула.
— Да.
— Можно посмотреть?
Я протянула ей кольцо. Марина взяла — осторожно, двумя пальцами. Подняла к свету.
— Внутри гравировка. «В.С.»
— Валентина Сергеевна. Мою маму звали так же.
Она молча отдала кольцо. Я надела его обратно — привычное движение, отработанное за сорок пять лет.
— Я не знаю, зачем пришла.
Голос Марины изменился. Стал тише, мягче.
— Думала: приду, спрошу «почему», получу ответ. Расставлю всё по местам. Закрою эту... — она повела рукой, — дыру.
— Получилось?
Она усмехнулась. Впервые за всё время.
— Нет.
Я почувствовала, как дрогнули губы. Не улыбка — но что-то похожее.
— У меня тоже не получалось. Сорок три года.
Мы стояли посреди моей маленькой кухни — две женщины, разделённые целой жизнью. Между нами был стол с остывшим чаем, нетронутый торт и сорок три года молчания.
— Как зовут ваших детей?
Вопрос вырвался сам. Я не планировала спрашивать — но спросила.
Марина посмотрела на меня. Долго, внимательно. Потом сказала:
— Аня и Серёжа.
Аня и Серёжа.
Мои внуки.
Что-то тёплое разлилось в груди — медленно, как мёд, который льёшь в чай.
— Расскажете?
Она помолчала. Потом села обратно за стол.
— Аня похожа на отца. Рисует. В художественную школу ходит, хочет стать архитектором.
Я села напротив. Слушала. Впервые за много лет не хотелось, чтобы время шло быстрее.
— Серёжа — непоседа. Вечно в синяках, вечно что-то ломает. Разбирает игрушки, чтобы посмотреть, как устроены.
— Как вы в детстве?
Она вскинула глаза.
— Откуда вы знаете?
— Ниоткуда. Просто... это было первое, о чём я подумала.
Марина смотрела на меня. Я видела, как она борется с чем-то внутри — гневом? обидой? желанием встать и уйти?
— Вы не заслуживаете этого, — сказала она тихо.
— Знаю.
— Но я хочу рассказать.
Я не нашла слов. Просто кивнула.
Она говорила долго. Про Аню, которая боится темноты, но притворяется смелой. Про Серёжу, который собирает камни в карманы и плачет, если заставляют выбросить. Про мужа — Дмитрия, инженера, который чинит всё, до чего может дотянуться.
Я слушала.
Не перебивала, не задавала вопросов. Просто слушала голос дочери, которую последний раз видела сорок три года назад — мокрый свёрток в руках акушерки, сморщенное личико.
Теперь у этого личика были морщинки у глаз. Как у меня.
— Почему торт?
Она остановилась на полуслове.
— Что?
— Почему вы принесли торт? На день рождения женщине, которая... — я запнулась, — которая вас оставила.
Марина посмотрела на коробку. Белая глазурь, шоколадная надпись. Торт оплыл, пока мы говорили, — но всё ещё выглядел красиво.
— Мама — приёмная — всегда говорила: на день рождения нужен торт. Даже если празднуешь один. Даже если грустно. Особенно если грустно.
Она замолчала.
— Я не знала, чего ожидать сегодня. Думала — может, вы меня прогоните. Или будете кричать. Или заплачете. Но торт... торт я испекла всё равно.
— Медовик?
— Да. — Она удивлённо моргнула. — Как вы узнали?
— Запах. Ваниль и корица.
Мы посмотрели друг на друга. И одновременно — на подоконник, где остывал мой пирог. Яблочный, не медовый — но запах свежей выпечки не спутаешь.
Марина фыркнула. Тихо, почти неслышно. Потом ещё раз. Потом засмеялась — странным, задушенным смехом, который шёл откуда-то из живота.
Я тоже засмеялась. Не знаю почему. Просто — засмеялась.
Мы смеялись, сидя за столом в моей маленькой кухне, над двумя тортами и сорока тремя годами молчания. Смеялись, пока из глаз не потекли слёзы — не горькие, не счастливые. Просто слёзы.
Когда смех стих, Марина вытерла щёки.
— У меня нет ответа на ваш вопрос, — сказала она.
— На какой?
— «Зачем пришли». — Она помолчала. — Но, может, ответ не нужен.
Я посмотрела на торт. На её руки. На своё кольцо.
— Может, и не нужен.
Звонок в дверь разорвал тишину.
Зина. Я совсем забыла.
— Это соседка, — сказала я, вставая. — Она... обещала зайти.
— Мне уйти?
Я остановилась на полпути.
— Нет.
Слово вышло твёрже, чем я ожидала.
— Если хотите — останьтесь. Если не хотите — я не держу.
Марина смотрела на меня. Долго, молча. Потом встала.
— Я достану нож. Для торта.
Я кивнула и пошла открывать.
За дверью стояла Зина — с салатницей, укутанной полотенцем, и бутылкой кагора под мышкой.
— Валюша! С юбилеем, дорогая! — Она обняла меня, не выпуская салатник. — Ой, а у тебя гости? Я слышала голоса...
Я посторонилась, пропуская её в коридор.
— Да. Зина, познакомься.
Марина вышла из кухни. В руках она держала нож и две тарелки.
— Это моя дочь.
Слова вышли сами. Первый раз за сорок три года.
Зина открыла рот. Закрыла. Салатница опасно накренилась.
— Дочь?..
— Марина. — Я посмотрела на неё — на эту взрослую женщину с моими глазами, которая стояла в моём коридоре с ножом для торта. — Она приехала на мой день рождения.
Марина поймала мой взгляд. В её глазах что-то дрогнуло — удивление? благодарность?
— Очень приятно, — сказала она Зине. — Мама много о вас рассказывала.
Ложь. Я не успела рассказать ничего.
Но Зина уже улыбалась — широко, радостно, как умеет только она.
— Ой, деточка! Какая красивая! Вся в мать! Валюша, что же ты молчала, что дочка приедет? Я бы пирог побольше испекла!
Она ушла на кухню, всё ещё причитая. Мы остались в коридоре — я и Марина.
— Спасибо, — сказала она тихо.
— За что?
— За «дочь».
Я протянула руку. Не подумав, не решив — просто протянула. Коснулась её локтя, легко, едва ощутимо.
— Вы и есть.
Она не отстранилась.
Мы стояли так несколько секунд — может, дольше. Потом из кухни донёсся грохот и Зинин возглас:
— Ой, уронила!
Марина фыркнула. Я тоже.
— Идём? — спросила она.
— Идём.
Мы вошли на кухню. Зина собирала рассыпанные по полу оливки, приговаривая что-то про свои кривые руки. На столе стояли рядом два торта — мой яблочный и Маринин медовик. Часы тикали. За окном светило мартовское солнце.
Я достала из шкафа третью тарелку.
***
Позже, когда Зина ушла — унося с собой остатки салата и обещание зайти завтра, — Марина стояла у двери, уже в пальто.
— Я могу приехать ещё. Если вы...
— Приезжай.
Она кивнула. Потом достала из сумки что-то маленькое, положила на тумбочку у зеркала.
— Это ваше.
Я посмотрела. Пластиковая бирка, выцветшая, с едва различимыми буквами: «Девочка, 3200 г, 12.10.1983».
— Откуда?..
— Осталась. В документах из детдома. Приёмные родители сохранили.
Я взяла бирку. Пластик был гладким, тёплым от её рук.
— Сорок три года я её хранила. — Марина смотрела на меня. — Теперь — ваша очередь.
Она открыла дверь. Остановилась на пороге.
— Марина.
Она обернулась.
— У меня нет ответа. На твой вопрос. «Почему» — я не знаю, как объяснить так, чтобы это имело смысл.
Она молчала.
— Но если ты хочешь искать ответ вместе — я попробую.
Марина смотрела на меня. В её глазах было что-то, чего я не видела раньше. Не прощение — рано для прощения. Но что-то похожее на согласие.
— На следующей неделе у Серёжи день рождения. — Она говорила медленно, подбирая слова. — Ему будет девять.
Приглашение. Осторожное, неуверенное. Но — приглашение.
— Я... — Горло сжалось. — Я могу испечь торт?
Она улыбнулась. Первый раз за весь день — улыбнулась по-настоящему.
— Медовик?
— Медовик.
Марина кивнула. Потом повернулась и пошла к лифту.
Я стояла в дверях, держа в руке бирку из роддома, и смотрела ей вслед. Она вошла в лифт, двери закрылись.
Тихо.
Я вернулась в квартиру. Закрыла дверь. Прошла на кухню.
На столе остался медовик — половина, Зина унесла кусок, я съела кусок, Марина забрала с собой два. На тарелках были крошки. Чашки стояли немытые.
Я села за стол.
Положила бирку перед собой. Провела пальцем по буквам — почти стёртым, едва видным.
«Девочка, 3200 г, 12.10.1983».
Сорок три года назад я сбежала через чёрный ход, потому что не знала ответа на вопрос «как жить дальше».
Сегодня моя дочь пришла с тортом и вопросом, на который у меня всё ещё нет ответа.
Но впервые за сорок три года я подумала: может, ответ не нужно иметь. Может, его нужно искать.
Вместе.
Я встала, включила воду, начала мыть чашки. Обычные движения, привычные. Но в груди что-то изменилось — не исчезло, не прошло. Просто... сдвинулось.
Как будто сорок три года я задерживала воздух.
И наконец — выдохнула.
Следующая история уже скоро — подпишитесь!