Она въехала в квартиру этажом ниже в августе. Первое, что мы услышали — тяжёлые шаги мужчин, таскающих мебель, и молодой энергичный голос, отдающий команды. «Диван — к окну! Нет, что вы, рояль пока не разворачивайте!» Рояль. Это слово заставило меня и мужа переглянуться.
— Музыкант, — мрачно предположил муж. — Будет репетировать ночами. Сдохнем.
Но первые недели стояла тишина. Мы встретили её в лифте — женщина лет сорока, строгая, в очках в тонкой оправе, с пакетами из «Ашана». Кивнула вежливо и сдержанно. Я решила, что рояль — просто дорогая мебель для интерьера.
Ошиблась.
Первый удар пришёлся в субботу в семь утра. Не музыка. Один-единственный низкий, гулкий звук «до» первой октавы. Он прокатился по нашим стенам и врезался прямо в кости. Через пять минут — ещё один. Потом гамма. Медленная, методичная, как пытка капающей водой.
С тех пор это стало нашим расписанием. Семь утра — гаммы. Час дня — этюды. Шесть вечера — что-то мелодичное, но с вечными остановками и повторами одного и того же такта. И так каждый день. Без выходных.
Наша жизнь стала ритмизоваться этими звуками. Ужин под аккомпанемент неуклюжих пассажей. попытки уснуть — под монотонные упражнения для левой руки. Мы узнали все её ошибки. Муж, включая дрель, ворчал: «Пусть теперь послушает, как я ей отвечаю!»
Я пыталась говорить. Звонила в дверь. Она открывала, вытирая руки о полотенце.
— Здравствуйте, я с этажа выше. У нас… очень хорошая слышимость. Можно как-то потише или не так рано?
Она смотрела на меня поверх очков.
— Я занимаюсь в разрешённое время. С восьми утра до десяти вечера. Это моя работа. Я репетитор.
Она говорила это не грубо, а с холодной, непререкаемой уверенностью человека, чья работа важнее чужого сна. Я вернулась, чувствуя себя наглой просительницей.
Мы купили беруши. Плеер с белым шумом. Муж грозился написать заявление участковому, но мы оба знали — формально она права. Шум бытовой, в дневное время.
А потом у нас родился сын. И наша жизнь, и без того перевёрнутая с ног на голову, окончательно стала адом. Сын Саша спал урывками. И каждый раз, когда он, наконец, засыпал после часа укачиваний, снизу раздавалось это «ДООООО...» — и всё начиналось сначала. Я сидела с трясущимся от крика ребёнком на руках и тихо ненавидела её. Искренне, до дрожи в коленях. Её бесконечные гаммы казались мне злым, осознанным издевательством.
Однажды, после особенно тяжёлой ночи, я не выдержала. В шесть утра, едва заслышав первые звуки, я взяла Сашку на руки, спустилась на этаж и, не звоня, начала колотить в её дверь кулаком.
Она открыла, бледная, в халате. За её спиной в полумраке стоял рояль.
— Хватит! — прошипела я, и голос мой сорвался. — ХВАТИТ! Вы сводите нас с ума! Мой ребёнок не спит! Я не сплю! Уберите это чёртово пианино!
Я ждала скандала. Оправданий. Но она молча смотрела то на меня, то на моего сына, который, ошарашенный тишиной, перестал плакать. Потом её строгое лицо как-то обмякло.
— Извините, — тихо сказала она. — Я… я не подумала. Заходите.
Это было так неожиданно, что я, на автомате, переступила порог. В её квартире пахло кофе, старой бумагой и… лекарствами. На рояле лежали не ноты, а толстая пачка каких-то медицинских брошюр.
— Садитесь, — она указала на стул, сама села на табуретку у инструмента. — Это... Это… моя работа. Единственная, которая у меня сейчас осталась.
И она рассказала. Не оправдываясь. Просто констатируя факты. Она была концертмейстером. Не первой величины, но хорошим. Играла в театре, аккомпанировала певцам. Год назад у неё начались проблемы со слухом. Шум в ушах, искажение звуков. Диагноз — неоперабельная невринома. Опухоль слухового нерва. Музыка, её единственный язык общения с миром, начала превращаться в какофонию.
— Сейчас я слышу не так, — монотонно объясняла она, глядя на клавиши. — Я слышу искажённо. Как будто всё время мимо тона. Если я перестану играть, я потеряю остатки слуха навсегда. Мозг забудет, как обрабатывать звук. Эти гаммы, эти этюды… Это не репетиция. Это реабилитация. Каждый день я заново учусь слышать. Если я пропущу хоть один день, откачусь назад. Мне… мне просто некуда больше это делать. Снимать зал — денег нет.
Она говорила, а я сидела, прижимая к груди Сашку, и чувствовала, как моя ярость тает, обнажая под собой что-то тяжёлое и неудобное. Я ненавидела звуки, которые для неё были криком о помощи. Борьбой за то, чтобы не оглохнуть окончательно.
— Почему вы не сказали? — глупо спросила я.
— Сказать что? Что я больна? Чтобы меня жалели? Чтобы делали поблажки? — она горько усмехнулась. — Я музыкант. Я должна играть хорошо. А не быть объектом жалости соседей.
В тот день она не играла. Мы сидели в гулкой тишине квартиры, и только Сашка посапывал у меня на руках.
На следующий день в семь утра я снова ждала звука. Его не было. В восемь — тишина. В девять я, уже волнуясь, спустилась. Дверь была закрыта. Я приложила ухо — изнутри доносился очень тихий, глухой стук. Как будто по клавишам били через толстое одеяло.
Оказалось, так оно и было. Она накрыла струны рояля двумя старыми стёгаными одеялами и играла практически беззвучно, глуша и без того искажённый для неё звук.
— Что вы делаете? — ахнула я.
— Играю, — коротко ответила она. — Просто… тише.
Этот жест сломал всё. Он был страшнее любой её холодности. Профессионал, борющийся за свой слух, согласился играть в одеяла, потому что над ним этажом плакал чужой ребёнок.
— Не надо, — выдохнула я. — Играйте. Только… давайте составим график. Когда Сашка спит. Я буду вам сообщать.
Так мы и сделали. Неловко, по-соседски. Я писала ей в мессенджер: «Спит с часу до трёх». И в эти два часа снизу лилась музыка. Не гаммы. Настоящая музыка. Шопен, Шуберт. Тихо, с ошибками, которые слышала только она. Но это была музыка.
Однажды, когда Сашка болел и не спал вообще, а ей нужно было играть, я завернула его в одеяло и пришла к ней. «Играйте, — сказала я. — Мы послушаем». Она играла. Сашка, затихший, смотрел на её быстрые руки. А я смотрела на её лицо — сосредоточенное, потерянное в мире звуков, которые постепенно ускользали от неё. И впервые не слышала раздражающего шума. Слышала мужество. Упрямое, некрасивое, бытовое мужество в халате и тапочках.
Она не стала нашей подругой. Мы не пьём вместе чай. Она всё так же строга и сдержанна. Но теперь, когда снизу доносятся знакомые такты, муж не матерится. Он вздыхает: «Ну вот, Пианистка за работу взялась». А я иногда, укладывая Сашку, говорю ему: «Слушай. Это человек учится заново слышать мир». Он, конечно, не понимает. Зато засыпает под нежный, терпеливый мотив, который борется с тишиной неизлечимой болезни. И в этой борьбе есть страшная, щемящая красота. Которая стала просто частью нашего дома. Как скрип половиц или шум воды в трубах. Только значительнее.
Просто соседка снизу. С роялем и титаническим, невидимым никому усилием жить так, как она должна. Несмотря ни на что.
---------------
А как бы вы поступили на месте главных героев? Напишите в комментариях.
СПАСИБО ЗА ПРОЧТЕНИЕ, ДРУЗЬЯ! 💖
ПОДПИШИТЕСЬ НА КАНАЛ, ВПЕРЕДИ ЕЩЁ МНОГО ИНТЕРЕСНЫХ ИСТОРИЙ ИЗ НАШЕЙ С ВАМИ ЖИЗНИ!💖