Каждое утро. В семь, в восемь, в девять. В любую погоду. В метель, в гололёд, когда тротуары скользкие, а ступеньки в троллейбус — как ледяная горка. Они входят медленно, держась за поручень, иногда кто-то помогает — подаёт руку, придерживает. Проходят в салон, садятся или стоят. Всегда с сумками. Всегда собранные.
Зимой это особенно заметно. Когда ещё темно, когда снег не белый, а серый, когда люди в троллейбусе пахнут мокрыми варежками и чем-то лекарственным — валокордином, корвалолом, мазью от простуды. Окна запотевшие, на поручнях конденсат. Кто-то рисует пальцем рожицы на стекле. Кто-то вытирает круглое окошко, чтобы видеть свою остановку. Пол мокрый от снега, который стекает с ботинок. Водитель время от времени включает дворники — они скребут по стеклу со звуком, от которого сводит зубы. Я еду на работу, как все, с лицом «не трогайте меня до кофе», и вдруг понимаю: я знаю, куда еду я. Офис, девятый этаж, окно в сторону парка. А вот они — куда? Они едут медленно, держат сумки обеими руками, как будто в них что-то хрупкое. Смотрят в окно или перед собой. Иногда переговариваются вполголоса. Иногда просто молчат — каждый в своих мыслях.
Я начала с ними разговаривать случайно. Просто однажды было очень душно, окна запотели, троллейбус встал на светофоре на целых три минуты — светофор сломался, мигал жёлтым — и я сказала вслух, сама не думая:
— Ух. Жарко сегодня.
Женщина напротив сразу кивнула. В платке, в пуховике, с сумкой на коленях.
— Ага. А вроде зима.
И всё. Этого оказалось достаточно. Как будто где-то внутри у них есть кнопка «поговорить», и она нажимается от любой фразы про погоду или транспорт.
С тех пор я иногда начинаю разговор сама.
— Что-то семёрка сегодня позже.
— Да, на три минуты, — тут же отвечают. — Я уже засекла.
Они всегда знают расписание лучше водителя. И всегда куда-то спешат, даже если времени у них, казалось бы, больше, чем у всех остальных.
Сначала ответы были ожидаемые.
— На дачу. Грядки прополоть, пока не поздно.
— В поликлинику. Талон на девять утра, опоздаешь — не примут.
— К внукам. Дочка на работу, кто-то же должен сидеть.
— На рынок, пока не разобрали нормальную рыбу. К десяти уже только замороженная остаётся.
— В церковь. Служба в восемь, я всегда хожу.
Это база. Это все знают. Это неинтересно.
А потом я стала слушать не «куда», а как они это говорят. И там начали открываться другие маршруты.
* * *
Однажды рядом со мной села бабушка в аккуратной шапке, с губной помадой. Помада была неяркая — бледно-коралловая, почти нюдовая, — но нанесена ровно, без привычного «куда попало». Видно было, что она делала это перед зеркалом, не торопясь, может быть, даже с удовольствием. Пальто на ней было старенькое, но чистое, с выглаженным воротником. Шарф повязан так, как повязывают люди, которые следят за собой не из тщеславия, а просто по привычке — жить красиво. Она держала сумку на коленях и всё время смотрела в окно, как будто ждала чего-то конкретного. Не остановку — что-то другое. Момент.
— Холодно сегодня, — сказала я.
— Зато солнце, — ответила она, не отрывая глаз от окна. — Я из-за него и еду.
— Куда?
— Смотреть.
Она сказала это так, будто это самый понятный ответ на свете.
Оказалось, она ездит на одну и ту же остановку — «Речной вокзал» — выходит, идёт к набережной и стоит. Просто стоит. Смотрит, как вода идёт подо льдом (не знаю, кстати, как она ее видит). На то, как свет падает на снег, на то, как птицы кружат над прорубью. На рыбаков с удочками, на собак, бегающих по насту. Минут двадцать. Иногда полчаса. Иногда и час, если погода особенно хорошая. Потом едет обратно.
— Каждый день? — спросила я.
— Когда солнце. Без солнца не то. Надо, чтобы свет был. Он на льду — как стекло. Красиво.
— А дома что? — спросила я.
— А дома я уже всё посмотрела, — ответила она и улыбнулась уголком губ. — Тридцать семь лет в одной квартире. Там каждая трещина на потолке знакомая. А тут — каждый раз по-новому. Лёд тает, птицы прилетают. Вчера видела, как рыбаки сидят. Один термос достал — пар пошёл. Красиво.
Она замолчала, потом добавила тихо:
— Муж раньше со мной ездил. Говорил: «Галь, пошли на реку». У него астма была, врачи воздухом дышать велели. Мы каждое воскресенье ездили. Стояли вместе, молчали. Ему не надо было слов. Он просто дышал и смотрел. Потом говорил: «Хорошо». И всё. Больше ничего. Но я понимала, что значит это «хорошо». Теперь одна езжу. Но всё равно — как будто с ним. Вот смотрю на лёд и слышу: «Хорошо, Галь. Хорошо».
* * *
В другой день я ехала рядом с женщиной помоложе, лет шестьдесят пять. В пуховике с оторванной кнопкой, которую она всё время пыталась застегнуть. Кнопка не держалась, съезжала, женщина раздражённо фыркала, но продолжала попытки. На лице усталость — не физическая, а какая-то внутренняя, застарелая.
— Вы в поликлинику? — спросила я.
— Нет, — сказала она коротко. — Я туда не хожу.
— А куда?
— Да просто еду. Куда глаза глядят.
Она усмехнулась — не весело, но с каким-то облегчением.
— Дома все знают, где я и зачем. «Мам, ты же дома, сделай то, принеси это». Дочка звонит: «Посиди с Артёмкой, я на маникюр». Сын: «Мам, ну ты же всё равно свободна». Как будто время — это не моё, а общее. Как будто раз я на пенсии, значит, вечно доступна. Борщ свари, бельё погладь, с внуком посиди. А я что хотела? А кто спрашивал? Вот я и села в троллейбус. Билет купила до конечной. Еду. И никто ничего не ждёт. Никто не просит. Никто не звонит: «Мам, а ты где?». Тишина. Просто еду и смотрю в окно. Город проплывает. Люди. Дома. А я — никому ничего не должна. Вот на эти полчаса — ничего.
Она замолчала, посмотрела в окно.
— А муж? — спросила я.
— Муж не спрашивает. Он привык, что я дома. Я ему оставила записку: «Ушла по делам». Он подумает, что в магазин или к подруге. А я просто еду. Тут хоть не надо ничего делать. Сижу — и ладно. Иногда беру с собой термос. Наливаю чай, пью прямо в троллейбусе. Смотрю в окно и думаю: вот сейчас я для себя. Не мать, не жена, не бабушка. Просто я. Еду и пью чай. Этого достаточно.
Она вышла на конечной, не оглядываясь, как будто специально доехала до места, где решения больше не нужны.
Я смотрела, как она идёт по перрону — медленно, без спешки. Тележка на колёсиках скрипела. Она обернулась один раз, помахала мне рукой. Не как прощание. Как признание: мол, понимаешь.
Я поняла. Иногда свобода — это не когда можешь всё. А когда можешь ничего не делать. И никто тебя за это не осудит.
* * *
Самой неожиданной была история с одеждой.
Бабушка с хозяйственной тележкой, в которой аккуратно лежали платья. Не старьё — хорошие вещи. Одно тёмно-синее, шерстяное, с перламутровыми пуговицами. Другое — серое в мелкую клетку, явно пошитое на заказ, с идеально подогнанной талией. Видно было, что это не просто одежда — это память. Каждое платье кто-то носил с удовольствием, в каждом были свои выходы, свои праздники.
— На рынок? — спросила я.
— Нет. Сдавать.
— Куда?
— В благотворительный фонд. Мне они больше не нужны.
Она говорила спокойно, без сожаления. Как человек, который давно всё для себя решил.
— А вдруг пригодятся? — спросила я.
— Мне — нет. Некуда их больше носить. Раньше ходила в театр, в гости. Муж любил, когда я нарядная. Теперь его нет. А вещи лежат и напоминают. Я их достаю,глажу, складываю обратно. Зачем? Пусть кому-то ещё послужат.
Она погладила рукой синее платье.
— Вот это — на день рождения дочки надевала. Двадцать лет назад. Ей исполнялось тридцать. Мы ресторан сняли, гостей позвали. Она так смеялась в тот вечер. Счастливая была. А это — на юбилей мужа. Пятьдесят пять лет ему было. Он меня в этом платье увидел и сказал: «Ты как невеста». Хорошие платья. Но если они будут просто лежать, я буду их перебирать. И плакать. А если отдам — значит, отпустила. Дала им вторую жизнь. Пусть кто-то ещё в них счастливым будет.
Она вытащила из тележки ещё одно платье — кремовое, лёгкое, летнее.
— А это вообще свадебное. Не моё, дочкино. Она мне его оставила: «Мам, вдруг внучка пригодится». Но внучка не родилась. Родился внук. И платье лежит. Я его каждый год достаю, проветриваю, обратно кладу. Зачем? Чтобы вспоминать, как она по квартире в нём кружилась? Я и так помню. А платье пусть кому-то послужит.
Она вышла через четыре остановки. Я смотрела на её спину — прямую, несломленную — и думала, что иногда расставание с вещами — это не жадность побороть, а просто дать себе право жить дальше.
* * *
Была ещё одна история, которая меня зацепила.
Женщина лет семидесяти, с тростью. Трость была резная, красивая, с серебряной ручкой. Видно было, что она ей не просто для опоры — она её любила, эту трость. Поглаживала ручку, как будто кота.
— Красивая трость, — сказала я.
Она улыбнулась.
— Спасибо. Мне подарили. Давно.
— Вы далеко едете?
— В парк. Покормить.
— Птиц?
— Кошек. Там колония. Человек двадцать нас, кто кормит. У каждого свой день. У меня — вторник и пятница.
Она достала из сумки пакет. Там были маленькие пакетики с кормом — аккуратно отмеренные порции.
— Я им по имени еду даю, — сказала она. — Рыжего зовут Борис. Серую — Маруся. Чёрного — Граф. Он важный такой, с белой грудкой. Я их уже пять лет кормлю. Некоторые умерли. Новые пришли. Но всегда кто-то ждёт.
— А зимой? Холодно ведь.
— Зимой особенно важно. Они же голодные. Я им и корм, и воду в термосе вожу. Тёплую. Наливаю в мисочки — они пьют, облизываются. Один раз не приехала — заболела. Так соседка за меня съездила. Позвонила: «Марь Иванна, я покормила. Все на месте». Я ей так благодарна была.
Она замолчала, посмотрела в окно.
— У меня дома кот был. Прожил шестнадцать лет. Умер три года назад. Я больше не завела. Тяжело. А этих кормлю — и как будто он со мной. Вот Борис — рыжий, как мой был. Когда его вижу, сердце щемит.
Она вышла через шесть остановок. Я видела, как она медленно шла к парку, опираясь на трость. Сумка была тяжёлая, она перекладывала её из руки в руку. Но шла твёрдо.
* * *
Однажды дедушка сел напротив меня. Лет семидесяти пяти, может, восьмидесяти. В клетчатой кепке — старомодной, какие носили в советское время, — в куртке с потёртыми локтями и подкладкой, которая местами вылезла. Лицо обветренное, в глубоких морщинах. Руки крупные, рабочие, с мозолями и шрамами — видно, что всю жизнь делал что-то руками. Он достал из кармана платок — не бумажный, а тканевый, выстиранный и выглаженный, — вытер лоб и сам начал разговор. Такое редкость. Обычно мужчины молчат, как партизаны.
— Девушка, — сказал он, — а этот троллейбус к кладбищу заходит?
— Не все маршруты, — сказала я. — Только дотационные. Они раз в час, а то и в полтора. Крюк делают большой, не всем выгодно. Именно этот не знаю, зайдет ли.
Он махнул рукой.
— Да ладно. Не дряхлый. Километр пройдусь.
— Вы туда часто ездите?
— Каждую среду. Без пропусков.
— Почему именно в среду?
Он помолчал, посмотрел в окно.
— В среду мы познакомились. Она шла с работы, я — с завода. Столкнулись на остановке, я ей на ногу наступил. Извинился — разговорились. Она библиотекарем работала. Я ей говорю: «Можно провожу?». Она засмеялась: «До библиотеки?». Я говорю: «Хоть до Луны». С тех пор каждую среду встречались. Полгода так. Потом расписались. Прожили сорок два года. Она в больнице лежала последние две недели. Я к ней каждый день ходил. А умерла в среду. Утром. Я к обеду пришёл — а её уже нет.
Он сказал это без надрыва, как справку. Как факт, с которым давно смирился, но от которого не отказался.
— Если в среду не приеду, — добавил он, — значит, умер.
Он рассказал, что летом был в санатории по путёвке. Профсоюз дал, бесплатно. Говорили: «Поезжай, Михалыч, подлечишься. Сердце, давление». Поехал. Там режим строгий — процедуры, питание по часам, прогулки. А в среду утром он встаёт, одевается и к врачу: «Мне надо уехать». Врач: «Михаил Петрович, у вас сегодня массаж и ванны». Он: «Отменяйте». Врач не понял, но отпустил. Он сел на электричку — четыре часа в одну сторону, с пересадкой — доехал до города, взял такси до кладбища, постоял у могилы двадцать минут, рассказал, как в санатории дела, что кормят хорошо, что скучает, и поехал обратно. Приехал к ужину. Медсестра спросила: «Где были?». Он ответил: «По делам».
— Не потому что надо, — сказал он. — Потому что договорились.
— С кем договорились?
— С ней. Перед смертью она сказала: «Миша, не бросай меня. Приезжай хоть раз в неделю. Поговори». Я обещал. И вот езжу. Рассказываю, как дела. Что внук женился, что правнучка родилась. Что в доме труба потекла, я сам починил. Что помидоры в этом году хорошие выросли. Всё рассказываю. Как раньше вечерами рассказывал. Она любила слушать.
Он замолчал, посмотрел на свои руки. Крупные, рабочие ладони. Потом добавил тише:
— Иногда стою и молчу. Просто стою. Мне кажется, она всё равно знает, что я пришёл. Главное — не пропустить.
Он вышел через три остановки, попрощался кивком. Я смотрела ему вслед — медленная, но твёрдая походка, старая куртка, кепка — и думала о том, что у кого-то договоры с банками, а у кого-то с мёртвыми. И нарушать их одинаково невозможно.
* * *
Последней была женщина, которая ехала совсем не «просто так».
Я села рядом с ней случайно — в салоне почти никого не было, утро было поздним, рабочий поток уже схлынул. Она сидела у окна, держала в руках блокнот, что-то записывала, потом зачёркивала, снова писала. Лет шестидесяти, наверное, в очках, в аккуратном пальто с брошью на воротнике. Брошь была необычная — серебряная, в виде циркуля и линейки.
— Что-то важное? — спросила я, кивнув на блокнот.
Она подняла глаза, улыбнулась.
— Пытаюсь придумать, что подарить внуку. У него сегодня день рождения.
— А вы далеко едете?
— К нему. Через весь город. Но специально выбрала сесть в транспорт пораньше — чтобы была дорога. Может еще круг сделаю.
Она закрыла блокнот, посмотрела в окно.
— Я архитектор, — сказала она. — Всю жизнь думаю в дороге. С молодости так повелось. Проект надо сдать — я садилась в электричку и ехала до конечной. Туда-обратно. Билет покупала, блокнот брала, карандаши. В поезде голова работала лучше, чем за столом. Там — бумаги, телефоны, начальник заходит: «Ну что, готово?». А тут — только окно, стук колёс и мысли. Я чертила прямо в вагоне. Людей не замечала. Один раз так увлеклась, что проехала свою остановку. Муж волновался, звонил, искал. А я чертёж дочертила и довольная домой вернулась.
— И сейчас так?
— Сейчас я на пенсии. Проекты не делаю. Но привычка осталась. Если надо что-то обдумать — я еду. Вот и сегодня. Внуку восемь лет. Он конструкторами увлекается — Lego, всякие механизмы. Последний раз я ему простой набор подарила. Он обрадовался, конечно, но через два дня собрал и забыл. Я решила в этот раз сделать иначе. Купила большой набор — архитектурную серию, Тадж-Махал. Там две тысячи деталей. Но хочу не просто коробку вручить. Хочу, чтобы запомнилось.
— А как?
Она развернула блокнот — там был набросок. Нарисованная от руки карта. С точками, стрелками, подписями.
— Я сделаю квест. Спрячу части конструктора в разных местах квартиры. Каждая часть — с запиской-подсказкой. Он будет собирать не просто набор, а искать его, разгадывать. Как архитектор ищет решение — шаг за шагом, деталь за деталью. Вот об этом я и думала всю дорогу — где спрятать, как подсказки написать, чтобы не слишком легко, но и не невозможно. Первую подсказку дам ему в руки. Там будет написано: «Ищи там, где утро начинается». Это кухня, чайник. Под чайником — вторая записка: «Ищи там, где книги спят». Это полка в его комнате. И так далее. Всего восемь записок. Восемь — как ему лет. Последняя приведёт к коробке. Он её откроет, а там не просто конструктор, а ещё письмо от меня. Что я в него верю. Что из него получится хороший архитектор. Или инженер. Или кто угодно — главное, чтобы создавал.
— Хитро, — сказала я.
Она улыбнулась.
— Не хитро. Просто с любовью. Я вот смотрю на него, и мне хочется, чтобы он понял: мир можно создавать. Из деталей, из идей, из чего угодно. Главное — не бояться собирать. Вот конструктор — он учит не бояться.
— Подарок должен быть не просто вещью. Он должен стать событием. Воспоминанием. Чтобы запомнилось. Я вот помню, как мне дедушка на семь лет подарил набор цветных карандашей — шестьдесят четыре цвета. Огромная коробка. Он их не просто отдал, а разложил по всему дому, как радугу. Красный — на кухне, в сахарнице. Оранжевый — в коридоре, в калоше. Жёлтый — на балконе, в горшке с геранью. Зелёный — в ванной, за зеркалом. Я их собирала час. Бегала по квартире, искала, смеялась. Дедушка сидел на диване и улыбался. Когда нашла последний — фиолетовый, он был в его кармане — он сказал: «Молодец. Теперь рисуй». До сих пор помню. Те карандаши давно кончились, а я помню. Хочу, чтобы и внук помнил.
Она вышла за пять остановок до конечной, помахала мне на прощание. Блокнот был уже закрыт — решение, видимо, нашлось.
* * *
Теперь я почти всегда смотрю на бабушек и дедушек в утреннем транспорте. Пытаюсь угадать, куда они едут. Вот эта — с пустой сумкой — наверное, за продуктами. А вот этот — с газетой — может, в библиотеку, почитать в тёплом месте. А вон та — в хорошей шляпе — возможно, на концерт, в филармонию. Или просто гулять.
Но теперь я знаю: иногда маршрут — это не про пункт назначения. Это про то, что происходит по дороге. Про возможность побыть собой. Или с кем-то, кого уже нет.
У каждого есть маршрут, который нельзя отменить. Кто-то едет к воде, потому что там он не один. Кто-то — до конечной, потому что там никто ничего не ждёт. Кто-то везёт прошлое в благотворительный фонд, чтобы отпустить его. Кто-то едет к мёртвым, потому что обещал. А кто-то просто думает в дороге — потому что всю жизнь так думал, и по-другому уже не получается.
Иногда я выхожу раньше своей остановки. Иду пешком. Просто так. Смотрю, как люди заходят и выходят, как держат сумки, как смотрят в окна, как переговариваются или молчат. Недавно увидела, как бабушка помогла молодой маме с коляской — взялась за ручку, вкатила в салон. Мама сказала: «Спасибо». Бабушка ответила: «Ничего страшного. Я помню, как это». И улыбнулась. Они обе улыбнулись.
Я думаю о том, что когда-нибудь и я буду ехать в утреннем троллейбусе. Не на работу. А просто — ехать. К реке. Или до конечной. Или к кому-то, кого больше нет, но кому я обещала.
И думаю, что, возможно, старость — это не когда перестают ходить.
А когда перестают ехать.
А они едут. Всегда.
Ирина Грана
P.S. Художественный текст, события вымышленные.