Наша дача находится в одной небольшой деревеньке, где местные жители – в основном, одни старики. Наш сосед Николай Федорович каждый раз с нетерпением ждет нашего приезда, чтобы поговорить и рассказать деревенские истории. Слушаю я его с вниманием, а он этому только рад: где еще в деревне найдешь такого слушателя. У меня скопилась не одна записная книжка его рассказов. Буду делиться с вами. Да, называет меня Николай Фёдорович, училкой. Видимо потому, что я часто что-то записываю или делаю пометки. Ну, Училка – так Училка. Какая мне разница.
— Эх, Училка, расскажу я тебе историю такую печальную, что у самого до сих пор сердце щемит, — начал Николай Федорович, тяжело устраиваясь на завалинке. — Про то, как жадность людская даже самое святое оскверняет.
Жил у нас в соседней деревне хороший, молодой мужик - Степан. Крепкий, работящий, золотые руки имел — любую технику починить мог, дом построить, хозяйство завести. Женился он на Марье, девушке красивой, доброй. Матушка его, Прасковья Ивановна, жену сыновью приняла, как родную дочку. Дочка в скорости у них родилась — Катюшка, девочка светленькая, глазки голубые, как васильки полевые.
Жили они дружно, счастливо. Дом большой справили рядом с материнским, хозяйство крепкое завели. Степан в райцентре на заводе работал, хорошие деньги получал. Марья дома хозяйничала, огород большой засаживала.
Степан в дочке души не чаял. Возится с ней, играется, на руках носит. Прасковья Ивановна тоже внучку обожала — вязала ей кофточки, сказки рассказывала, пирожки пекла. Семья была что надо — дружная, крепкая.
Только вот беда пришла, откуда не ждали. Заболел Степан тяжело. Сначала думали — переработался, отдохнет и поправится. А болезнь оказалась страшная, неизлечимая. Врачи руками развели — ничего, говорят, поделать нельзя.
Целый год мучился Степан. Сначала еще ходил с палочкой, потом совсем слег. Марья и свекровь его денно и нощно выхаживали. Лекарства покупали, травами поили, надеялись — авось отступит болезнь проклятая. Но Степан таял на глазах, как свечка церковная.
Понимал он, что долго не протянет. Марье наказывал хозяйство беречь, Катюшку растить в добре да ласке. А матушке говорил: «Мама, не оставляй их одних. Марья — она теперь тебе, как дочка родная, а Катенька — внучка твоя любимая».
В последние дни, когда уже бредил от боли, все повторял: «Дочка-то неродная... неродная она...» Прасковья Ивановна сердцем чуяла — что-то тут не так. Катюшка на Степана похожа была, а тут он такое шепчет.
Умер Степан на Покров день. Провожали его в последний путь всей деревней — уважали мужика за доброту да справедливость. После поминок, когда народ разошелся, осталась Прасковья Ивановна с Марьей наедине. Сидят за столом, горюют.
— Марьюшка, — говорит Прасковья Ивановна осторожно, — а что сын мой перед смертью про Катюшку говорил? Про неродную?
Марья побледнела, руки затряслись. Молчит, не знает, как правду сказать.
— Не бойся, дочка, — уговаривает свекровь. — Что было, то прошло. А мне знать надо.
Тут Марья не выдержала, расплакалась горько:
— Простите меня, мамаша. Катюшка и вправду не от Степана. Была я беременна от бывшего парня, когда со Степаном встретилась. Честно ему все рассказала. А он говорит: «Неважно от кого дитя. Будет моим». И записал дочку на себя, и любил, как родную.
Прасковья Ивановна долго молчала, в окно глядела. Сердце разрывалось — и жалко Марью, и обидно за сына. Но потом вздохнула тяжело:
— Раз Степа считал девочку дочкой — значит, для меня она внучка. И ты мне дочь, как была. Не брошу вас, слово даю.
Марья бросилась свекрови в ноги, благодарила, плакала. А Прасковья Ивановна думала — ну и дела...
У Прасковьи Ивановны детей было двое. Кроме Степана еще дочь Валентина. Жила та в областном центре, зарабатывала неплохо, но страх жадная до денег. Узнала она про тайну Катюшкину — и загорелись у ней глаза алчные.
Стала приезжать Валентина домой чаще, матери мозги промывать:
— Мама, да ты что? Эта Марька тебя обманула! Катенька не внучка тебе вовсе! А наследство-то какое — дом, машина, сад! Все достанется чужим людям! Давай в суд подавать, отцовство аннулировать. Тогда все нам отойдет!
Прасковья Ивановна мучилась, сомневалась. Помнила последние слова сына, обещание Марье. А дочка все давит, давит:
— Мама, да очнись! Они нас обокрали! Степан в здравом уме не был, когда тебя просил Марьку с Катенькой не оставлять! Сама же слышала, как говорил он, что дочка неродная.
Долго терзалась Прасковья Ивановна. Страшно было ей дочку потерять, а с другой стороны — совесть мучает. Но Валентина настояла на своем — подали в суд.
А потом Валентина и вовсе обнаглела. Пришла к Марье без спросу, стала по дому рыскать, вещи разглядывать:
— Скоро здесь мой порядок будет! — заявляет нагло. — После суда выселю вас, продам все нафиг!
Марья поняла — предали ее. Свекровь, которая клялась поддерживать, фактически, нож в спину воткнула. Плакала она ночами, не спала. Катюшка маленькая не понимала — почему мама грустная, почему тетя Валя злая такая.
Но суд оказался справедливым. Нашлись письма Степановы, где он писал, что дочку принимает сознательно. Свидетели показали — знал он правду с самого начала и никогда не скрывал, что Катюшку любит как родную. Судья и говорит:
— Раз отец осознанно признал ребенка, записал на себя, воспитывал — значит, отцовство законное. Отменять не будем.
Валентина аж позеленела от злости. Кричала, ругалась, угрожала апелляцию подавать. Но дело ясное — проиграла она в пух и прах. Уехала ни с чем, только зубами скрипела.
А Прасковья Ивановна попыталась к Марье подойти, помириться. Виновата, мол, была, дочка сбила с толку. Но Марья только отвернулась молча. Не простила предательства в самый тяжкий час.
Так и живут теперь — рядом, а как чужие. Катюшка бабушку спрашивает — почему не приходит больше? А что ответить? Что жадность людская сильнее любви оказалась?
— Вот и думай после этого, Училка, — продолжал Николай Федорович, затягиваясь самокруткой. — Сначала все хорошо было. А теперь Прасковья Ивановна с Валентиной в ссоре живут. Дочка-то Валентина тоже на нее обиделась — почему, мол, не довела дело до конца, почему в апелляцию не пошла. А мать ее упрекает — зачем, говорит, меня на такое подлое дело подбила.
Приезжает Валентина раз в год, на поминки отца. Сидит мрачная, ни с кем не разговаривает. Прасковью Ивановну винит в том, что миллионы упустила. А мать-то ее постарела за эти годы, сгорбилась. Совесть мучает день и ночь.
Видит она Марью в огороде — хочет подойти, поговорить. А та как увидит свекровь — сразу в дом убегает, дверь запирает. Катюшка подросла уже, в школу пошла. Умная девочка, добрая. Бабушку помнит, иногда спрашивает у мамы: «А почему баба Паша к нам не приходит? Раньше же приходила, пирожки пекла».
Марья не знает, что отвечать. Не может же ребенку объяснить, что бабушка в суд на них подавала, выгнать хотела. Говорит только: «Баба Паша занята очень, некогда ей».
А Прасковья Ивановна все чаще к забору подходит, смотрит — как внучка растет. Сердце рвется, а подойти не может. Гордость не позволяет — как в глаза Марье смотреть после такого предательства?
Соседки наши, бабы деревенские, судачат между собой. Одни говорят — правильно Марья делает, не прощает. Какое тут прощение, когда на улицу выгнать хотели? А другие жалеют Прасковью Ивановну — старая уже, одинокая, внучку видеть хочется.
Мне самому их жалко обеих. Марья-то молодая еще, красивая. Ухажеры к ней приходят — хорошие мужики, работящие. А она никого не принимает. Говорит — Степан был единственный, который по-настоящему любил. Остальные только на красоту глядят, а про душу не думают.
А Прасковья Ивановна все сохнет. В магазин идет — покупает конфеты, игрушки детские. Думала, может, через соседку передать внучке. Но потом передумывает — не имеет права. Сама все разрушила.
Вот недавно случай был. Заболела Катюшка сильно. Марья с ума сходила, к врачам таскала, лекарства покупала. Денег-то после смерти Степана немного осталось, а болезнь дорогая.
Прасковья Ивановна узнала — не спала ночами, места себе не находила. Внучка больная, а она помочь не может. Валентине звонила — может, денег даст на лечение. А та и слышать не хочет: «Не наша это девочка, мам. Сама разбирайся».
Тогда Прасковья Ивановна решилась. Свои смёртные положила в конверт. Пришла к Марье, конверт с деньгами протягивает: «На лечение возьми. Не для тебя — для Катюшки».
Марья долго на конверт смотрела. Гордость не позволяет взять, а дочка болеет. В итоге взяла, но ни слова не сказала. Деньги взяла, а разговаривать не стала.
После этого Прасковья Ивановна совсем плохая стала. Понимает — простить ее не хотят, да и как прощать-то? Предала она самых близких людей из-за денег проклятых.
А знаешь, Училка, что самое страшное в этой истории? Степан-то, покойничек, наверное, с того света смотрит и плачет. Просил он мать позаботиться о жене и дочке, а она в суд на них подала. За какие-то деньги душу продала.
Деньги — они как огонь. Можно ими дом согреть, а можно и сжечь дотла. Вот и сожгла Прасковья Ивановна семью свою из-за жадности дочкиной.
Теперь живут они в одной деревне, а как в разных мирах. Марья работает в сельпо, дочку растит одна. Катюшка хорошая девочка выросла — учится отлично, помогает маме по хозяйству. Только грустная очень. Чувствует, наверное, что чего-то важного в жизни не хватает.
А Прасковья Ивановна дома сидит, на фотографии Степановы смотрит, с ним разговаривает: «Прости меня, сынок. Дура старая оказалась. Дочку послушала, а тебя предала».
Иногда вижу ее на кладбище. Сидит на могилке сыновней, плачет. Цветы приносит, памятник убирает. А рядом венок лежит — это Марья приходила. Встречаются они там иногда случайно, молча мимо друг друга проходят. Только слезы одинаковые.
Вот такая, Училка, история печальная. Наука всем нам — не давай жадности сердце свое захватить. Деньги приходят и уходят, а люди родные — они дороже всех богатств мира. А потеряешь их доверие — ничем потом не купишь.
Марья-то права в своем. Как можно простить предательство в самый тяжелый час? Когда горе в доме, а самые близкие нож в спину втыкают ради денег поганых.
А Прасковью Ивановну тоже жалко. Старая уже, больная, а внучку любимую видеть не может. За дочкины грехи расплачивается. Но сама виновата — слабая оказалась, поддалась на уговоры.
Эх, люди, люди... Когда же научитесь ценить главное, а не гоняться за мишурой блестящей?
Конец