В конце 1844 года пресса Парижа и Петербурга взорвалась трагическим известием: в водах Бискайского залива сгинул живописец Айвазовский.
Сообщалось, что судно не пережило жестокого шторма и затонуло вместе со всеми пассажирами.
Читатели вздыхали, критики строчили некрологи, а двадцатисемилетний Ованес Айвазян в это самое время сушил промокший сюртук в портовой гостинице и лихорадочно набрасывал карандашом то, что видел с палубы тонущего судна.
Феодосийский мальчик
Семья Айвазянов перебралась на полуостров из Галиции. Глава семьи, Геворк, пытался вести торговлю, однако эпидемия чумы 1812-го лишила его состояния, вынудив занять скромную должность базарного старосты. Метрическая книга церкви Сурб Саргис сохранила запись от 17 июля 1817 года о рождении Ованеса, сына Георга Айвазяна. С финансами в семье было туго, однако недостаток средств с лихвой окупался музыкой и морским простором.
Мальчик рос странный. Сам выучился играть на скрипке, а рисовал на всём, что попадалось под руку. Бумага была роскошью не по карману, и восьмилетний Ованес взялся за самоварный уголь. Стены родительского дома покрылись парусниками и волнами. Феодосийский архитектор Яков Христианович Кох, человек добрый и наблюдательный, углядел эти художества и стал дарить мальчишке карандаши да краски. Он же и посоветовал градоначальнику Казначееву обратить внимание на юное дарование.
Александр Иванович Казначеев, читатель, был из тех начальников, что умели разглядеть искру в чужом ребёнке. Он взял Ованеса учиться рисованию вместе со своими детьми, а когда самого Казначеева перевели в Симферополь, забрал и мальчика с собой. Тринадцатилетний сын разорённого купца оказался в губернской гимназии.
Там-то его и приметила Наталья Фёдоровна Нарышкина, супруга таврического губернатора. Женщина она была влиятельная и решительная. Написала в Петербургскую академию художеств, приложила рисунки воспитанника. Ответ пришёл положительный, хотя мальчик ещё не достиг положенных четырнадцати лет. В августе 1833 года Ованес Айвазян приехал в столицу.
Скандал с французом
В академических стенах наставником юноши стал пейзажист Максим Воробьёв. Студент схватывал всё на лету: уже к 1835 году его «Этюд воздуха над морем» удостоился серебряной награды. Вскоре перспективного ученика откомандировали в подмастерья к Филиппу Таннеру, французскому маринисту, прибывшему в столицу по личному зову императора.
Таннер оказался человеком завистливым. Нагрузил юношу чёрной работой, а самостоятельно писать запретил.
- Будешь делать, что велят, - объявил француз. - А выставляться тебе рано.
Айвазовский кивнул и продолжал писать по ночам.
Осенью 1836 года на академической выставке появились пять его картин. «Художественная газета» похвалила молодого живописца, а про Таннера написала, что работы его «страдают манерностью». Француз взбесился и побежал жаловаться императору. Мол, ученик нарушил субординацию, выставился без разрешения.
Николай I, не разобравшись, велел снять картины с выставки. За Айвазовского хлопотали Крылов с Жуковским, даже президент Академии Оленин вступился. Всё без толку. Полгода молодой художник просидел в немилости.
Спас его профессор Александр Зауервейд, преподававший батальную живопись царским детям. Выждав удобный момент, он показал Николаю работы опального студента. Император долго молчал, потом произнёс:
- Талантлив. Пусть учится дальше.
Спустя пару месяцев полотно «Штиль» принесло Айвазовскому Большую золотую медаль. Двадцатилетний живописец выпустился из Академии досрочно, сэкономив два года. Его ждало европейское турне.
Некролог для живого
В Италии продуктивность художника зашкаливала. Первые месяцы принесли дюжину полотен, год работы ещё два десятка. Там же пересеклись его пути с Гоголем: приятели вместе колесили по Сорренто и Неаполю. А после того как папа Григорий XVI приобрел полотно «Хаос» для ватиканской коллекции, писатель сострил в письме: «Твой "Хаос" поднял хаос в Ватикане».
Деньги пошли. Айвазовский смог отправиться дальше, через Швейцарию в Голландию и Англию. Осенью 1844 года он плыл из Британии в Испанию, когда в Бискайском заливе разразился шторм.
Пассажиры в панике прятались по каютам. Айвазовский вышел на палубу.
Волны швыряли корабль, как щепку, мачты трещали, матросы кричали что-то невразумительное. А молодой художник стоял, вцепившись в леер, смотрел и запоминал.
Судно не пришло в порт в назначенный срок. Газеты объявили о гибели. В Петербурге напечатали некролог. Мать Айвазовского, читавшая русские газеты в Феодосии, чуть не лишилась рассудка от горя.
А сын её был жив. Корабль выбросило на берег, экипаж и пассажиры спаслись. Айвазовский отделался испугом и промокшим сюртуком. Но он запомнил цвет волны на просвет и ощущение полной беспомощности перед стихией.
Через шесть лет он напишет «Девятый вал».
Как писать море, не глядя на море
«Кисть не способна уловить движение живой стихии, - утверждал мастер. - Рисовать с натуры молнию или удар волны невозможно. Образ картины рождается в моей памяти так же, как стихотворные строки у поэта».
Он и правда работал только по памяти. Делал беглые наброски карандашом на месте, а потом в мастерской восстанавливал увиденное. Этюдов не признавал, поправок избегал. Начинал картину с неба, «воздуха», как он говорил, и заканчивал небо в один присест. Потом брался за море.
В 1846 году Айвазовский вернулся в Феодосию. Построил дом у самой воды, устроил мастерскую с окнами во двор, подальше от моря. Многие удивлялись, зачем маринисту прятаться от волн. А он отвечал, что море у него в голове и отвлекаться ему ни к чему.
За мольбертом он стоял сутками. Очевидец Василий Кривенко отмечал, что глядя на легкие движения руки мастера и его сияющее лицо, процесс этот кажется чистым наслаждением.
«Момент мироздания» родился за один день. «У берегов Кавказа» всего за три часа на глазах у генерала Ермолова, который позже специально подчеркивал этот невероятный темп работы маслом.
Критики, конечно, язвили. Александр Иванов упрекал коллегу в любви к газетной шумихе, Крамской считал его манеру лубочной, а Александр Бенуа и вовсе отказывал маринисту в месте внутри русской школы пейзажа. Зрители же голосовали рублем и вниманием, штурмуя выставки.
Достоевский, обозревая академическую выставку 1860–61 годов, провел параллель между художником и Дюма-отцом: обоих публика поглощала с азартом, и оба тяготели к сказочным эффектам - молниям, грохоту и бенгальским огням. Впрочем, писатель тут же признавал: буря у Айвазовского упоительна и вечно красива, как настоящая.
Одиннадцать дней на шедевр
К 1850 году Айвазовский отметил тридцать три года. Звание академика, должность в Главном морском штабе и право на мундир — всё это у него уже было. Он осел в собственном доме в Феодосии с супругой Юлией и трудился не покладая рук.
Весной того года он взялся за большое полотно. Два метра на три с лишним. Сюжет давно сидел в голове. Кораблекрушение и горстка уцелевших на обломках мачты перед надвигающейся волной.
Почему именно девятый вал? Айвазовский знал морские поверья. У древних греков роковой считалась третья волна, у римлян десятая. А вот моряки XIX века боялись девятую. Говорили, что она страшнее и мощнее всех остальных. После неё либо конец, либо шторм начинает стихать.
Художник работал одиннадцать дней. Небо написал в первый же день, «в один присест». Потом взялся за волны. Эффект прозрачности, когда солнце просвечивает сквозь воду, давался особенно тяжело. Айвазовский накладывал слой за слоем, тончайшими лессировками, пока не добился нужного изумрудного свечения.
Карл Брюллов, увидев картину, признался, что чувствует вкус соли, глядя на неё.
А теперь, читатель, обратите внимание на одну странность. Физики подсчитали, что настоящий девятый вал во время океанского шторма достигает высоты метров в тридцать. У Айвазовского волна поднимается максимум на пять-шесть. Художник занизил масштаб раз в пять.
Вряд ли случайность. Человек, переживший шторм в Бискайском заливе, прекрасно знал, как выглядит настоящая убийственная волна. Но если бы он изобразил её в реальном размере, у героев картины не осталось бы ни единого шанса. А Айвазовский всегда давал надежду. На его картинах с кораблекрушениями обязательно есть что-то утешительное, будь то восходящее солнце или виднеющийся вдали корабль.
Можно сказать, что он пощадил своих героев. А можно сказать иначе. Он написал идею шторма, страшную, но преодолимую.
Триумф и соперничество
Премьера полотна прошла в стенах Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Эффект был грандиозным: зрители выстраивались в очереди, возвращаясь к картине снова и снова. По силе воздействия «Девятый вал» ставили в один ряд с брюлловским «Последним днём Помпеи».
За право обладания шедевром началась битва. Павел Третьяков мечтал заполучить его, но уступил венценосному сопернику Николаю I. Легенда гласит, что император тогда произнес:
«Я царь земли, а ты - царь моря!».
Догадаться, кто победил, нетрудно. Картина отправилась в Эрмитаж. В 1897 году её передали в только что открытый Русский музей императора Александра III, где она висит и по сей день.
После своего главного триумфа мастер прожил еще полвека, не выпуская кисти из рук. Его наследие, а это около шести тысяч полотен (в среднем почти по сотне в год) и более 120 персональных выставок. Он стал кавалером Почетного легиона, подарил родной Феодосии музей, школу, водопровод и железную дорогу. Не забыл и своего благодетеля Казначеева, построив в честь него фонтан.
2 мая 1900 года 82-летний художник привычно занял место у мольберта. Он работал над «Взрывом турецкого корабля» — эпизодом греческой войны за независимость, где Константин Канарис атакует вражеский флагман у Хиоса.
Художник успел набросать горящий корабль в клубах дыма, гористый берег на заднем плане. Контуром наметил лодку с повстанцами. Вечером отложил кисть, собираясь закончить утром.
Утра не случилось. Иван Константинович умер во сне.
Покой он обрел в ограде того самого храма Сурб Саргис, где его крестили. Эпитафия на могиле цитирует историка V века Мовсеса Хоренаци: «Рожденный смертным, оставил по себе бессмертную память».
Спустя много лет, в 1990-х, японский Художественный музей Фудзи спросил своих посетителей: какое полотно впечатлило их сильнее всего за три десятилетия выставок? Ответ был единодушным: «Девятый вал».
Шторм, которого не было, оказался убедительнее любого настоящего.