Пополнение счёта: 15 000 р.
Я смотрела на экран телефона и не могла понять, почему именно сегодня это сообщение задело меня сильнее обычного. Может, потому что за окном шёл снег – такой же, как в день маминых похорон. Или потому что я только что закончила разбирать последнюю коробку с её вещами и руки ещё пахли старой бумагой и пылью.
Пятнадцать тысяч. Каждый месяц. Восемь лет подряд.
Я села на диван – тот самый, продавленный, в котором мама любила сидеть по вечерам – и открыла банковское приложение. Пролистала историю. Январь, декабрь, ноябрь. Пятнадцать тысяч, пятнадцать тысяч, пятнадцать тысяч. Ни больше, ни меньше. Пятнадцатого числа, как по часам.
Мама говорила – это с работы. Какая-то надбавка, премия, что-то в этом роде. Я не вникала. Мне было двадцать, потом двадцать пять, потом двадцать семь – своих забот хватало. А мама не из тех, кто объясняет. Сказала «с работы» – значит, с работы.
Но мама умерла год назад. А деньги всё приходят.
Я встала с дивана, подошла к окну. Снежинки кружились в свете фонаря, и мне вдруг стало холодно, хотя батареи топили исправно. В квартире всё осталось, как при маме: обои в мелкий цветочек, старый ковёр на полу, её фотография на стене. Я не меняла ничего. Не могла. Каждый раз, когда думала переклеить обои или выбросить эту допотопную тумбочку – останавливалась. Будто мама стояла за спиной и качала головой: «Лида, ну зачем?»
Пятнадцать тысяч. Сто восемьдесят в год. Почти полтора миллиона за восемь лет. Кто платит такие деньги? И главное – за что?
***
На следующий день я пришла на работу раньше обычного. В бухгалтерии было тихо – коллеги ещё не подтянулись. Я включила компьютер и полезла в мамину почту.
Пароль я подобрала ещё в прошлом году, когда оформляла документы после похорон. Мама была предсказуема в таких вещах: дата моего рождения, двенадцатое сентября, девяносто восьмой год. 12091998. Как банально, подумала я тогда. Как трогательно, думаю теперь.
В почте нашлись старые уведомления из банка. Я скачивала их одно за другим, сортировала по датам. Методичная работа – то, что я умею лучше всего. Цифры не врут. Цифры не уходят. Цифры не умирают.
К обеду у меня была полная картина. Первый перевод – август две тысячи восемнадцатого. Последний – этот месяц. Девяносто шесть платежей. Ни одного пропуска. Даже когда пятнадцатое выпадало на выходные – деньги приходили в пятницу до.
Номер отправителя – обычный московский мобильный. Я пробила его через поисковики: ничего. Пробила через соцсети: пусто. Ни Телеграма, ни Вотсапа, ни Вайбера. Будто человек существовал только в виде банковских переводов.
– Лида, ты чего такая? – спросила Маринка, когда пришла с обеда.
– Ничего. Работаю.
Она не поверила, но не стала допытываться. Маринка вообще хорошая – чувствует, когда не надо лезть.
Вечером я сидела дома и смотрела на телефон. Номер отправителя светился на экране. Можно позвонить. Просто набрать и спросить. Но что спросить? «Здравствуйте, вы присылали моей маме деньги восемь лет, она умерла, а деньги всё идут, кто вы вообще такой?»
Я представила этот разговор и почувствовала, как сжимаются кулаки. Старая привычка – мама всегда говорила, что я зажимаюсь, когда нервничаю. Пальцы сами собой сворачиваются внутрь, ладони превращаются в камни. Потом болят. Но я не могу остановиться.
Нет. Сначала надо узнать больше.
***
На следующий день я взяла выходной и поехала к маминой подруге. Тётя Люда – не настоящая тётя, просто так мама её называла – жила на другом конце города, в хрущёвке с видом на промзону. Мы не виделись с похорон.
– Лидочка! – Она открыла дверь и тут же сгребла меня в объятия. Пахло от неё луком и чем-то сладким, как всегда. – Что случилось? Почему не звонила?
Я не стала объяснять, что не звонила, потому что каждый раз, когда слышала её голос, вспоминала мамин. Они дружили с детства. Говорили одинаково.
– Тёть Люд, я хотела спросить. Про маму.
Она усадила меня на кухне, налила чай, поставила вазочку с печеньем. Всё как раньше.
– Спрашивай.
– У мамы был кто-нибудь? До меня. Ну, мужчина. Серьёзно.
Тётя Люда замерла с чашкой в руках.
– С чего вдруг?
– Просто интересно.
Она смотрела на меня долго. Потом вздохнула.
– Был. Давно. Ещё до твоего рождения.
– Кто?
– Гриша. Григорий. Они встречались где-то полгода. Может, больше. Римма его любила. Сильно. А потом он ушёл.
Я почувствовала, как что-то сдвинулось внутри. Не удивление – я уже догадывалась. Но подтверждение – это другое.
– Почему ушёл?
Тётя Люда опустила глаза.
– Римма была беременна. Сказала ему. Он испугался. Ушёл.
Слова висели в воздухе, тяжёлые, как зимние тучи.
– Он мой отец, – сказала я.
Не вопрос. Утверждение.
– Да, – ответила тётя Люда. – Твой отец.
Мы сидели молча. Чай остывал. За окном гудели машины.
– Почему мама никогда не рассказывала?
– А что рассказывать? Он ушёл – и всё. Римма не хотела тебя травмировать. Говорила: лучше без отца, чем с отцом, который бросил. Я с ней не спорила. Кто я такая, чтобы спорить.
– А потом? Он не искал её?
Тётя Люда покачала головой.
– Не знаю. Римма не говорила. Но если бы искал – наверное, рассказала бы.
Я допила чай. Он был горьким и невкусным.
– Спасибо, тёть Люд.
Она проводила меня до двери. На пороге обняла снова.
– Лидочка, ты там не делай глупостей. Мало ли что. Люди бывают разные.
– Не буду.
Но я уже знала, что буду. Потому что должна была узнать.
***
Вечером я снова смотрела на номер телефона. Теперь я знала, кто это. Григорий. Мой отец. Человек, который двадцать восемь лет назад бросил беременную женщину. Человек, который восемь лет присылал деньги. Молча.
Я набрала номер.
Гудки шли долго. Я уже хотела сбросить, когда мужской голос ответил:
– Алло?
Низкий, глуховатый. С паузой перед словом, будто он сначала подумал – стоит ли отвечать.
– Здравствуйте, – сказала я. Голос не дрожал. Хорошо. – Меня зовут Лидия. Вы переводите деньги на этот номер. Я хотела узнать – зачем.
Молчание. Долгое, тяжёлое. Я слышала, как он дышит.
– Римма? – спросил он наконец.
Меня как током ударило.
– Нет. Римма – это моя мама. Она умерла год назад.
Снова молчание. На этот раз такое, что я испугалась – не сбросит ли он.
– Умерла, – повторил он. Не вопрос. Констатация. – Когда?
– В марте. Прошлого года.
Он молчал так долго, что я услышала, как за стеной соседи смотрят телевизор. Какое-то ток-шоу, крики, аплодисменты.
– Мне жаль, – сказал он наконец. – Мне очень жаль. Я не знал.
– Кто вы?
Пауза.
– Вы уже знаете. Иначе не позвонили бы.
Он был прав. Я знала.
– Почему деньги? Почему молча? Почему восемь лет?
– Это долгая история.
– У меня есть время.
Он молчал. Я ждала. За окном снег всё шёл.
– Не по телефону, – сказал он. – Можно встретиться?
***
Мы договорились на субботу. Кафе недалеко от моего дома – я выбрала специально, чтобы в случае чего быстро уйти. Маринка на работе, когда узнала, сказала: «Ты сумасшедшая». Может, и так. Но я должна была увидеть его. Посмотреть в глаза человеку, который бросил маму. И который потом восемь лет платил за это.
Я пришла на пятнадцать минут раньше. Заказала чай и стала ждать.
Кафе было маленькое, уютное. Мама сюда никогда не ходила – она вообще не любила кафе, говорила «деньги на ветер». Готовила сама. Пирожки с капустой, борщ, котлеты. Я вспомнила, как она стояла у плиты, и мне вдруг захотелось заплакать. Но я не заплакала. Я вообще редко плачу. Мама говорила – это от неё. Она тоже не плакала. Почти никогда.
Он появился ровно в два. Высокий, чуть сутулый, в тёмном пальто. Возраст – за пятьдесят, ближе к шестидесяти. Лицо из тех, что сложно запомнить: обычное, без особых примет. Но плечи развёрнуты внутрь, будто он всю жизнь от чего-то защищается. И глаза – глаза были как у человека, который очень устал. Не физически. Как-то иначе.
– Лидия? – спросил он, остановившись у моего столика.
Я кивнула.
– Григорий. – Голос негромкий, с паузами. – Можно Гриша. Хотя вы, наверное, не захотите так.
Он сел напротив. Официантка подошла, он заказал кофе. Чёрный, без сахара. Потом передумал – попросил принести сахар отдельно.
Я смотрела на его руки. Широкие ладони, короткие пальцы с потрескавшейся кожей на костяшках. Ногти коротко острижены. Руки человека, который работает руками. Не офис, не компьютер – что-то физическое.
– Я работаю на мебельной фабрике, – сказал он, будто прочитав мои мысли. – Мастером. Тридцать лет почти. Делаем шкафы, столы. Ничего особенного.
– Это не объясняет деньги.
– Нет. Не объясняет.
Кофе принесли. Он размешивал сахар так долго, будто от этого зависела его жизнь. Ложечка стукала о стенки чашки, звук был тихий и почему-то раздражающий.
– Вы похожи на неё, – сказал он, не поднимая глаз. – На Римму. Особенно глаза. И вот это. – Он показал на свои руки, сжал и разжал кулаки. – Она тоже так делала. Когда нервничала.
Я посмотрела на свои руки. Они были сжаты.
– Расскажите, – сказала я. – С самого начала.
Он наконец посмотрел на меня. Глаза серые, выцветшие. Морщины вокруг – мелкие, частые. Человек, который много думал. Или много жалел.
– Мы познакомились в августе девяносто седьмого. На дне рождения у общих знакомых. Ей был двадцать один, мне – двадцать три. Она была… – Он помолчал, подбирая слова. – Не красивая. Не как из журнала. Но живая. Смеялась так, что хотелось смеяться вместе. И глаза горели. Знаете, бывают люди, рядом с которыми хочется быть. Просто быть. Она была такая.
Я слушала. Не перебивала.
– Мы встречались полгода. Может, дольше – не помню точно. Я был молодой, глупый. Думал – вся жизнь впереди, успею всё. А потом, в апреле, она сказала, что беременна.
Он замолчал. Отпил кофе. Поставил чашку.
– И я ушёл.
Не вопрос. Я знала ответ ещё до того, как он открыл рот.
– Почему?
– Испугался. – Голос стал тише. – Мне было двадцать четыре. Денег нет, работы нормальной нет. Ни квартиры, ничего. Я сказал себе: потом. Вот встану на ноги – и вернусь. Женюсь. Всё будет как надо. Потом.
– Но не вернулись.
– Нет. Сначала не было денег. Потом не было смелости. Потом прошло столько времени, что я уже не знал, как. Что сказать. Как объяснить.
– Двадцать лет, – сказала я. – Вам потребовалось двадцать лет?
Он покачал головой.
– Двадцать лет я не знал, где Римма. Не искал. Боялся, наверное. Врал себе, что это лучше для всех. А потом, в две тысячи восемнадцатом, случайно встретил её одноклассницу – на юбилее у общих знакомых. Она сказала, что Римма в Москве. Что у неё дочь. Взрослая уже. Что растит одна. Одна все эти годы.
Он помолчал.
– Я нашёл её номер. Через соцсети, через общих знакомых – неважно. И не смог позвонить. Три дня смотрел на телефон и не мог набрать. Представлял, как она ответит. Что скажет. И не мог.
– И тогда деньги?
– Да. Подумал – хотя бы это. Я не заслужил права быть отцом. Двадцать лет не заслуживал. Но хотя бы деньги. Хотя бы так.
– Пятнадцать тысяч, – сказала я. – Каждый месяц.
– Треть зарплаты. Иногда больше, когда премии. Девяносто шесть раз. Ни одного пропуска.
Я смотрела на него – немолодого, усталого, с виноватым взглядом – и пыталась понять, что чувствую. Злость? Может быть. Но не такую острую, как ожидала. Обиду? Есть, но глухую, дальнюю. Скорее всего – пустоту. Большую, тяжёлую пустоту на месте, где должен был быть отец.
– Почему именно пятнадцатого?
Он чуть улыбнулся. Грустно, криво.
– Пятнадцатое августа. День, когда мы познакомились. Я запомнил.
Конечно. Всё сходится.
– Почему вы не написали? Не объяснили хотя бы?
– А что бы я написал? «Здравствуй, Римма, это Гриша, который бросил тебя беременную двадцать лет назад, извини, вот деньги»? – Он криво усмехнулся. – Я думал, она поймёт. Поймёт, что это я. Может, сама напишет. Или позвонит. Или хотя бы заблокирует номер. Но она ничего не делала. Деньги принимала. Молча.
– Она говорила мне, что это с работы.
Он поднял брови.
– Значит, знала. Знала, что это я.
– Наверное.
Я допила чай. Он давно остыл и стал горьким.
– Вы женаты?
Он покачал головой.
– Был. Давно, в нулевых. Не сложилось. Она хорошая женщина была, только я… – Он не договорил. – Детей не было. Других детей.
Мы сидели молча. Снег за окном всё шёл, и прохожие кутались в шарфы.
– Я не прошу прощения, – сказал он вдруг. – Это было бы глупо. И не жду ничего. Просто хотел, чтобы вы знали. Кто я. Почему деньги. Почему молчал.
– И что теперь?
Он пожал плечами. Плечи снова ушли внутрь – защитный жест.
– Не знаю. Что хотите вы?
Я не знала. Честно – не знала. Передо мной сидел человек, который теоретически был моим отцом. Который двадцать восемь лет назад струсил и убежал. Который потом двадцать лет не искал. А потом восемь лет молча слал деньги, как будто деньгами можно что-то исправить.
Но мама их брала. Молча. Восемь лет.
– Мне нужно подумать, – сказала я.
Он кивнул.
– Я понимаю.
Мы расплатились – каждый за себя. Он хотел заплатить за меня, но я не дала. Не знаю, почему. Принципы какие-то глупые.
На улице он остановился.
– Можно вопрос?
Я кивнула.
– Как она… как Римма умерла?
Я могла бы не отвечать. Но ответила.
– Сердце. Внезапно. Она на работе была, упала. Врачи сказали – она даже не поняла. Не мучилась.
Он стоял, и я видела, как дёрнулся его кадык.
– Хорошо, – сказал он тихо. – Хорошо, что не мучилась.
И ушёл. Не оглядываясь.
***
Я вернулась домой и села на пол посреди комнаты. Ноги не держали. Или не хотели держать – сложно сказать.
Коробка с маминым вещами стояла в углу – последняя, которую я разбирала позавчера. Старые фотографии, квитанции, открытки. И записная книжка в кожаном переплёте. Та самая, которую мама хранила отдельно, на верхней полке шкафа.
Я достала её. Страницы пожелтели от времени. Внутри – рецепты. Пирог с капустой, куриный суп, блины на кефире. Мамин почерк – круглый, аккуратный. Буквы ровные, как по линейке. Она всё делала так – аккуратно, правильно. Без лишних слов.
Я листала страницы, не понимая, зачем. Просто хотелось держать в руках что-то её. И тут между страниц выпал конверт.
Белый, обычный. На нём – моё имя. «Лиде».
Руки дрожали, когда я его открывала. Пальцы не слушались, бумага рвалась. Внутри – один лист. Тот же почерк, круглый и ровный.
«Лидочка, если ты это читаешь – значит, меня уже нет. Извини, что не сказала раньше. Не умела. Не хотела. Боялась.
Деньги, которые приходили на телефон – это от Гриши. Твоего отца. Да, того самого, который ушёл. Он не знает, что я догадалась. А я догадалась сразу, с первого перевода. Пятнадцатого числа – в этот день мы познакомились. Он запомнил. Дурак, но запомнил.
Я не отвечала, потому что боялась. Он один раз уже ушёл. Если бы вернулся и снова ушёл – я бы не выдержала. А ты бы не простила. Ни его, ни меня. Поэтому молчала. Брала деньги и молчала. Думала – хотя бы так. Хотя бы так он участвует.
Я не была святой, Лида. Я злилась на него. Ненавидела иногда. Представляла, как встречу – и скажу всё, что думаю. А потом время прошло. Много времени. И злость прошла. Осталась только усталость. И что-то вроде благодарности. Он мог бы забыть совсем. Но не забыл.
Я его простила, Лида. Давно. Не сразу, но простила. Люди делают глупости. Особенно в двадцать четыре года. Потом жалеют. Это не оправдание – я знаю. Но он жалел. Восемь лет по пятнадцать тысяч – это больше, чем слова. Слова легко говорить. Деньги – труднее отдавать. Каждый месяц. Без ответа. Без благодарности. Просто так.
Если хочешь – найди его. Если не хочешь – не ищи. Это твоё право. Но если ты это читаешь, и если деньги всё ещё приходят – значит, он не бросил. Не снова. Значит, что-то в нём есть. Наверное.
Он не плохой, Лидочка. Просто трус. Был трусом тогда. Может, и сейчас. Но ты уже большая. Тебе решать. Я не буду указывать из могилы.
Люблю тебя. Всегда любила. Больше всего на свете. Ты – лучшее, что у меня было.
Мама.»
Я сидела на полу и плакала. Слёзы капали на письмо, размывая буквы. Не помню, сколько это продолжалось. Может, час. Может, два. За окном стемнело, и комната погрузилась в полумрак, а я всё сидела.
Она знала. Всё это время – знала.
Она простила. Давно.
Она разрешила.
***
Я не спала всю ночь. Лежала и смотрела в потолок. Думала о маме. О Григории. О двадцати восьми годах, которые были – и которых не было.
Утром я встала, умылась, сварила кофе. Посмотрела на телефон. Номер Григория был в последних вызовах.
Я написала сообщение. Короткое, в три строчки.
«Это Лида. Хотите зайти на чай? Завтра, в шесть. Адрес: Лесная, 15, квартира 42.»
Ответ пришёл через минуту.
«Приду. Григорий.»
***
На следующий день, ровно в шесть вечера, раздался звонок в дверь.
Я открыла. Григорий стоял на пороге. В руках – пакет из продуктового.
– Я подумал – вдруг у вас нет печенья, – сказал он. – К чаю.
Голос был таким же – негромким, с паузами. Но что-то изменилось. Может, он меньше сутулился. Или просто мне так показалось.
– Проходите.
Он вошёл, огляделся. Квартира была маленькая – однушка в панельной девятиэтажке. Прихожая тесная, кухня крохотная. Но чистая. Мама всегда следила за чистотой, и я не могла иначе.
Он задержался взглядом на фотографии мамы на стене. Той самой, где ей лет тридцать. Она смеётся и щурится от солнца. Волосы развеваются на ветру. Счастливая.
– Красивая, – сказал он тихо.
– Да.
Мы прошли на кухню. Я поставила чайник. Он сел за стол – осторожно, будто боялся что-то задеть. Достал из пакета печенье. Овсяное, в простой упаковке.
– Не знал, какое вы любите, – сказал он. – Взял овсяное. Римма любила овсяное.
– Я тоже.
Чайник закипел. Я разлила чай по чашкам. Мамины чашки – белые, с синими цветочками. Купила ещё в девяностых, наверное. Одна чуть треснула, но я не выбрасывала.
– Я нашла письмо, – сказала я. – От мамы.
Он замер с чашкой в руках.
– Она знала. Что это вы. С самого начала.
Он молчал. Поставил чашку на стол. Руки у него чуть дрожали.
– И что она… что написала?
Я могла бы пересказать. Но вместо этого достала письмо – я носила его с собой – и положила на стол.
– Прочитайте сами.
Он взял письмо. Читал долго – или мне так показалось. Губы шевелились беззвучно. Когда поднял глаза – они были красными.
– Она простила, – сказал он. – Она меня простила.
– Да.
Он смотрел на письмо. Потом на меня. И вдруг сказал:
– Я не знаю, как быть отцом. Никогда не умел. Даже когда была возможность – не умел. Но если вы… если ты позволишь… я хотя бы попробую. Научусь. Или буду учиться.
Я смотрела на него. Этот человек был моим отцом двадцать восемь лет, но я узнала его только позавчера. Трус, как написала мама. Но не плохой.
– Чай остынет, – сказала я.
Он кивнул и взял чашку.
Мы пили чай молча. За окном шёл снег. На столе лежало письмо. Между нами было двадцать восемь лет тишины, которые никуда не делись.
Но тишина – это тоже разговор. Мама меня этому научила.
***
Прошло три месяца.
Григорий звонит каждое воскресенье. Вечером, в семь. Иногда мы встречаемся – в том же кафе, где виделись в первый раз. Он рассказывает про работу. Про шкафы и столы. Про коллег на фабрике. Я рассказываю про свою – про отчёты и дебеты-кредиты. Мы не говорим о прошлом. Почти никогда. И не говорим о будущем. Просто – чай, печенье, разговоры о ерунде.
Однажды он принёс старую фотографию. Он и мама, двадцать восемь лет назад. Молодые, смеющиеся. Она в светлом платье, он в джинсовой куртке. За спиной – какой-то парк, деревья. На обороте – дата: пятнадцатое августа девяносто седьмого.
– Тот самый день, – сказал он. – Когда познакомились.
Пятнадцатое. Как переводы. Всё сходится.
– Оставь себе, – сказал он. – Если хочешь.
Я положила фотографию в мамину записную книжку. Рядом с письмом.
Теперь пятнадцатого числа я жду уже не уведомление о переводе. Деньги всё ещё приходят – он продолжает их отправлять, хотя я говорила, что не надо. Говорит – привычка. Тридцать лет работал, треть зарплаты всё равно некуда девать. Пусть лежат.
Но я жду не деньги. Я жду звонок.
– Привет, – говорит он. – Как дела?
– Нормально. А у тебя?
Мы разговариваем минут пять, иногда десять. Ни о чём важном. Погода, работа, что ел на завтрак. Ерунда. Но ерунда, которая заполняет тишину.
В прошлое воскресенье он сказал:
– Лида, я хотел спросить. На майские праздники… может, съездим куда-нибудь? На дачу к знакомым. Там тихо, лес. Шашлыки можно пожарить.
Я растерялась. Мы ещё никогда никуда не ездили вместе.
– Подумаю, – сказала я.
– Конечно. Подумай. Я не тороплю.
Я подумала.
А потом написала ему: «На майские – согласна. Только шашлыки буду мариновать сама. Ты, наверное, не умеешь».
Он ответил: «Не умею. Научишь?»
Я улыбнулась. Впервые за долгое время – просто так, без причины.
Может быть, когда-нибудь я назову его папой. Или не назову никогда. Это уже не так важно.
Важно то, что он больше не молчит.
И я – тоже.
***
Вчера я разбирала мамины фотографии. Хотела сделать альбом – настоящий, бумажный. Чтобы можно было листать.
На одной фотографии мама была совсем молодой. Лет восемнадцать, может, двадцать. Школьная форма, косички. Рядом – тётя Люда, такая же молодая. Обе смеются.
Я перевернула фотографию. На обороте мамин почерк: «Людка и я, выпускной, 1994».
Тысяча девятьсот девяносто четвёртый. Маме было восемнадцать. Она ещё не знала, что через три года встретит Григория. Не знала, что он уйдёт. Не знала про меня.
Она просто смеялась. Счастливая.
Я долго смотрела на эту фотографию. Потом положила её первой в альбом.
За ней – фотография мамы с Григорием. Пятнадцатое августа.
За ней – мамина фотография на стене. Тридцать лет, солнце, ветер.
А последней я вклею нашу – ту, которую мы сделаем на майские. Если сделаем.
Наверное, сделаем.
Мама бы одобрила.