Вера стояла у раковины в чужой кухне и тёрла руки под холодной водой, хотя знала — не отмоется сразу, придётся ходить так до вечера. За спиной гремела посуда: Тамара Ивановна расставляла тарелки из сервиза, того самого, «чешского», который доставали дважды в год — на Новый год и на её день рождения.
— Ты свёклу тоньше режь, — сказала свекровь, не оборачиваясь. — А то потом не промаринуется.
— Хорошо.
Вера вытерла руки о полотенце — белое, с вышитыми петухами, — и вернулась к разделочной доске. Она резала свёклу тонко. Она всегда резала свёклу тонко. Но Тамара Ивановна каждый раз говорила это так, будто Вера впервые в жизни взяла нож.
Из комнаты донёсся голос Кости:
— Мам, а где пакет с салфетками? Ты просила принести.
— В прихожей возьми, я там оставила.
Костя появился в дверном проёме — в клетчатой рубашке, уставший после смены. Посмотрел на жену, на мать, на гору овощей.
— Помочь?
— Иди отдохни, — отмахнулась Тамара Ивановна. — Мы тут сами.
Он кивнул — с облегчением, как показалось Вере, — и исчез в зале. Через минуту оттуда донёсся звук телевизора.
Вера продолжала резать. Свёкла, морковь, картошка. За девять лет она выучила этот салат наизусть. Могла бы делать его с закрытыми глазами.
— Ты подол не испачкала? — спросила Тамара Ивановна, окинув её взглядом. — Фартук же дала.
— Нет, всё нормально.
Фартук — старый, выцветший, с надписью «Хозяюшка» — висел на крючке у холодильника. Вера его не надела. Почему — не смогла бы объяснить. Может, потому что в прошлый раз Тамара Ивановна сказала: «Ну вот, уже лучше, хоть на хозяйку похожа».
На подоконнике стоял горшок с засохшей фиалкой. За окном начинало темнеть, и откуда-то снизу, с улицы, поднимался запах сирени — приторный, густой, почти невыносимый.
Вера его не замечала.
Домой вернулись в десятом часу. Костя сразу в душ, она — на кухню, поставила чайник, хотя пить не хотела. Просто руки требовали занятия.
За девять лет брака привыкаешь к ритуалам. Чайник. Чашки. Ложечка в сахарнице. Молчание.
Костя вышел в халате, мокрый, пахнущий своим гелем для душа — хвойным, резким.
— Устала?
— Немного.
Он налил себе воду из фильтра, сел напротив.
— Мам переживает. У неё давление скачет. Не бери в голову.
Вера помешивала чай, хотя сахар давно растворился.
— Я и не беру.
Это была ложь. Она брала. Каждый раз. Каждое «ты свёклу тоньше», каждое «хорошо хоть помогаешь», каждое «Костя вон похудел, ты его кормишь вообще?» — всё это складывалось куда-то внутрь, в место, которое Вера не умела называть.
Костя допил воду, поставил стакан в мойку к посуде.
— Ладно, я спать. Завтра к двум туда, да?
— К двум.
Он ушёл. Вера осталась сидеть с остывшим чаем.
Девять лет, думала она. Девять лет — и каждый раз «давление». Давление — универсальное объяснение для всего. Для тона. Для взглядов. Для фраз, после которых хочется не то плакать, не то молча выйти из комнаты.
Она поймала себя на том, что теребит обручальное кольцо — привычка, от которой не могла избавиться.
За окном кто-то громко смеялся. Пятничный вечер, апрель, люди возвращаются из баров, с прогулок, из гостей. Нормальная жизнь.
Вера встала, вылила чай в раковину, выключила свет.
И уже в кровати, глядя в тёмный потолок, подумала: она впервые не хочет идти завтра. Не «устала». Не «неудобно». А вот так, прямо — не хочет. Как будто внутри что-то тихо отказалось.
Костя рядом уже спал, отвернувшись к стене.
Вера закрыла глаза. Сон не шёл.
Гости собираются
Стол накрыли к часу — хотя гости ожидались к двум.
Тамара Ивановна любила, чтобы всё было готово заранее. Чтобы ничего не делать в последний момент. Чтобы выйти к гостям не с половником в руках, а в костюме, с укладкой, в золотых серьгах — тех самых, которые покойный муж подарил ей на пятидесятилетие.
Сегодня она была в бежевом. Бежевый костюм, бежевые туфли на невысоком каблуке, губы — в тон, чуть темнее. Волосы уложены у Светки, соседки с третьего этажа, которая «девочкам делает на дому».
— Красиво, мам, — сказал Костя, когда она вышла из спальни.
— Ну, стараемся.
Вера стояла у окна и расправляла штору, которую никто не просил расправлять.
На ней было тёмно-зелёное платье — то самое, которое она выбирала полтора часа, а потом ещё двадцать минут сомневалась у зеркала. Не слишком ли мрачное? Не слишком ли нарядное? Не слишком ли «пытается понравиться»?
Тамара Ивановна окинула её быстрым взглядом, но ничего не сказала. Это было хуже, чем если бы сказала.
Первой приехала тётя Нина — Тамарина сестра, громкая, с букетом цветов и пакетом из кондитерской.
— Томочка! — закричала она с порога. — Ну какая ты у нас! Королева!
Они обнимались, целовались, шумно вздыхали — как будто не виделись год, хотя встречались две недели назад.
Вера приняла пальто, отнесла в спальню, положила на кровать поверх других. Привычная роль — незаметная, но необходимая. Вроде вешалки.
Потом приехали ещё гости — две подруги Тамары Ивановны с мужьями, соседка сверху, какой-то дальний родственник из Батайска, имени которого Вера так и не запомнила за девять лет.
Она сновала между кухней и залом: переставляла тарелки, доливала морс в графин, убрала со стола пустую упаковку от салфеток. Никто не просил — но все воспринимали как должное.
Лена с Артёмом появились последними — около трёх.
Лена вошла, как входит человек, привыкший к вниманию: уверенно, с улыбкой, в бежевом платье (видимо, созванивались с матерью). Артём — чуть позади, спокойный, в очках с тонкой оправой, с бутылкой вина в руках.
— Мамочка! — Лена обняла Тамару Ивановну крепко, с чувством. — С днём рождения!
— Доченька моя. — Свекровь засияла. — Ну наконец-то.
Они стояли в прихожей, обнявшись, и Тамара Ивановна гладила дочь по спине — нежно, бережно. Так она никогда не обнимала Веру. Впрочем, Вера была невесткой, а не дочерью. Разница.
— Артёмочка, спасибо, что вырвался, — сказала свекровь зятю. — Знаю, ты занятой.
— Для вас — всегда, Тамара Ивановна.
Артём улыбнулся — вежливо, ровно. Он вообще был такой: ровный. Работал в какой-то айти-компании, зарабатывал хорошо, говорил мало, в семейные дела не лез. Идеальный зять.
Вера стояла у двери в зал. Лена её заметила, кивнула:
— Привет, Вер.
— Привет.
Они никогда не были близки. Вежливые «как дела» на праздниках, редкие сообщения в мессенджере на дни рождения — и всё.
Тамара Ивановна повела дочь показывать новые шторы, и до Веры долетело:
— А Костя где? Веру вон отправил встречать, сам в прихожую не вышел даже…
Это было сказано негромко, но отчётливо.
Вера вернулась в зал. Костя сидел за столом, разговаривал с родственником из Батайска о чём-то футбольном. Так и не поднялся. Услышал ли он? Скорее всего, нет.
За столом рассаживались долго.
Тамара Ивановна — во главе, разумеется. Лена рядом, справа. Тётя Нина — слева. Артём — напротив, рядом с Костей. Вера оказалась с краю, у окна. Удобно — можно вставать и уходить на кухню, не тревожа остальных.
Первый тост — от тёти Нины, разумеется.
— За Тамару! — провозгласила она, поднимая рюмку. — За женщину, которая всё пережила и не сломалась! Которая детей подняла, мужа похоронила, и вот — стоит, красавица! За тебя, сестрёнка!
Все выпили. Тамара Ивановна скромно улыбалась, принимая комплименты как заслуженную дань.
Потом говорила Лена — про «сильную маму», про «всё держит на себе», про «не знаю, как ты справляешься». Тамара Ивановна слушала, кивала, иногда промакивала уголок глаза салфеткой.
Костя поднял бокал коротко:
— За тебя, мам. Здоровья.
— Спасибо, сынок.
Вера молчала. Она всегда молчала на тостах. В первые годы пыталась — готовила слова, репетировала мысленно. Но как-то так получалось, что её перебивали, или её очередь не наступала, или Тамара Ивановна говорила «ладно, хватит церемоний, давайте есть» именно в тот момент, когда Вера набирала воздух.
Она сидела, улыбалась, подливала себе вина. Белое, сухое, кисловатое — не её любимое, но за этим столом никто не спрашивал о предпочтениях.
— Вера, там нарезка осталась на кухне, — сказала Тамара Ивановна между вторым и третьим тостом. — Принеси, пожалуйста.
— Конечно.
Она встала, отодвинула стул. За столом продолжали разговаривать — о ценах на квартиры, о чьей-то внучке, которая поступила в медицинский.
Вера шла на кухню по коридору — мимо старых обоев в цветочек, мимо полки с фарфоровыми слониками, мимо зеркала, в котором мелькнуло её лицо. Усталое.
И уже у двери на кухню она услышала голос свекрови — громкий, «между своими»:
— Хорошо хоть помогает. А то всё сидит.
Смех тёти Нины.
Вера остановилась. Потом всё-таки вошла на кухню, взяла блюдо с нарезкой, постояла минуту у окна.
На улице начинало темнеть. Сирень за окном качалась от ветра.
Она вернулась в зал. Улыбнулась. Поставила блюдо на стол.
— Спасибо, — сказала Тамара Ивановна, не глядя на неё.
Тост
Разговор за столом катился по привычным рельсам: кто женился, кто развёлся, кто построил дачу, у кого дети молодцы, у кого — «ну, всякое бывает». Тётя Нина громко смеялась после каждой второй фразы. Тамара Ивановна царила — поправляла тосты, направляла беседу, следила, чтобы всем подливали.
Вера ела салат. Тот самый, который резала вчера — и да, свёкла промариновалась нормально. Но это, конечно, никто не отметил.
Костя рассказывал Артёму про какой-то проект на заводе — что-то техническое, с цифрами. Артём слушал, кивал, иногда вставлял вопросы. Лена листала телефон под столом — наверное, проверяла сообщения от няни.
Вера сидела и смотрела на свои руки. На пальцах всё ещё оставался едва заметный бордовый след от свёклы. Въелось.
Когда убрали салаты и горячее ещё не подали, Тамара Ивановна постучала ножом по бокалу — негромко, но властно.
Стол притих.
— Я хочу сказать тост, — произнесла она, поднимаясь. — Свой, так сказать, именинный.
Все приготовились слушать. Тётя Нина уже улыбалась авансом.
Тамара Ивановна выдержала паузу — как актриса, которая знает цену молчанию.
— Я хочу выпить за терпеливых женщин, — сказала она негромко. — За тех, кто умеет молчать, когда хочется кричать. Кто держит семью, пока другие разваливают. Кто не жалуется. Кто тянет. Кто несёт.
Она обвела взглядом стол — и остановилась на Вере.
— За тех, кто научился. И за тех… — лёгкая усмешка, — …кому ещё учиться.
Тётя Нина хихикнула. Лена опустила глаза в тарелку. Артём смотрел в окно с непроницаемым лицом.
Костя сидел, как сидел — глядя в стол.
Вера почувствовала, как в груди что-то сжалось. Знакомое ощущение — как будто тебя ударили, но не больно, а обидно. И ты должна улыбнуться, потому что вокруг люди. Потому что праздник. Потому что «она же не со зла».
Она потянулась к бокалу.
И остановилась.
Рука замерла на полпути.
Что-то внутри — тихое, холодное, отчётливое — сказало: нет.
Тамара Ивановна ждала. Все ждали. Бокалы подняты, лица обращены к имениннице.
Вера медленно отвела руку.
Поставила бокал на стол.
Не подняла.
Тишина была секунду, может — две. Но в этой тишине уместилось всё: девять лет праздников, девять лет «свёклу тоньше», девять лет взглядов и фраз, после которых хочется стать невидимой.
— Вера? — голос Тамары Ивановны стал чуть выше. — Ты не пьёшь?
И вот тут Вера поняла, что сейчас либо промолчит — как всегда, как всю жизнь, — либо скажет.
Она подняла глаза.
Ответ
Вера заговорила негромко. Голос не дрожал — но она чувствовала, как сердце стучит где-то в горле.
— Тамара Ивановна. Я… — она запнулась, набрала воздуха. — Я девять лет молчу за этим столом.
Тётя Нина перестала улыбаться. Лена подняла голову от телефона.
— Думала — так правильно. Думала — это и есть терпение. То самое, про которое вы сейчас…
Она не закончила фразу. Сглотнула. Начала снова:
— Но терпение — это когда есть ради чего. Когда ты веришь, что это что-то строит. А я… — пауза, — я не знаю, как это сказать. Я просто боялась. Всё это время. Боялась, что вы обидитесь. Что Костя расстроится. Что будет… некрасиво.
Костя смотрел на неё — впервые за вечер, кажется, действительно смотрел. Рот чуть приоткрыт, как у человека, который хочет что-то сказать, но не знает — что.
— Мне тридцать четыре. — Вера говорила медленно, подбирая слова на ходу. — Через шесть лет будет сорок. И я вот сижу сейчас и думаю: что, мне ещё шесть лет вот так? Ещё шесть лет слушать, как я «учусь»? Ловить эти… — она запнулась, — …взгляды. Делать вид, что не слышу, когда вы говорите обо мне в соседней комнате.
Тамара Ивановна побледнела. Или Вере показалось — в свете люстры было не разобрать.
— Я не подниму этот тост.
Она сказала это тише, чем хотела. Но в тишине комнаты прозвучало громко.
— Не потому что хочу испортить праздник. Не потому что… не уважаю. А потому что это был не тост. Вы же понимаете. Мы обе понимаем.
Молчание.
Родственник из Батайска застыл с вилкой в руке. Подруги Тамары Ивановны переглядывались. Тётя Нина открыла рот — и закрыла.
Лена смотрела на Веру так, будто видела её впервые. Не невестку, не «жену Кости», а — женщину. Живую, усталую, настоящую.
Артём едва заметно наклонил голову — не то кивок, не то просто поправил очки.
Тамара Ивановна опустила свой бокал на стол. Медленно. Со стуком.
— Ну… — начала она. — Это, конечно…
Но не закончила. Впервые на памяти Веры — не нашлась.
Костя наконец разлепил губы:
— Вер, может, не надо сейчас…
Он сказал это тихо, почти просительно. Как говорят «давай потом» или «не при людях».
Вера повернулась к нему. Посмотрела — долго, спокойно.
— Костя. Все эти годы я «не сейчас». Все эти годы «не при людях». Все эти годы «мама не со зла». Когда — сейчас? Когда мне пятьдесят будет?
Он промолчал. Отвёл взгляд.
Вера встала. Спокойно, без резких движений. Взяла сумку с дивана — она лежала там с самого начала, маленькая чёрная сумка на длинном ремешке.
— Я вызову такси, — сказала она Косте. — Решишь, что тебе важнее, — напиши.
И пошла к двери.
Никто её не остановил.
В прихожей она надевала туфли — те самые, которые натирали, но были «под платье». Руки не дрожали. Странно — она думала, что будут.
Из зала не доносилось ни звука. Оцепенение.
Она открыла дверь — и на лестничной клетке вдохнула полной грудью. Воздух был тёплый, апрельский, с примесью чего-то сладкого.
Сирень. Тот самый запах. Теперь она его чувствовала.
Вера спустилась по ступенькам, вышла во двор. Вызвала такси. Села на лавочку у подъезда.
Телефон молчал.
Машина приехала через семь минут. Вера села на заднее сиденье, назвала адрес.
— Тяжёлый день? — спросил водитель, глядя в зеркало.
— Длинный, — ответила она. — Просто длинный.
За окном мелькали фонари, вывески, чужие окна. Субботний вечер, город жил своей жизнью — люди гуляли, сидели в кафе, возвращались откуда-то.
Вера смотрела на свои руки. На кольцо на безымянном пальце.
Она его не теребила.
Сирень
Два дня — это и много, и мало.
Вера провела их дома. В воскресенье — почти не выходила из комнаты: читала, спала, смотрела в потолок. В понедельник поехала на работу, отсидела смену, вернулась. Всё как обычно — и всё не так.
Костя приехал вечером. Не сразу — сначала позвонил, спросил, можно ли. Это было впервые за годы: он спрашивал разрешения прийти в собственную квартиру.
Сидели на кухне. Чай, молчание.
— Мама в шоке, — сказал он наконец. — У неё опять давление подскочило.
Давление. Снова давление.
— Я понимаю.
— Она не думала, что ты…
— Я тоже не думала.
Он крутил чашку в руках — та самая привычка, которую Вера видела тысячу раз.
— Она говорит, ты её унизила при всех.
Вера помолчала. Потом сказала:
— А когда она меня унижала — это было не при всех?
Костя открыл рот. Закрыл.
— Она не унижала. Она просто… такая.
— Я знаю, что она такая. Я девять лет знаю, что она такая. Вопрос в другом: а ты — какой?
Он посмотрел на неё — растерянно, почти жалобно.
— Вер, я не знаю, что делать. Она моя мать.
— А я твоя жена.
Тишина.
Вера встала, вылила остывший чай в раковину.
— Я не прошу тебя выбирать. Я просто говорю: я больше не буду молчать. Если ты с этим — хорошо. Если нет — тогда нам надо разговаривать про другое.
Он уехал через час. Не ссорились, не кричали. Просто — разошлись по углам.
Костя вернулся за вещами во вторник утром, перед работой. Собирал молча, аккуратно — рубашки складывал ровно, как всегда. Вера смотрела на него из дверного проёма и думала: он даже сейчас боится сделать что-то не так. Не перед ней — перед матерью. Как будто она видит его через стены.
— Поживу пока у мамы, — сказал он, застёгивая сумку. — Пока всё не уляжется.
В его голосе было что-то детское. Мальчик, который снова бежит домой, где безопасно. Где не нужно выбирать. Где всё решат за него.
Вера кивнула. Не спорила.
Может, он вернётся. Может, нет.
Вечером позвонила Лена.
Вера увидела имя на экране и не сразу поверила. Они не созванивались. Никогда. Сообщения на праздники — и всё.
— Алло?
— Вер, привет. Это Лена.
— Да, вижу.
Пауза. Лена, кажется, подбирала слова.
— Я хотела сказать… В общем. Я тогда за столом онемела. Сидела и не знала, что делать.
— Ты не обязана была что-то делать.
— Да, но… — Лена помолчала. — Я думала потом. Весь вечер. И на следующий день.
— О чём?
— О том, что ты сказала. И о том, что мама… Ну, она правда так с тобой всегда?
Вера прислонилась к стене. За окном темнело.
— Лен, я не хочу жаловаться. Это уже не важно.
— Нет, важно. Потому что я… Я это видела. Все эти годы видела. И ничего не говорила. Потому что это «семейное дело» и «мама такая». И мне сейчас стыдно.
Вера молчала.
— Я не говорю, что ты во всём права, — продолжила Лена. — Может, можно было иначе. Не при всех. Не так. Но ты сказала то, что думала. Первый раз за девять лет. И знаешь что?
— Что?
— Я бы не смогла.
Они проговорили полчаса. Не о свекрови — о себе. О том, как Лена уехала в Москву, чтобы быть подальше. О том, как она тоже училась молчать, просто в другой форме.
Когда положили трубку, Вера долго сидела в темноте.
Это был странный разговор. Первый настоящий — за девять лет почти-родства.
Вера стояла у окна на кухне.
За окном — двор, детская площадка, кусты сирени вдоль забора. Сирень цвела так, что пахло даже через закрытое окно.
Она открыла створку. Воздух хлынул внутрь — тёплый, густой, сладкий.
Ничего не решено. Костя не вернулся. Свекровь не звонила. Вряд ли позвонит.
Лена написала: «Держись. Если что — я тут».
Вера перечитала сообщение трижды. Не ответила — не знала, что сказать. Но и не удалила.
Она стояла у окна и думала о том, что странно устроена жизнь. Девять лет ты молчишь — и кажется, что это правильно. Что это мудрость. Что так держат семью.
А потом однажды говоришь — и всё рушится. Или не рушится. Просто становится другим.
Она посмотрела на свои руки.
Кольцо по-прежнему было на пальце. Она его не сняла. Пока не сняла.
И — впервые за долгое время — она его не теребила.
Просто стояла у окна. Дышала сиренью. Смотрела, как во дворе дети гоняют мяч.
Обычный вторник. Девять вечера. Апрель.
Что-то сдвинулось. Что — она пока не понимала.
Но молчать — она больше не будет.