Найти в Дзене
Вкусняшка

Муж и свекровь оставили бабушку умирать. Её просьба — месть. Их ошибка в одном: они не знают её…

Фары выхватили из темноты знакомый забор – кривой, покосившийся, но её, родной до боли. Ярослава выключила двигатель. Тишина после грохота мотора обрушилась на неё, давящая и неестественная. Она глядела сквозь лобовое стекло на собственный дом. Он стоял тёмным, слепым, чужим. Неприветливым утёсом, вросшим в осеннюю землю. Крыльцо тонуло во мраке, и это было не просто отсутствие света — это был немой, злорадный укор. Ангелина Даниловна всегда настаивала, чтобы фонарь горел до полуночи: «Здесь же, у моря, одни отбросы, только и ждут, когда порядочные люди зазеваются». Но сейчас — ни щели света в ставнях, ни тусклого жёлтого пятна над дверью. Даже соседские псы, вечно истеричные, будто им за лай платили, не подавали голоса. Мёртвая тишина, густая, как смола. Она вышла из машины, и октябрьский ветер с Японского моря ударил ей в лицо — солёный, сырой, беспощадный. Он залезал под одежду, цеплялся за кожу холодными щупальцами. Ярослава машинально подняла воротник куртки, чувствуя, как четыре

Фары выхватили из темноты знакомый забор – кривой, покосившийся, но её, родной до боли. Ярослава выключила двигатель. Тишина после грохота мотора обрушилась на неё, давящая и неестественная. Она глядела сквозь лобовое стекло на собственный дом. Он стоял тёмным, слепым, чужим. Неприветливым утёсом, вросшим в осеннюю землю.

Крыльцо тонуло во мраке, и это было не просто отсутствие света — это был немой, злорадный укор. Ангелина Даниловна всегда настаивала, чтобы фонарь горел до полуночи: «Здесь же, у моря, одни отбросы, только и ждут, когда порядочные люди зазеваются». Но сейчас — ни щели света в ставнях, ни тусклого жёлтого пятна над дверью. Даже соседские псы, вечно истеричные, будто им за лай платили, не подавали голоса. Мёртвая тишина, густая, как смола.

Она вышла из машины, и октябрьский ветер с Японского моря ударил ей в лицо — солёный, сырой, беспощадный. Он залезал под одежду, цеплялся за кожу холодными щупальцами. Ярослава машинально подняла воротник куртки, чувствуя, как четыре часа тряски по разбитой дороге через Партизанский перевал отзываются в костях тупой, назойливой болью. Каждый ухаб теперь гудел в её пояснице.

Эрик, — позвала она негромко, почти шёпотом, отпирая дверь запасным ключом, на случай, если муж забудет.

— Ангелина Даниловна?

Тишина встретила её не просто молчанием. Она выдохнула ей в лицо тяжёлым, спёртым воздухом, в котором не пахло ни жареной горбушей, ни тушёной капустой. Не слышно было бормотания телевизора — того самого корейского сериала, который муж переключал, едва она уходила на работу, хотя при ней клялся, что терпеть не может «эту мыльную дрянь». Ярослава щёлкнула выключателем. Резкий свет в прихожей ослепил, высветив разбросанные тапочки и пыльную вешалку, где одиноко болталась её старая ветровка. Воздух был тяжёлым, затхлым. Как в склепе. Мысль царапнула сознание, холодная и острая, первое предупреждение, которое уже не заглушить.

Три дня она провела в Находкинском филиале, выявляя недостачу на складе. Три дня ругалась с кладовщиком, бестолковым, как пробка, который терял накладные с таким упорством, будто это было его призванием. По вечерам, в казённом номере с треснувшим потолком, она засыпала с одной мыслью: вот вернусь. И Эрик хотя бы поставит чайник. Хотя бы спросит, как доехала. Эта маленькая, жалкая, тёплая мечта грела её всю дорогу обратно, не давая уснуть на серпантине, когда фуры слепили фарами, вырывая её из темноты.

Теперь она стояла посреди гостиной. Подушки валялись на полу. Пустые бутылки из-под «Тихоокеанского» образовывали скорбный хоровод, рядом — скомканные упаковки от лапши быстрого приготовления, жёлтые, как болезнь. Надежда, та самая, глупая и тёплая, осыпалась в ней мгновенно. Словно листва за окном — раз, и нет.

На кухонном столе, голом, без бережной клеёнки, которую свекровь хранила как зеницу ока, белел листок. Его придавила дурацкая солонка в форме краба — уродливая, дешёвая, привезённая Ангелиной Даниловной из Дальнегорска и ставшая предметом её несказанной гордости. Ярослава взяла записку. Пальцы узнали шершавую, дешёвую бумагу, вырванную из школьной тетради. Два почерка. Две измены. Размашистые, небрежные каракули Эрика с его вечными завитушками на буквах «д» и «л». И аккуратные, с претензией на каллиграфию, строчки свекрови:

«Улетели в Таиланд. Надоело. Разбирайся сама с этой развалиной в дальней комнате. Корми, как хочешь. Вернёмся через неделю, может две».

Бумага смялась в кулаке с такой силой, что хрустнули суставы. Ранее, чем пришло осознание. Прилив крови к щекам был жарким и яростным, а потом — отлив, ледяной, оставивший в груди пустоту, а в ушах — высокий, тонкий звон.

«Развалиной». Так они называли бабушку Устинью Лукиничну. Восьмидесятилетнюю старуху, которая три года не вставала с кровати после инсульта. Врачи районной поликлиники оформили ей инвалидность первой группы — сосудистая деменция, частичный паралич. Женщина, которая иногда не узнавала собственного внука.

Если они улетели позавчера… Если рейс на Бангкок с пересадкой в Сеуле занимает часов восемь-десять, она сама видела рейсы в рекламе в маршрутке!… Значит…

Ноги подкосились. Ярослава схватилась за край стола, голого, холодного, чтобы не рухнуть на пол. Парализованная старуха. Двое суток. Без воды. Без еды. Запертая в душной комнате. Как забытый, ненужный хлам.

Сумка с грохотом упала на грязный линолеум. Ярослава бросилась в коридор, к дальней комнате, спотыкаясь о порог, чувствуя, как сердце колотится где-то в глотке, дико, бешено, заглушая всё.

Дверь была заперта на щеколду снаружи — это Ярослава поняла мгновенно, нащупав пальцами холодный металл. Не просто забыли открыть. Заперли. Намеренно, чтобы не вышла, чтобы из комнаты не выбралось то, что они назвали «развалиной». Её тошнило от этой мысли. Она рванула железную скобу так, что та впилась в ладонь, оставив белые, а затем алеющие полосы на коже. Щеколда с лязгом отскочила, дверь распахнулась.

И запах ударил в лицо — тяжёлый, кислый, сладковато-приторный, пропитанный немощью, мочой и отчаянием. Застоявшийся воздух комнаты, в котором висело то, чему она боялась дать название. Комната была крошечной и безрадостной, как камера. Панцирная кровать с продавленной сеткой, обшарпанный комод с облупившимся лаком цвета гнилой вишни. Единственное окно было заклеено грязным строительным скотчем — «чтоб не дуло», как объясняла свекровь, хотя на деле ей просто не хотелось возиться с уплотнителем.

На матрасе, под тонким одеялом с вылезшей из угла серой ватой, лежало тело. Такое худое, что казалось — вот-вот, и кости разорвут кожу, тонкую, как папиросная бумага. Такое неподвижное, что в первую, леденящую душу секунду, Ярослава подумала: опоздала.

«Господи!» — выдохнула она, и звук собственного голоса, сдавленного и чужого, разбился о стены. Она опустилась на колени рядом с кроватью, не чувствуя боли от удара о твёрдые доски пола. «Господи, бабушка!»

Она взяла её руку — холодную, невесомую, похожую на связку веточек, с синими, чёткими прожилками вен. И под пальцами почувствовала — слабое, едва уловимое биение пульса. Такое редкое, что между ударами проваливалась пустота, целая вечность. Губы старухи были сухими, потрескавшимися, покрытыми белым налётом. Глаза закрыты. Щёки ввалились, обтягивая скулы жутковатым каркасом. Дыхание было таким тихим, что приходилось наклоняться к самому лицу, ловя его нить.

Слёзы текли по её лицу беззвучно, горячими солёными ручьями, пока она металась между кухней и комнатой. Приносила тёплую воду в чашке, вливала по капле, по чайной ложке в пересохший рот, боясь, чтобы бабушка не поперхнулась. Обтирала её тело влажным полотенцем, осторожно, благоговейно, как обтирают святыню или новорождённого. Переодевала в чистую ночную рубашку из своего же чемодана — потому что бельё на кровати было грязным, влажным, пропитанным запахом позора. От одного взгляда на него к горлу подкатывал ком.

Всё это время в голове молотком билась одна и та же мысль, отбивая такт её движениям: как они могли? Как они посмели? Как я могла им доверять? Пять лет. Пять долгих, украденных лет. Из своих девяносто пяти тысяч она отдавала Эрику шестьдесят пять каждый месяц. «На сиделку, — говорил он, не отрываясь от экрана телефона, листая бесконечные ролики. — Ты же понимаешь, уход за бабулей — это дорого. Сиделка хочет пятьдесят тысяч, плюс памперсы, плюс препараты. Это Приморье, тут всё дорого, не материк». И она верила. Потому что хотела верить. Потому что так было проще. Потому что когда-то, давно, ей казалось, что она его любит.

Ярослава достала телефон. Вытерла мокрые, предательские глаза тыльной стороной ладони. Большой палец уже потянулся к цифрам 1-0-3, когда тонкие, сухие, почти неживые пальцы сомкнулись на её запястье. Вцепились с такой внезапной, стальной силой, что она вскрикнула от неожиданности и боли, едва не выронив телефон.

«Не надо врачей».

Голос был хриплым от долгого молчания, выскобленным, как ржавая труба. Но абсолютно ясным. В нём не было ни тени того невнятного бормотания, той каши во рту, той пустоты во взгляде, которые она наблюдала последние три года.

Ярослава медленно, будто в кошмаре, повернула голову.

И встретилась с глазами бабушки Устиньи.

Они были широко открыты. Серые, с прозеленью, холодные, как октябрьское море за заклеенным окном. И они смотрели на неё. Не сквозь. Именно на неё. С пронзительной, обжигающей остротой. Взгляд был живым, собранным, неумолимым. По спине Ярославы пробежал ледяной холодок, от которого перехватило дыхание.

«Бабушка… — прошептала она, — вы… вы меня понимаете?»

«Лучше, чем ты думаешь, девочка», — ответила старуха. Её губы дрогнули, сложившись во что-то, отдалённо напоминающее улыбку. Но улыбку недобрую. Хищную. Совсем не похожую на ту рассеянную, детскую гримасу, что Ярослава привыкла видеть. «Закрой дверь на щеколду и штору задёрни, чтоб с улицы не видно было».

«Но вам нужен врач! Вы два дня без воды… Вы могли умереть!» — голос Ярославы сорвался на крик, полный ужаса и недоумения.

«Я сказала: закрой дверь».

Это был приказ. Не просьба слабой старухи, не бред. Это был приказ, отданный твёрдым, низким голосом человека, который привык, чтобы его слушались. И в этом голосе было что-то такое, что не допускало вопросов.

Ярослава подчинилась. Прежде чем успела осмыслить. Она толкнула дверь, щеколда лязгнула с финальным, зловещим звуком. Потом дёрнула за шнур старой шторы — та, шурша, закрыла заклеенное окно, погрузив комнату в почти полную темноту. Теперь её освещала только бледная полоска света из-под двери, ложившаяся на грязный пол как призрачная дорожка.

«Комод, — сказала бабушка Устинья, и её глаза блеснули в полумраке двумя холодными точками. — Отодвинь его от стены. Под ним доска, светлее остальных. Подними её».

«Что… что там?» — спросила Ярослава, чувствуя, как сердце замирает в груди, а ноги уже движутся к обшарпанному комоду.

«Увидишь. Делай, что говорю».

Руки дрожали, когда она упиралась в холодный бок комода и тащила его, царапая ржавыми ножками по линолеуму. Раздавался противный, скрежещущий звук, и оставались белёсые борозды, будто шрамы. Доска действительно нашлась — чуть другого оттенка, как заплатка, с едва заметной щелью по краю. Ярослава подцепила её ключом от машины, сломав ноготь до крови, и отбросила в сторону.

В неглубокой нише лежала металлическая коробка. Старая жестяная, из-под «Монпансье» с полустёртым рисунком разноцветных леденцов на крышке. Вещь из другого времени, из детства, которого у неё не было.

«Принеси сюда. Быстро», — прозвучал из темноты приказный шёпот.

Ярослава подняла коробку. Она была удивительно тяжёлой. Поставила на край кровати. Бабушка Устинья, не глядя, откинула крышку пальцами, которые теперь двигались уже не с прежней скованностью, а с пугающей уверенностью.

Внутри лежали тёмные стеклянные пузырьки, похожие на аптекарские, с загадочными китайскими иероглифами, выведенными красной, как кровь, тушью. И блистер с капсулами без маркировки — чёрными, матовыми, отталкивающими, похожими на засушенных жучков.

Ярослава смотрела, как старые, узловатые, но теперь твёрдые пальцы уверенно откупоривают один из флаконов. И слова сорвались с её губ сами, вырвались наружу вместе со сдавленным дыханием:

«Что это такое?»

«Это наркотики? Контрабанда?»

«Тонизирующая настойка из Харбина», — ответила старуха, поднося пузырёк к губам. В её скрипучем голосе послышалась лёгкая, леденящая усмешка. «Рецепт одного китайского врача, который задолжал мне услугу… о, тридцать лет назад. Не яд. Не дурь. Просто очень дорогое и очень… действенное средство традиционной медицины. Что-то вроде женьшеня, только покрепче. Я берегла его на крайние случаи. Сейчас… тот самый случай».

Она выпила содержимое одним глотком. Поморщилась от горечи так, что всё лицо собралось в паутину глубоких морщин. Закрыла глаза, откинувшись на подушку, будто в обмороке.

Ярослава застыла. Сердце бешено колотилось где-то в горле. Что делать? Вырвать телефон, набрать скорую? Схватить эту жуткую коробку и выбросить в окно? Или просто стоять на коленях и молиться, чтобы эта женщина не умерла у неё на глазах, не превратилась обратно в тот холодный, неподвижный силуэт?

Она выбрала последнее. Замерла и ждала, потеряв счёт времени. Минуты тянулись, как смола. Пятнадцать? Двадцать? Она не знала.

И вдруг… дыхание бабушки изменилось. Из поверхностного, едва уловимого, оно стало глубже, ровнее. На её восковые, прозрачные щёки начал медленно, но неотвратимо возвращаться цвет. Слабый, едва розовый румянец, словно кто-то вливал под её тонкую кожу тёплую, живую кровь. Она пошевелила пальцами — осознанно. Потом согнула руку в локте. Потом, с видимым, но преодолимым усилием, приподнялась на подушках. И наконец — села, опираясь спиной о спинку кровати. Движения были медленными, но в них не было и тени прежней беспомощности.

«Садись», — сказала бабушка Устинья, указывая на край кровати своим узловатым, теперь живым пальцем. Голос её окреп, звучал твёрдо, с лёгкой хрипотцой, но без дрожи. «Нам нужно поговорить. И тебе это не понравится. Но ты должна знать правду».

Ярослава послушно опустилась на край продавленного матраса. Чувствовала себя так, будто провалилась в чёрную дыру, в самый центр кошмара, из которого нет пробуждения.

«Два с половиной года», — начала старуха, и каждое слово падало, как отточенный камень. «Два с половиной года я притворялась. Паралич. Деменция. Беспомощность. Всё это был спектакль, Ярослава. Представление для одного зрителя. Для того, кто того заслуживал».

«Как? — выдохнула Ярослава. — Как это возможно?»

«Три года назад у меня случился микроинсульт. Это правда, врать не буду. Но я восстановилась. Через полгода — полностью, до последнего пальца. А эта настойка… она просто тонизирующая. Чтобы прийти в себя после двух суток без воды. Без неё я бы ещё сутки отлёживалась. Врач из частной клиники… хороший человек. Я ему когда-то помогла выбраться из одной скверной истории. Он выписывал нужные справки, подтверждал диагноз для поликлиники. А я… лежала. И смотрела. Слушала каждое слово. Запоминала каждый взгляд. Каждый жест».

«Но зачем?» — прошептала Ярослава, и её собственный голос прозвучал как эхо из глубокого колодца. «Зачем такое?»

«Затем, что хотела знать правду. Ту правду, которую иначе не узнаешь. Кто будет обо мне заботиться, когда я стану по-настоящему беспомощной? Кто будет ждать моей смерти, чтобы наложить лапу на наследство? На квартиру? На всё, что я копила всю жизнь?»

Бабушка усмехнулась. И в этой усмешке, обнажившей желтоватые зубы, было что-то первобытное, страшное. Что-то от хищника, который наконец-то вышел из засады и готовится к прыжку.

«Теперь я знаю. И они об этом пожалеют».

«Эрик и Ангелина Даниловна… они ведь не знают, кто вы на самом деле?» — вырвалось у Ярославы, хотя она сама не понимала, откуда взялся этот вопрос.

«Не имеют ни малейшего понятия», — подтвердила старуха, и её глаза, серые и острые, сверкнули в полутьме холодным блеском. «Мой дорогой внучок и его мамаша думают, что я — выжившая из ума старуха, которая только и ждёт, чтобы сдохнуть и освободить им жилплощадь. Они кормили меня объедками. Иногда — протухшей кашей, которую побрезговал бы есть бродячий кот. Когда тебя не было дома… могли не заходить ко мне по двое суток. Я считала часы по свету в окне. Подливали в воду какую-то дрянь. Снотворное, я думаю. Чтобы я больше спала и меньше… как они выражались между собой… ныла и воняла».

Я слышала, как Ангелина говорила Эрику: «Скоро уже, скоро сдохнет. Потерпи немного».

Слова прозвучали из уст старухи с леденящей, дословной точностью. Каждый слог был отравленной иглой. Слёзы снова хлынули по щекам Ярославы — горячие, едкие, злые слёзы, от которых щипало глаза и горело всё лицо, будто её ошпарили кипятком.

«Я отдавала им деньги, — прошептала она, с трудом выдавливая слова сквозь ком в горле. — Шестьдесят пять тысяч. Каждый месяц. На сиделку, на лекарства, на питание для вас…»

«Знаю. Всё знаю, — отрезала бабушка. — Слышала, как они смеялись над тобой на кухне, думая, что я сплю. «Дурочка наша опять премию притащила. Закажи билеты на самых дорогих!»»

Она передразнила голос Ангелины Даниловны — тот сладковато-язвительный, пронзительный тембр, который Ярослава ненавидела. Было так похоже, что Ярославу передёрнуло от омерзения, от чувства полного, абсолютного предательства.

«Никакой сиделки не было, Ярослава. Никаких лекарств из Кореи. Всё это — враньё, чтобы доить тебя, как корову».

Она протянула руку и взяла ладонь Ярославы в свои. Хватка была крепкой, но уже не болезненной, а… человеческой. В ней было тепло, сухое и шершавое. Тепло, которого в этой сырой, тёмной комнате не было все эти три года.

«Не вини себя, девочка. Ты не могла знать. Они врали умело».

«Я должна была догадаться! — вырвалось у Ярославы, и голос её дрогнул. — Должна была проверять, следить!»

«Ты — единственный человек в этом доме, который относился ко мне по-человечески, — перебила её старуха, и в её голосе, впервые за этот вечер, проскользнула тень чего-то, отдалённо напоминающего нежность. — Когда ты была дома, ты всегда приносила мне еду сама. Горячую, свежую. Проверяла, поела ли я, не нужно ли чего. Разговаривала со мной… Гладила по руке, хотя думала, что я не понимаю ни слова. Я всё помню, Ярослава. Каждое твоё слово. Каждую твою заботу. Только благодаря тебе я ещё жива. Только благодаря тебе я дотянула до этого дня».

Их взгляды встретились в полумраке. Взгляд молодой женщины, с глазами, распухшими от слёз, полными ужаса и растерянности. И взгляд старухи — жёсткий, ясный, неумолимый, в котором уже не осталось и следа от той «развалины», что лежала здесь ещё час назад.

В этот миг Ярослава вдруг поняла. Поняла всем нутром, каждой клеткой. Этот момент — вот этот, вонзающийся в душу, — стал точкой невозврата. Точкой, после которой пути назад нет и никогда уже не будет. Что бы ни случилось дальше, какие бы ещё жуткие тайны ни хранила эта женщина с глазами октябрьского моря — они теперь связаны. Связаны кровью, предательством и этой тихой, удушающей ненавистью, что начала пульсировать в Ярославе взамен прежней боли. Две женщины. Против тех, кто считал их слабыми, глупыми, ненужными. Против тех, кто сейчас, наверное, загорает на пляже в Паттайе, даже не подозревая, что их ждёт по возвращении.

Бабушка Устинья выждала паузу, давая внучке — нет, не внучке, союзнице — время собраться с мыслями. Потом медленно, с видимым, но уже привычным усилием, сунула руку под продавленный матрас. Она копнула глубже и вытащила оттуда предмет, от которого у Ярославы перехватило дыхание.

Планшет. Не новейший, но вполне современный, в потёртом кожаном чехле.

«Думала, у вас только кнопочный телефон…» — пробормотала Ярослава, вспомнив ту старенькую, потрёпанную «раскладушку», которую свекровь однажды презрительно показывала гостям: «Вот таким старьём бабка только и способна пользоваться!»

«Тот телефон — для них, — усмехнулась бабушка, проводя пальцем по экрану с уверенностью человека, который делал это тысячи раз. — А это — для меня. Розетка за тумбочкой, провод спрятан под матрасом. Заряжала по ночам, когда эти двое храпели на всю квартиру и хоть из пушки пали — не услышали бы. Два года назад, когда Эрик с матерью укатили в Суйфэньхэ за барахлом на продажу, я вызвала мастера. Хороший парень. Из наших, из холдинга. Рот на замке умеет держать».

«Мастера? Зачем?»

Вместо ответа бабушка ткнула в иконку. Экран ожил, и на нём возникла сетка из четырёх чётких изображений. Гостиная. Кухня. Коридор. Двор. Снятые сверху, с того самого ракурса, где обычно крепят датчики дыма или сигнализации.

Ярослава машинально перевела взгляд на потолок над дверью. Там белела небольшая, неприметная коробочка, которую она всегда принимала за часть старой пожарной системы.

«Камеры, — сказала она осипшим, чужим голосом. — Вы установили камеры. Четыре штуки».

«Всё пишется в облако. Автоматически. Круглые сутки. Первые полгода я просто слушала и запоминала. А потом поняла — нужны доказательства. Доказательства, которые примет суд. Эрик даже не подозревает, что я знаю пароль от домашнего вай-фая. Он же сам при мне его называл матери, когда та не могла подключить свой телефон, а я лежала рядом и «ничего не понимала»».

Бабушка ткнула пальцем в папку «Архив». Перед глазами Ярославы замелькали сотни, тысячи миниатюр видеофайлов, отсортированных по датам и времени. Два года записей. Два года жизни этого дома, запечатлённых без прикрас, без масок.

«Два года, девочка. Два года я собирала на них досье, — голос старухи звучал холодно и методично, как у следователя. — Хочешь увидеть правду?»

Ярослава хотела сказать «нет». Отчаянно, всем существом хотела закрыть глаза, заткнуть уши и проснуться в той, другой, прежней жизни. Где муж — просто ленивый, но свой. Где свекровь — просто вредная старуха, а не чудовище.

Но вместо этого она кивнула. Коротко, резко, потому что понимала — отступать некуда. Правда, какой бы она ни была уродливой, какой бы кровавой и гнусной она ни оказалась, она всё равно лучше. Лучше той сладкой, удушающей лжи, в которой она утопала пять долгих, украденных лет.

«Первая запись, — бабушкины пальцы с ловкостью, поразительной для её возраста, коснулись экрана. — Четыре недели назад».

Запустилось видео. Гостиная. Ангелина Даниловна, развалясь на диване, уставилась в мельтешащий экран ток-шоу. Она грызла семечки, сплёвывая шелуху прямо на пол. На тот самый ламинат, который Ярослава отдраивала каждое утро перед работой, пока та не стиралась до дыр. И в углу комнаты, в старом, скрипучем инвалидном кресле, сидела она — бабушка Устинья, с тарелкой на коленях. В тарелке — нечто серое, безвкусное, похожее на размазанную манную кашу на воде.

Свекровь встала. Подошла. Её лицо, искажённое брезгливой гримасой при виде нетронутой еды, заполнило весь экран. И вдруг — она заорала. Голос, пронзительный и полный чистой, неразбавленной ненависти, вырвался из динамика планшета, заставив Ярославу вздрогнуть.

«Жри, давай, старая кочерыжка! Я что, зря готовила?!»

Ярослава смотрела, не в силах оторваться, как Ангелина хватает ложку и грубо, с силой, словно цемент, запихивает еду в беззащитный рот старухи. Как та давится, кашляет, а свекровь в ярости пинает колесо кресла — так, что оно откатывается и с глухим стуком бьётся о стену.

«Сдохни уже наконец, абуза проклятая! Из-за тебя в нормальный отпуск поехать не можем!»

«Господи… — прошептала Ярослава, прижимая ладонь ко рту, чувствуя, как по телу растекается ледяная волна. — Господи, как же так?»

«Смотри дальше, — велела бабушка ровным, безжалостным тоном. — Это ещё цветочки».

Вторая запись. Дата — за день до её отъезда в Находку. Камера в коридоре. Дверь открывается. Входит Эрик. Но не один.

За ним, хихикая, вплывает молодая женщина в обтягивающем платье цвета ядовитой фуксии и на высоких, нелепых для этого дома каблуках. Ярослава узнала её мгновенно. Удар под дых. Всё внутри оборвалось, замерло, а потом сжалось в тугой, болезненный ком.

Илона Куницына. Та самая, которую Эрик представлял как «дочку маминой подруги из Артёма», которая «приезжала помочь с документами для поликлиники».

Они прошли мимо камеры, не глядя по сторонам. Смеялись о чём-то своём. И скрылись за дверью спальни. За той самой дверью, где стояла их брачная кровать с дорогим ортопедическим матрасом, который Ярослава купила в прошлом году на свою премию, отказывая себе месяцами во всём.

«Не надо… — выдавила она, чувствуя, как кислый привкус тошноты поднимается к самому горлу. Голос её сорвался. — Я поняла. Не надо».

«Надо, — отрезала бабушка, и в её голосе не было жалости, только холодная сталь. — Ты должна знать всё. До конца».

Она перемотала запись. Через час они вышли из спальни. Растрёпанные, довольные. Устроились на кухне. Эрик достал бутылку вина. Не какого-нибудь, а того самого «Шато», за две тысячи, которое он «берёг для особого случая».

Микрофон камеры на кухне работал безупречно. Каждое слово, каждый смешок врезались в сознание Ярославы, как раскалённые иглы.

Илона, томно потягивая вино, спросила: «Ну когда ты уже разведёшься с этой серой мышью?»

И Эрик. Её муж. Человек, которому она отдала пять лет жизни, всю свою молодость, всю веру и почти каждую заработанную копейку. Он ответил. Спокойно. Лениво. Будто обсуждал погоду.

«Потерпи немного, зая. Сначала старая корга должна сдохнуть. Тогда я получу наследство, дом, долю в бизнесе… и выставлю эту безотказную дойную корову. Ей-богу, даже жалко будет терять такой доход».

Ноги Ярославы подкосились. Она рухнула на пол, не почувствовав боли от удара копчиком о твёрдые доски. Пять лет. Пять лет она была для него «дойной коровой». «Серой мышью». Пять лет она думала, что строит семью, а была всего лишь… инвестицией. Источником финансирования его жизни с другой женщиной.

Воздух в комнате стал густым, как сироп. Дышать было нечем.

«Есть ещё одна запись, — сказала бабушка. Теперь её голос звучал иначе — почти мягко, почти с сочувствием, и от этого было ещё страшнее. — Самое важное. Две недели назад».

На экране — кухня. Эрик стоит у стола, что-то сосредоточенно толчёт в старой каменной ступке. Той самой, в которой свекровь когда-то делала аджику. Подходит Ангелина. Протягивает ему маленький пузырёк с бесцветной жидкостью. Что-то шепчет. Эрик кивает, высыпает получившийся порошок в чашку с чаем, тщательно размешивает. Потом берёт эту чашку и несёт… в дальнюю комнату.

И его голос. Ласковый. Заботливый. Тот самый, от которого когда-то таяло сердце. Теперь он звучал как яд, как плевок в душу.

«На, бабуль, попей чайку. Тёпленький, как ты любишь».

«Они… травили… — выдохнула Ярослава. Её собственный голос показался ей чужим, мёртвым, доносящимся из-под земли. — По-настоящему травили».

«Я выливала всё в горшок с цветком, когда они отворачивались, — без тени эмоций констатировала бабушка. — Цветок, как видишь, сдох».

Она выключила планшет. Резкий свет экрана погас, погрузив комнату обратно в полумрак, который теперь казался уютным по сравнению с увиденным. Она повернула голову и посмотрела на Ярославу. Тем самым жёстким, сканирующим взглядом, от которого хотелось вытянуться по стойке «смирно» или спрятаться.

«Ты достаточно увидела. Готова ли действовать?»

Слёзы на глазах Ярославы высохли. Их будто выжгло изнутри белым, калёным пламенем ярости. Вместо боли, вместо растерянности в груди разлилась новая, странная субстанция — холодная, тяжёлая, кристально чистая решимость.

Она поднялась с пола. Расправила плечи. Посмотрела старухе прямо в глаза — уже не как испуганная девочка, а как равная.

«Готова. Что нужно делать?»

Бабушка Устинья кивнула, одобрительно, почти с уважением. Сунула руку обратно в тайник под матрасом и вытащила ещё один предмет. Не планшет. Современный, тонкий, дорогой смартфон. Совсем не похожий на ту жалкую «раскладушку». Она разблокировала его быстрым движением пальца и набрала номер, глядя при этом прямо на Ярославу.

Разговор был коротким, деловитым, как военный приказ.

«Савелий Платонович, это Устинья Лукинична. Да, пора. Жду вас в девять ноль-ноль. С документами и бригадой».

Она отключилась, положила телефон на одеяло и впервые за всю эту бесконечную ночь позволила себе улыбнуться. Слабая, чуть кривая, но настоящая улыбка, в которой светилась вся накопленная годами стальная решимость.

«А теперь — спать. Завтра начинается новая жизнь».

Ровно в девять утра у ворот, под шёпот моросящего дождя, остановился чёрный внедорожник с глухими, тонированными стёклами. Ярослава, которая не сомкнула глаз, стояла у окна и наблюдала, как из машины выходит мужчина. Лет пятидесяти, в строгом пальто, с кейсом из дорогой кожи. За ним — двое. Крепкие, молчаливые, в чёрных водолазках, с лицами, на которых не читалось ничего, кроме абсолютной готовности.

«Устинья Лукинична Смирницкая дома?» — спросил мужчина, когда Ярослава открыла дверь. Он вежливо, почти старомодно поклонился. «Савелий Платонович Миловзоров. Её личный адвокат».

Смирницкая. Ярослава знала бабушку только под фамилией мужа — Туманова. Эта новая, твёрдая фамилия прозвучала как выстрел. Как ключ, повёрнутый в скважине тяжёлой двери, за которой скрывалась целая вселенная, о которой она и не подозревала.

Когда адвокат вошёл в ту самую заднюю комнату, его осанка изменилась. Бабушка Устинья сидела в кресле — не в инвалидном, а в обычном, крепком. Она была причёсана, в свежем тёмном халате, с прямой, как стрела, спиной. И смотрела тем самым взглядом, от которого, казалось, воздух становился гуще. Савелий Платонович склонился в поклоне — не вежливом, а почтительном, глубоком. Так кланяются не по протоколу, а по велению сердца. Перед человеком, которому обязаны всем.

«Рад видеть вас в добром здравии, Устинья Лукинична».

«Садись, Савелий. И ты, Ярослава, садись, — кивнула бабушка. — Пора тебе узнать, с какой семьёй ты связалась».

Следующий час Ярослава слушала. И чувствовала, как привычный мир под её ногами не просто рушится — он взрывается в мелкую пыль, а из этой пыли уже складывается новая, невероятная, пугающая картина.

«Тихоокеанский берег».

Это название она слышала сотни раз. Эрик работал там менеджером по закупкам и любил им бравировать. «Крупнейший рыбопромышленный холдинг Приморья», — говорил он, надувая щёки. Двенадцать судов. Краболовный флот. Завод в Находке. Квоты на вылов краба стоимостью в миллиарды.

Она всегда думала, что он устроился туда «по блату», через каких-то дальних родственников. Оказалось, блат был самым что ни на есть прямым.

Холдинг основала, и до сих пор железной рукой контролировала, его родная бабушка. Устинья Лукинична Смирницкая.

«Этот дом, — говорил Миловзоров, раскладывая на кособокой тумбочке стопку документов с печатями, — оформлен на ООО, принадлежащее холдингу. Ни Эрик Туманов, ни Ангелина Даниловна не имеют на него никаких юридических прав. Свидетельство о собственности, которое ваш муж, вероятно, вам показывал, — подделка. Филькина грамота. Служебный автомобиль, которым он пользуется, — собственность компании. Доверенность отозвана сегодня в семь утра. Корпоративные карты заблокированы».

«То есть они сейчас в Таиланде… — начала Ярослава, медленно соображая.»

«Без денег. Без машины. И скоро — без работы, — закончила бабушка с ледяным, мрачным удовлетворением в голосе.»

В это самое время — Ярослава узнала об этом позже, из расшифровок — её муж лежал на шезлонге у бассейна отеля в Паттайе, потягивая коктейль и листая каталог тайских массажных салонов. Ангелина Даниловна уже выложила в «Одноклассники» улыбчивое селфи с хэштегом #ЖизньУдалась. А Илона плескалась в воде, строя Эрику глазки поверх бокала с маргаритой.

Они не знали. Не знали, что их карты одна за другой превращаются в бесполезный пластик. Не знали, что старуха сидит сейчас с прямой, как у командира, спиной и раздаёт приказы, от которых зависит их будущее. Не знали, что их ждёт.

Следующие пять дней дом преображался с такой стремительностью, что у Ярославы кружилась голова. Уже к обеду первого дня подъехал микроавтобус, и бригада рабочих — тех самых, в чёрных водолазках, вежливых, молчаливых и невероятно быстрых — начала выносить вещи Эрика и Ангелины. Вонючие кроссовки, засаленный бархатный халат, коллекция кричащих, пахнущих дешёвым пластиком сумок с рынка «Спортивная» — всё бесследно исчезало в картонных коробках, будто стиралось ластиком с картины жизни. Вынесли и старый, продавленный диван, на котором Эрик валялся перед телевизором, пока она мыла полы. Ярослава смотрела, как его грузят в грузовик, и чувствовала странное, мрачное удовлетворение, от которого потом было немного стыдно.

Потом приехали другие. Маляры, электрики, сантехники. Стены, закопчённые и обшарпанные, засияли свежими светлыми тонами. Скрипучие краны и засорившаяся раковина уступили место новой, блестящей сантехнике. Привезли мебель — не вычурную, не золотую, как хотела бы Ангелина, а добротную, из массива дерева, пахнущую лаком, воском и чистотой.

А бабушкину комнату… её переродили полностью. Теперь это была не камера, а светлая, просторная спальня. С большим, наконец-то чистым окном, ортопедической кроватью, тихим кондиционером. Вместо заклеенной скотчем форточки — нормальный стеклопакет, через который лился ровный, холодный свет осеннего утра.

«Не стой без дела», — сказала бабушка Устинья на второй день, когда Ярослава металась посреди ремонтного хаоса, чувствуя себя лишней, не вписывающейся в этот новый, стремительный порядок. Она протянула ей толстую папку с синей обложкой. «Изучай».

Для бухгалтера-ревизора это была знакомая стихия. Ярослава погрузилась в цифры с почти физическим облегчением. Здесь, среди колонок балансов и отчётов о прибылях и убытках, она чувствовала твёрдую почву под ногами. Но то, что она увидела, заставило дыхание перехватить. Годовой оборот — девять миллиардов рублей. Чистая прибыль — под восемьсот миллионов. Бабушка Устинья была не просто состоятельной женщиной. Она была одной из тех невидимых, но крепких опор, на которых держится всё Приморье. Её богатство было не кричащим, но глубинным, как океанская впадина.

На шестой день бабушка вызвала её в свою новую, светлую комнату. Она пахла свежей краской и морским ветром из приоткрытого окна. На столе лежали документы, а рядом сидел Савелий Платонович, его ручка уже снята с колпачка.

«Первый документ — это заявление о разводе, — сказал адвокат, пододвигая бумагу. — Второй — предварительное соглашение о передаче вам тридцати пяти процентов доли в уставном капитале холдинга. Основной договор подпишем у нотариуса через неделю, когда будут готовы все бумаги для налоговой. А пока — доверенность на управление операционной деятельностью. Её можно оформить сегодня».

Ярослава посмотрела на бабушку, не веря своим ушам. «Я же просто бухгалтер, у меня нет никакого управленческого опыта…»

«Цифры ты понимаешь лучше большинства, — перебила её Устинья Лукинична. В её голосе не было колебаний. — А людей… научишься понимать. Главное, у тебя есть совесть. Эту штуку, девочка, не купишь ни за какие деньги».

Ярослава взяла ручку. Слово «развод», которого она боялась пять лет, которое её собственная мать всегда произносила шёпотом, как ругательство, теперь звучало по-другому. Оно звучало как отпираемый замок. Как первый чистый вдох после удушья. Она расписалась на заявлении о разводе. Потом — на доверенности. И почувствовала, как что-то сдвигается внутри, меняется сама структура её души. Она больше не жена Эрика. Она — Ярослава Святославовна Туманова, будущий совладелец «Тихоокеанского берега». Женщина, которая теперь знает себе цену.

Бабушка улыбнулась. Впервые за всё это время Ярослава увидела на её лице настоящую, тёплую улыбку, от которой морщины вокруг глаз собрались в добрые лучики.

«А теперь отправь сообщение этому негодяю, — сказала она. И в её голосе, стальном и твёрдом, зазвучали нотки ледяного, безжалостного предвкушения. — Пора возвращать птичек в клетку».

Ярослава взяла телефон — свой старый, с треснувшим уголком экрана, который бабушка протянула ей. Несколько секунд она смотрела на пустое поле для текста, собираясь с мыслями. Пальцы слегка дрожали, но не от страха, а от странного, почти азартного возбуждения, которого она в себе никогда не замечала. Это была дрожь охотника, наконец-то взявшего в руки ружьё.

«Пиши просто, — подсказала бабушка, наблюдая за ней из своего нового кресла. — Как будто ты в панике. Как будто ты — та самая дурочка, которой они тебя считают».

Ярослава кивнула и начала набирать. Коротко, без знаков препинания, сбивчиво, как в настоящей истерике: Бабушка умерла ночью тело холодное я вызвала скорую но они сказали надо ждать полицию для протокола пожалуйста приезжай скорее я боюсь оставаться с ней одна.

Перечитала. Поморщилась — слишком уж похоже на правду, на ту Ярославу, которая была всего неделю назад. И нажала «отправить».

Ответ пришёл через час, когда она уже почти забыла о телефоне, погрузившись в очередную папку с финансовыми отчётами. Экран мигнул. Ярослава прочитала сообщение вслух, медленно, не веря собственным глазам.

««Ну наконец-то. Не вздумай никого из соседей звать. Скажи ментам, что родственники в командировке. Труп никуда не денется. Прилетим послезавтра первым рейсом.»»

«Ни слова соболезнования, — заметила бабушка. И в её голосе не было ни удивления, ни обиды. Только холодное, почти лабораторное удовлетворение человека, чьи худшие подозрения подтвердились с абсолютной, математической точностью. — Родная бабушка умерла, а он — «ну наконец-то». Запомни это, девочка. Запомни, кого ты любила.»

Но «послезавтра» не случилось. Уже через три часа телефон Ярославы взорвался входящими звонками. Эрик звонил снова и снова. Сбрасывала — он перезванивал. Она не брала трубку, наблюдая, как экран мигает его именем, с каким-то отстранённым, почти научным любопытством, будто изучала редкое и опасное насекомое под стеклом.

Потом посыпались сообщения. Одно паничнее другого.

Карты заблокированы. Это какая-то ошибка банка. Ты можешь перевести мне денег на билет?

Отель требует оплату. Нас выселяют. Ярослава, ответь срочно!

Что происходит?!

Она показала переписку бабушке. Та хмыкнула, отпивая чай из новой, тонкой фарфоровой чашки.

«Пусть поплавает немного. Хорошо, что в тёплом море, а не в нашем Японском. Там бы уже околел.»

Миловзоров, который заехал к вечеру с очередной порцией документов, объяснил ситуацию с юридической чёткостью: корпоративные карты Эрика заблокированы по приказу единственного владельца. Зарплатный счёт, оформленный через холдинг, закрыт в связи с увольнением по статье за хищение и превышение полномочий.

Стандартная процедура при возбуждении дела по 159-й, — объяснил Миловзоров, отрешенно разглаживая лацкан пиджака. — Последние три года ваш супруг методично приписывал в отчётах закупку топлива для судов, снастей, которые никто никогда не видел. Разницу переводил на счета подставных фирм-однодневок. Сумма набежала приличная. Больше четырёх миллионов. Вполне достаточно для возбуждения уголовного дела по части четвёртой — мошенничество в особо крупном размере.

«Сколько им придётся там торчать?» — спросила Ярослава и сама удивилась тому, как ровно, почти бесстрастно звучит её голос.

«Дня три-четыре, — пожал плечами адвокат. — Пока не найдут, у кого занять на билеты. Туристы иногда выручают соотечественников, хотя с каждым годом всё реже. Насмотрелись на мошенников.»

Так и вышло. Четыре долгих дня Эрик, его мать и Илона метались по Паттайе, словно загнанные звери. Они оббивали пороги русских кафе, выпрашивая деньги у случайных знакомых, и выслушивали вежливые, но твёрдые отказы. Их номера в отеле опустели, вещи стояли упакованными в холле под бдительным взглядом администратора. Наконец, какая-то сердобольная, но недальновидная пара из Хабаровска сжалилась и одолжила им деньги на билеты. Самый дешёвый и неудобный маршрут, какой только можно было найти: с двумя пересадками, через Сеул.

Рейс прибывал в 22:40.

К этому времени в доме всё было готово. Ярослава выключила свет на крыльце и в гостиной — пусть думают, что дом погружён в немую, траурную тьму. Сама она устроилась в тени у окна, откуда был виден подъезд и калитка. Бабушка Устинья расположилась в центре комнаты, в новом кожаном кресле. Она была одета в строгий тёмно-синий костюм, который Миловзоров привёз из города, вместе с парикмахером, уложившим её седые волосы в безупречную, почти царственную причёску. На её пальце поблёскивало массивное кольцо с крупным, глубоким, как ночь, сапфиром. Фамильная драгоценность, которую она хранила в тайнике все эти годы и никогда не показывала внуку.

«Нервничаешь?» — спросила бабушка, не поворачивая головы, глядя прямо перед собой в пустоту.

«Немного, — призналась Ярослава. — Хотя, наверное, не так, как должна бы.»

«Это правильно. Нервничать надо, когда не знаешь, чем всё закончится. А мы знаем.»

Миловзоров сидел в углу, на строгом стуле, с папкой документов на коленях, невозмутимый, как скала. В коридоре, невидимые из прихожей, ждали двое молодых людей из его «группы сопровождения» — те самые, в чёрных водолазках. Ярослава предпочитала не спрашивать, кем они работают в обычные дни. За приоткрытой кухонной дверью расположился участковый, капитан Дементьев. Немолодой, с лицом человека, который давно перестал удивляться человеческой подлости и воспринимал её как погоду — неприятную, но неизбежную. Заявление об умышленном причинении тяжкого вреда здоровью, истязании и оставлении в опасности уже лежало у него в папке, подкреплённое распечатками ключевых кадров с видеозаписей.

В 23:15 послышался хриплый звук подъезжающего такси. Хлопнули дверцы. До слуха Ярославы донеслись голоса — усталые, измотанные, пропитанные злобой и раздражением. Эрик что-то выговаривал матери сквозь зубы. Ангелина Даниловна огрызалась, её голос визгливо взлетал. Илона молчала.

Шаги на крыльце. Неровные, спотыкающиеся. Звяканье ключа в замке. Они даже не заметили, что замок новый, а старый ключ подходит только потому, что его специально оставили совместимым — на этот один, последний раз.

Дверь открылась, впуская в дом октябрьский холод, запах дешёвого алкоголя и дорожной грязи. Видимо, стресс заливали в самолёте. Эрик шагнул в темноту прихожей, шаря рукой по стене в поисках выключателя.

«Ярослава! — его голос, такой знакомый, такой ненавистный теперь, грохнул, разнесясь по пустому дому. — Какого чёрта темно? Где эта дура?»

Щелчок выключателя.

Новая, хрустальная люстра — та самая, на которую Ангелина Даниловна когда-то заглядывалась в магазине, вздыхая: «Нам такую никогда не окупить» — залила гостиную тёплым, ярким, почти театральным светом.

Ярослава увидела, как лица вошедших застывают, а потом вытягиваются, превращаясь в маски чистого, животного изумления и ужаса.

Первой отреагировала Ангелина. Она уронила свою дешёвую дорожную сумку, схватилась ладонью за грудь и завизжала так пронзительно, что в ушах зазвенело: «Призрак! Господи, ПРИЗРАК!» Её ноги подкосились, и она осела прямо на пол в дверном проёме, не давая двери закрыться, бессмысленно тараща глаза на сидящую в кресле фигуру.

Илона попятилась, споткнулась о порог и едва не упала навзничь, её накрашенные губы беззвучно шевелились.

Эрик просто стоял. Застыл, как вкопанный, с отвисшей челюстью и выпученными, налитыми кровью глазами. Он переводил взгляд с бабушки — живой, одетой, с холодным взором — на Ярославу, стоящую в стороне. С Ярославы — на незнакомую, дорогую мебель, на пустые стены, где раньше висели его постеры, на чистый пол, где раньше валялись его кроссовки. Он не мог выдавить ни звука. Казалось, его мозг отказывался обрабатывать увиденное, выдавая фатальную ошибку.

Бабушка Устинья неспешно подняла с бокового столика тонкую фарфоровую чашку. Звонкий, чистый звук коснулся края блюдца, разрезая гробовую тишину. Она сделала маленький, спокойный глоток чая, медленно поставила чашку на место и наконец подняла глаза на внука.

Голос её был тихим, ровным и таким ледяным, что температура в комнате, казалось, упала на несколько градусов.

«Если бы я действительно умерла, Эрик, я бы вернулась с того света специально, чтобы утащить тебя за собой. Но, как видишь, мне не пришлось.»

Эрик наконец обрёл дар речи. Но не раскаяния, не извинений. Нет. Он перешёл в наступление, потому что это была единственная тактика, которую он знал — наглый, грубый напор. Он заорал, багровея, прожилки на шее вздулись.

«Это мой дом! Ты сошла с ума, сука! Я вызову полицию! Бабка явно не в себе, и ты её в это втянула!» Он сделал шаг вперёд, угрожающе нависая над Ярославой, пытаясь запустить в неё своей старой, привычной силой — силой крика, презрения, физического превосходства.

Но вместо привычной реакции — опущенных глаз, сгорбленных плеч, тихого шёпота «прости» — Ярослава шагнула ему навстречу. Не отступая, а приближаясь. И её голос прозвучал так спокойно, так ледяно-чётко, что Эрик осёкся на полуслове, будто споткнулся.

«Не смей повышать голос, — сказала она, и каждое слово било, как молоток по гвоздю, — в доме, который тебе не принадлежит. И никогда не принадлежал.»

Из тени за массивным новым диваном плавно выступил Савелий Платонович Миловзоров. Его появление было таким внезапным и бесшумным, что Эрик отшатнулся, будто увидел привидение.

«Управляющий партнёр юридической фирмы «Берег», — представился адвокат ровным, почти скучающим тоном, будто диктовал секретарше. — Юридический советник холдинга «Тихоокеанский берег». Личный поверенный Устиньи Лукиничны Смирницкой — основателя и мажоритарного акционера указанного холдинга.»

«Смирницкой… — повторил Эрик, и в его сиплом голосе вдруг прозвучало что-то детское, потерянное, жалкое. — Что…»

««Тихоокеанский берег». Твоя родная бабушка, — подтвердила Устинья Лукинична с тонкой, леденящей усмешкой, играя сапфиром на пальце. — Та самая «развалина», которую ты травил снотворным и морил голодом. Та самая «старая корга», чьей смерти ждал, чтобы наложить лапу на наследство. Сюрприз, внучек.»

Миловзоров продолжил монотонно, словно зачитывал сухой протокол: «Эрик Демьянович Туманов был принят на работу в холдинг пять лет назад исключительно по личному указанию Устиньи Лукиничны. Не за квалификацию, которой у вас нет, а чтобы внук мог обеспечивать семью. За эти годы вы похитили у компании более четырёх миллионов двухсот тысяч рублей путём фиктивных закупок. Сегодня утром уволен по статье за хищение. Заявление в правоохранительные органы подано.»

Эрик побелел. Всё его напускное величие, вся спесь — хорошая должность, «связи», «перспективы» — рассыпались в прах. Он оказался не ценным сотрудником, а жалким паразитом, которого терпели из жалости. Из той самой, на которую он плевал.

«Это всё она!» — взвыл он вдруг, дико тыча пальцем в Илону, которая съёжилась у стены. «Она меня надоумила! Сказала, что если старуха помрёт, мы заживём красиво!»

«Я?! — взвизгнула Илона. — Да ты мне сам хвастался, как подсыпаешь бабке дрянь в чай! Я думала, ты шутишь, псих ненормальный!»

«Врёт! Врёт!» — заголосила с пола Ангелина Даниловна, пытаясь подняться. «Это её идея была!»

«Мать, это ты снотворное покупала! У тебя рецепт от невропатолога!»

«Я покупала для себя! У меня бессонница!»

Они кричали, перебивали, обвиняли друг друга — три жалких, перепуганных человека, ещё неделю назад мнивших себя хитрыми победителями, делищими шкуру неубитого медведя. Каждое слово, каждая грязная подробность аккуратно ловилась на диктофон в кармане Миловзорова.

Из-за приоткрытой кухонной двери вышел капитан Дементьев. Он молча делал пометки в потрёпанном блокноте, глядя на этот пошлый балаган с выражением глубокой, хронической усталости человека, которому давно пора на пенсию, потому что мир сошёл с ума.

Илона первой сообразила, что дело пахнет не просто скандалом, а тюрьмой. Она рванулась к выходу, пробираясь к двери бочком вдоль стены, как краб. Схватилась за ручку, дёрнула. Заперто. Дёрнула сильнее — не поддаётся. Забилась в истерике, колотя кулаками по дереву: «Выпустите меня! Я тут ни при чём!»

«Дверь открывается внутрь, милочка, — спокойно заметил Миловзоров, не шелохнувшись. — Потяните на себя.»

Илона рванула дверь на себя. Та распахнулась, и на крыльце, словно вырастая из темноты, обнаружился ещё один полицейский в форме, только что подошедший на подмогу. Илона с разгона налетела на него. Он машинально схватил её за руки, и с её запястья с лязгом слетел дешёвый, блестящий браслет — покупка с тайского рынка подделок.

«Это не моё! — заверещала она почему-то, словно её обвиняли именно в краже этого безделушки. — Это не моё!»

«Успокойтесь, гражданка, — полицейский поднял браслет и протянул ей обратно. — Вот ваша бижутерия.»

Капитан Дементьев тяжело вздохнул и поднял руку, прерывая этот цирк. «Достаточно. Гражданин Туманов, гражданка Туманова, — он кивнул на Эрика и Ангелину, — вы задерживаетесь до выяснения обстоятельств по заявлению об умышленном причинении тяжкого вреда здоровью, истязании, оставлении в опасности и мошенничестве в особо крупном размере. Пройдёмте.»

Эрик попытался вырваться, закричал про адвоката, про свои права, но его спокойно, с профессиональной силой развернули лицом к стене и с холодным, металлическим щелчком защёлкнули наручники. Ангелина визжала про больное сердце, но никто не обратил внимания — её подняли с пола и вывели под руки.

Перед тем, как его увели за порог, Ярослава подошла к нему вплотную. Он поднял глаза. В них мелькнуло что-то знакомое — мольба, надежда на жалость, на ту старую, глупую, безотказную Ярославу, которая всегда прощала, всегда верила, всегда платила.

«Ярослава… я всё объясню. Ты же меня знаешь…»

Она смотрела на него. Секунду. Другую. Потом медленно, не сводя с него глаз, достала из кармана джинсов обручальное кольцо. Тоненький, потускневший золотой ободок, который носила пять лет. И бросила ему прямо под ноги. Кольцо звякнуло о новый ламинат, подпрыгнуло и откатилось в темноту угла.

«Я тебя знала, — сказала она абсолютно ровным, пустым голосом, в котором не осталось ни капли прошлого. — Теперь нет. Для меня ты просто подсудимый по уголовному делу. Чужой человек.»

Полицейский потолкал его к выходу. И этот миг, миг его немой, растерянной агонии, был упущен навсегда.

Ярослава стояла в распахнутых дверях, глядя, как полицейский уазик, помигивая фарами, увозил её прошлое в сырую октябрьскую ночь. Ветер с моря трепал её непокрытые волосы, солёный, резкий воздух щипал глаза. Но впервые за пять лет этот запах не казался тоскливым. Он был свежим. Очищающим. Тяжесть, давившая на грудь все эти годы, исчезла. Словно её никогда и не было.

«Закрой дверь, Ярослава, — сказала бабушка Устинья за её спиной, и в её голосе не было ни торжества, ни злорадства, только привычная, твёрдая усталость. — Дует. Завтра у нас много работы.»

Ярослава улыбнулась. Едва заметно, одними уголками губ. И, сделав глубокий вдох полной грудью, закрыла дверь. На щеколду. Изнутри.

В ту ночь она спала в новой, своей спальне, в чистой, свежей постели под тёплым, пушистым одеялом. И впервые за долгие-долгие годы ей не снились тревожные сны. Только глубокая, чёрная тишина, покой и отдалённый шум ветра с моря — который больше не пах тоской, а пах свободой.

Месяцы тянулись, как один длинный, плотный, насыщенный событиями день. И Ярослава иногда ловила себя на мысли, что та жизнь — с Эриком, с его матерью, с вечным чувством вины и усталости, — кажется теперь чем-то совершенно нереальным. Словно чужой, дурной, тусклый сон, от которого она наконец-то вырвалась, отряхнувшись и вдохнув полной грудью.

Суд состоялся в августе, через десять месяцев после той октябрьской ночи, которая расколола мир надвое. Зал Фрунзенского районного суда был тесным и унылым, с выцветшими портретами на стенах и скрипучими стульями, которые стонали под каждым движением. Ярослава сидела на скамье свидетелей, прямая и спокойная, и слушала, как судья монотонным, бесстрастным голосом зачитывал приговор. Прокурор выложил всё: видеозаписи с тех самых камер, результаты токсикологической экспертизы — в крови бабушки Устиньи нашли следы феназепама в запредельных дозировках. И, конечно, финансовые документы о хищениях — четыре с лишним миллиона, выведенные в тень.

«Эрик Демьянович Туманов. Умышленное причинение тяжкого вреда здоровью, истязание, оставление в опасности, мошенничество в особо крупном размере… По совокупности — восемь лет колонии общего режима. Ангелина Даниловна Туманова. Те же статьи. Шесть лет.»

Когда конвой выводил Эрика из зала, он на мгновение остановился напротив Ярославы. Конвоир, пожилой мужчина с седыми усами, позволил ему эту секунду — может, из любопытства, может, из жалости к женщине. Эрик наклонился, и его пересохшие губы, сложившись в гримасу ненависти, прошипели ей в лицо: «Ты ещё пожалеешь. Я выйду, и ты у меня попляшешь.»

Ярослава медленно подняла бровь. И ответила спокойно, почти скучающе, будто обсуждала погоду: «Через восемь лет тебе будет сорок три. Ни образования, ни специальности, ни связей, с судимостью за истязание старухи. Кто тебя возьмёт на работу? Охранником в супермаркет? Да и то вряд ли. А я к тому времени буду председателем совета директоров холдинга с миллиардным оборотом. Расскажи, пожалуйста, как именно ты собираешься заставить меня плясать.»

Эрик открыл рот. Закрыл. Снова открыл, но ничего, кроме беззвучного хрипа, не вышло. Его лицо стало землистым. Конвоир не выдержал и хмыкнул, а потом закашлялся, маскируя смешок, и грубо потолкал Эрика к выходу: «Пойдём, красноречивый. Поехали.»

Прошёл год после суда. Сентябрьский вечер золотил воду Амурского залива, окрашивая её в медные, янтарные тона. Ярослава сидела на просторном балконе своей новой квартиры на Эгершельде, с видом на бескрайний океанский горизонт. Старый дом в Седанке с его скрипучими половицами и прокуренными стенами продали. Слишком много призраков жило в тех стенах. Купили эту квартиру — светлую, просторную, пахнущую морем, свежей краской и будущим.

Её кабинет на десятом этаже нового бизнес-центра смотрел прямо на бухту Золотой Рог. И каждое утро, подходя к окну, Ярослава Святославовна Туманова, финансовый директор холдинга «Тихоокеанский берег», смотрела на корабли в порту — на свои корабли — и тихо поражалась, не веря до конца, что это теперь её жизнь. Девять миллиардов годового оборота. Сотни сотрудников. Флот из двенадцати судов. И она справлялась. Цифры были её стихией, а совесть — единственным и непогрешимым компасом.

Бабушка Устинья официально отошла от дел. Но раз в неделю она неизменно приезжала в офис — «проветриться», как говорила. Выпить чаю с сотрудниками, которые работали в компании по тридцать лет и помнили её ещё молодой, грозной и невероятно красивой. Её здоровье восстановилось почти полностью. Регулярное питание, хороший уход, отсутствие ежедневного яда в кружке и страха в сердце творят настоящие чудеса.

«Знаешь, — сказала бабушка негромко, глядя на закат и держа чашку с жасминовым чаем в своих морщинистых, но всё ещё удивительно крепких пальцах. — У меня были дети. Были внуки. Все — гниль. Жадные, бессовестные. Ждали моей смерти как праздника. А ты… чужая девчонка, которую Эрик привёл в дом как служанку… ты оказалась единственным человеком с сердцем.»

Ярослава молчала. Глядела, как солнце медленно тонет в воде, окрашивая небо в оттенки меди, вина и печали. Слёзы щипали глаза — не горькие, а тихие, светлые. Те, которых не нужно стыдиться.

«Ты — моё настоящее наследство, — продолжала бабушка, сжимая её руку. — Не квоты на краба, не флот, не миллиарды на счетах. Ты. Человек, который будет помнить, что богатство — это не только деньги. Это ещё и совесть.»

«Спасибо, бабушка, — ответила Ярослава тихо, сжимая в ответ её сухую, тёплую ладонь. — За всё. За доверие. За урок. За то, что дали мне шанс… стать собой.»

Бабушка хмыкнула — своим фирменным хмыканьем, которое могло означать что угодно: от смущения до глубочайшего одобрения. И поднялась с кресла, нарочито крехтя — больше для вида, чем от немощи. «Ладно, хватит сентиментальностей. Пошли ужинать. Ты же обещала пельмени. Свои, а не эти магазинные отродья.»

Они пошли на кухню вместе. Молодая женщина, в чьих глазах зажёгся новый, уверенный огонь. И старуха, в чьей позвоночнике снова была сталь, а в сердце — редкий, выстраданный покой. Когда-то чужие, теперь они были ближе, чем родная кровь. Их связало нечто более прочное, чем гены: испытание, пройденное вместе в кромешной тьме, и доверие, выковавшееся в очищающем огне предательства.

За окном загорались огни ночного Владивостока — порт, корабли на рейде, гигантский мост на Русский остров. В небе над Амурским заливом проступали первые, яркие звёзды. Они были равнодушны к человеческим драмам, но сегодня почему-то казались почти дружелюбными, подмигивающими издалека.

Ярослава достала из холодильника тесто, замешанное с утра. Бабушка уселась за большой деревянный стол и начала ворчать что-то про молодёжь, которая разучилась раскатывать тесто как положено, в один эллипс. В этой простой, будничной сцене — в запахе муки, в стуке скалки, в ворчании старухи — было больше тепла, уюта и настоящей семьи, чем за все пять лет её брака с Эриком.

Справедливость, холодная и неспешная, свершила свою работу. А две женщины — та, что чудом выжила в пасти собственной жадной семьи, и та, что спасла её, сама того не ведая, — начинали новую главу. И первые строки этой главы, пахнущие морем, тестом и свободой, обещали быть куда светлее всех предыдущих.