Найти в Дзене
Нектарин

Ах твоей маменьке вдруг приспичило сделать евроремонт так пусть она продаст свою дачу а не тянет свои загребущие руки к моим накоплениям

Я вошёл в квартиру уже в темноте, с той тяжёлой пустотой в голове, когда день выжрал из тебя все силы. В коридоре пахло пережаренным маслом и освежителем воздуха с запахом сосны, который Лена недавно купила на распродаже. Свет в кухне горел, как прожектор на допросе. Лена сидела за столом, не раздеваясь, в пальто, сжав в руках сложенный лист. Лицо у неё было каменное, глаза — как две щёлки. — Ах, твоей маменьке вдруг приспичило сделать евроремонт? Так пусть она продаст свою дачу, а не тянет свои загребущие руки к моим личным накоплениям! — прошипела она, даже не поздоровавшись. Я сразу узнал распечатку из банка. Моя карта. Наши деньги. Те самые, которые я мысленно уже делил на первый взнос за жильё, на будущее лечение, на подушку безопасности… и на мамины обои, плитку, новые трубы. — Лена, подожди… — я попытался снять куртку, но рука повисла в воздухе. — Сколько? — она встала. — Сколько ты хочешь ей отправить? Половину? Всё? А мы что? Мы кто в этой жизни, Андрей? Придаток к твоей маме?

Я вошёл в квартиру уже в темноте, с той тяжёлой пустотой в голове, когда день выжрал из тебя все силы. В коридоре пахло пережаренным маслом и освежителем воздуха с запахом сосны, который Лена недавно купила на распродаже. Свет в кухне горел, как прожектор на допросе.

Лена сидела за столом, не раздеваясь, в пальто, сжав в руках сложенный лист. Лицо у неё было каменное, глаза — как две щёлки.

— Ах, твоей маменьке вдруг приспичило сделать евроремонт? Так пусть она продаст свою дачу, а не тянет свои загребущие руки к моим личным накоплениям! — прошипела она, даже не поздоровавшись.

Я сразу узнал распечатку из банка. Моя карта. Наши деньги. Те самые, которые я мысленно уже делил на первый взнос за жильё, на будущее лечение, на подушку безопасности… и на мамины обои, плитку, новые трубы.

— Лена, подожди… — я попытался снять куртку, но рука повисла в воздухе.

— Сколько? — она встала. — Сколько ты хочешь ей отправить? Половину? Всё? А мы что? Мы кто в этой жизни, Андрей? Придаток к твоей маме?

В висках застучало. Перед глазами тут же всплыл мамиин дневной звонок. Её сиплый голос, сбивчивое дыхание.

«Сынок, ты только не думай, что я совсем с ума сошла… Просто дом наш старый, вот говорят, скоро переселять будут, а люди вокруг… ну, все уже сделали по‑человечески. У меня обои отстают, подъезд мрачный, стыдно кого‑то позвать. Я же не прошу на роскошь, просто не выглядеть нищенкой среди соседей… Может, одолжишь, а? Я потихоньку буду возвращать…»

Она говорила, а я вспоминал, как она ночами шила чужие платья, чтобы у меня были новые кроссовки к выпускному. Как стояла на остановке в мороз, провожая меня в институт. Как мы трое — я, она и отец, ещё живой и молодой — возились на даче с сырым кирпичом, смешивали раствор в старой корыте и смеялись, будто у нас не было ни копейки, но было всё.

— Я ей ещё ничего не обещал, — прохрипел я. — Сказал, что подумаю.

— Подумал уже? — она ткнула мне в лицо бумагу. — Вот это — наше будущее. Наша ипотека. Наш возможный ребёнок. Наше. Понимаешь? Не её плитка. Не её обиды на соседей.

Я посмотрел на цифры и почувствовал, как сжимаюсь где‑то внутри. Как будто должен выбрать, кого предать. Ту, что родила и вытащила меня, или ту, с кем я только пытаюсь жизнь построить.

После той ночи дома воцарилась тягостная тишина. Мы почти не ругались — просто начали жить, как соседи по общежитию.

— Молоко купил? — сухо спрашивала Лена.

— Купил. Чек на столе, — так же сухо отвечал я.

Каждую покупку она стала вслух фиксировать, как бухгалтер: продукты, лекарства, проезд. В её тетради появились столбики, стрелочки, даты. Я ловил себя на том, что прячу мелкие расходы, стыдясь даже купленной по дороге булочки.

Мама звонила всё чаще. Голос у неё стал мягче, осторожнее, но с каждым разговором мне становилось только тяжелее.

— Я тут смотрела каталоги… Такая красивая плитка есть, светлая, кухня бы засверкала… Соседка снизу уже всё сделала, не узнать. А я как в прошлой жизни живу. К тебе бы гостей позвала, да что вы подумаете, — она нервно смеялась. — Подъезд облезлый, стены серые… Стыд один.

По выходным я ездил к ней. Её хрущёвка пахла нафталином, старыми книгами и тем самым супом из детства — дешёвый, но почему‑то всегда вкусный. В узком коридорчике висело отцовское пальто, давно никем не надетое. На подоконнике — вазон с толстым, иссохшим фикусом, который она упорно не выбрасывала.

Дача жила в этих стенах призраком. Фотографии на стене: я в заляпанной рубашке, отец с молотком, мама в смешной панамке. Тогда мне казалось, что это место будет вечным: лето, смородина, костёр, ночь под треск кузнечиков.

Однажды вечером я вернулся домой раньше обычного и застал Лену на кухне с телефоном в руке. Голос у неё был чужой — ломкий, усталый.

— Я не хочу быть кошельком для чужой старости, Таня, — говорила она тихо. — Я всю жизнь сама. У меня, кроме бабушкиной старой комнаты и пары фотографий, ничего не осталось. Никто за меня не вкалывал. И сейчас... опять я должна тянуть чужие желания. Я устала бояться, что наша жизнь превратится в бесконечное латание дыр за его роднёй.

Я остановился в коридоре, прислонился к стене. Впервые по‑настоящему услышал её страх — не про деньги даже, а про то, что наша жизнь может снова обнулиться, как её когда‑то, после похорон родителей.

Через несколько недель она села напротив меня за стол, положила передо мной чистые листы.

— Давай так, — сказала жёстко. — Распишем всё. Сколько у нас есть. На что. Жильё, лечение, запас. Никаких тайн.

Мы чертили строчки, писали суммы, считали. И в какой‑то момент мне пришлось признаться, что маме я уже несколько раз подкидывал деньги — по чуть‑чуть, из общего.

Лена побелела.

— То есть ты уже давно живёшь вдвойне? — прошептала она. — Со мной и с мамой. А наш общий бюджет — это такая священная корова, которую ты тайком доишь в пользу её фантазий?

— Это не фантазии, — вспыхнул я. — Она стареет. Ей стыдно жить, как…

— Как бедной? — перебила Лена. — А мне не стыдно считать каждую копейку и отказывать себе во всём? Я тоже живу не как королева, если ты не заметил.

Ссоры стали громче, слова — острее. Я однажды выкрикнул, что она бессердечная. Она — что я предатель, который не может отрезать пуповину.

Мама, будто чувствуя, чем оборачивается её просьба, стала говорить по‑другому.

— У меня что‑то сердце прихватывает, сына, — жаловалась она. — Врач говорит — нервы. Я всё думаю: неужели я так и не поживу нормально? Может, это последний шанс хоть немного пожить по‑человечески. Я же не доживу до тех времён, когда ты разбогатеешь…

Я слышал в трубке не только страх, но и тонкую, почти детскую надежду. А потом узнал от её соседки, что мама уже всем рассказала, будто ремонт почти решён. Ей, видно, было стыдно признаться, что всё стоит под вопросом.

Слова соседки случайно дошли до Лены.

— То есть она уже распоряжается нашими ещё не отданными деньгами? — горько усмехнулась жена. — Прекрасно.

Тем временем жизнь била по своим законам. Цены на жильё взлетели. Пришло письмо из банка: новое предложение по жилью, которое мы могли бы потянуть только при условии, что накопления останутся нетронутыми. Лена принесла из отдела продаж красочную листовку: сияющие высотки, детская площадка, стеклянные лоджии. Она гладила пальцем по глянцевому рисунку, как по живому.

Я смотрел на эту картинку и думал о другом. О даче. О том, что она стоит, заросшая, с прогнившим крыльцом. Мы туда не ездили уже много лет. Ночами её охраняет только ржавая цепь на воротах.

Я тайком встретился с агентом по продаже жилья. Мы стояли у окна его тесного кабинета, и он, щёлкая ручкой, говорил:

— У вас участок в хорошем месте. Там трассу новую тянут, слышали? Земля подорожала, самое время продавать. Сумма выйдет приличная. Хватит и матери помочь, и вам на первый взнос останется.

Слова его звучали, как спасение. Компромисс. Только внутри что‑то сжалось: дача — это же отец. Его руки, пахнущие стружкой и краской. Его смех.

Дома я по телефону уточнял у агента детали. Не заметил, как Лена вышла из ванной и замерла в дверях.

— Значит так, — сказала она после моего разговора, сжимая полотенце. — Ты продаёшь дачу и всё отдаёшь ей? А наша ипотека? Наши планы?

— Я думал, что мы сможем и…

— Ты думал один, — перебила она. — Как всегда. Знаешь что? Давай разделим всё по‑честному. Твои деньги — твои. Мои — мои. Хочешь — корми свою семью, строй им дворцы. Я больше не хочу быть в этом…

Она не договорила. Я вдруг увидел, как сильно мы зашли в тупик, и выдохнул:

— Поехали туда. На дачу. Все трое. В выходные. Там решим. На месте. Я не хочу больше прятаться и врать. Хочу, чтобы ты сама всё сказала маме. И чтобы она услышала, что у нас тоже есть жизнь.

Лена долго молчала, потом кивнула.

— Поедем. Мне есть что ей сказать.

Мама, когда я сообщил о поездке, всполошилась.

— Зачем вам туда? — спросила она быстро. — Там же всё… старьё одно. Мы с отцом её для семьи строили, не для продажи. Это наш… — она запнулась. — Это святое, Андрюша.

В выходной мы выехали за город ранним утром. Машина плыла по шоссе, в окнах тянулись серые многоэтажки, потом — редкий лес, перекошенные остановки, деревенские дома. В салоне стояла густая тишина. Лена смотрела в окно, сжав губы. Мама на заднем сиденье перетирала в пальцах платок.

Чем ближе мы подъезжали, тем острее я чувствовал: дача — не просто домик. Это последняя ниточка, связывающая меня с тем временем, когда я был только сыном, а не мужем, не добытчиком, не вечным посредником между двумя мирами.

Когда мы свернули на знакомую просёлочную дорогу, сердце болезненно дёрнулось. Калитка встретила нас ржавой цепью, забор покосился. Крыша местами провисла, сад зарос лопухами и дикой малиной. В воздухе стоял запах сырости и старой листвы.

Мы прошли в дом. Внутри пахло пылью, мышами и выцветшими коврами. Окна мутные, на подоконнике — мёртвые цветы в треснувшем горшке. На стенах — пожелтевшие обои, местами отслоившиеся. Мамино лицо вытянулось: будто она впервые увидела, во что превратилась их мечта.

Я автоматически прошёл в комнату, где когда‑то стоял отцовский письменный стол. Дерево рассохлось, ящики заедали. Я дёрнул один, другой — и вдруг почувствовал, как что‑то отвалилось внутри. В глубине верхнего ящика оказался тонкий конверт, прижатый к задней стенке.

На нём знакомым, твёрдым почерком было написано моё имя.

Руки задрожали. Я вскрыл конверт. Внутри было два листа: официальное завещание и письмо.

Я сел на табурет, пока женщины стояли в дверях. Глаза сами побежали по строчкам. Отец писал мне, как будто знал, что я однажды окажусь между прошлым и будущим. Что дача — это не музей их с мамой страха бедности, не памятник тому, как они всего боялись потерять. Он просил, чтобы это место стало местом, где будут смеяться мои дети, а не складом воспоминаний. И если когда‑нибудь мне придётся выбирать между прошлым и будущим, он просит выбрать живых, а не мёртвых.

В завещании было сухо указано: дом и участок оформлены на меня, но за мамой закреплено право жить здесь до конца её дней. Любые действия с дачей он просил согласовывать с моей будущей семьёй — так и было написано, чужим, официальным языком.

Я поднял глаза. В дверях стояли Лена и мама. Я молча протянул им письмо. Мы вышли в сад, потому что в доме стало тесно от прошлого.

Мы стояли втроём среди заросших яблонь. В воздухе пахло сырой землёй и гниющими яблоками под ногами. Ветер трепал края письма в моих пальцах.

Лена читала, прикусывая губу, и я почти видел, как в её голове рождается право на наше будущее, на жильё, на ребёнка, на жизнь без вечного страха чужой бедности. Мама смотрела на те же строки, и в её взгляде было предательство: их с отцом мечта вдруг превратилась в разменную монету.

А я стоял посередине, с этим листком, который пах старыми чернилами и временем, и понимал, что отец предвидел всё это много лет назад. Предвидел, что однажды мне придётся выбирать не плитку и не обои, а между двумя мирами, которые уже нельзя склеить одними деньгами.

Мы остались ночевать. Как будто уехать сейчас означало бы сбежать от письма, от отцовского почерка, от этих кривых яблонь.

К вечеру ветер усилился, шуршал в щелях окон, срывал кору с берёзы у калитки. Электричество мигало, лампочка в комнате то разгоралась желтоватым кругом, то тускло дрожала, как глаз уставшего человека. В доме пахло сыростью, потёртой тканью дивана и давно не мытой посудой, хотя раковина была пустой. Запахи впитались в стены, в ковёр, в потолок.

Мы сидели втроём за шатким столом. Я читал письмо вслух, по кускам, останавливаясь, когда голос предательски срывался. Мама слушала, уткнувшись взглядом в клеёнку с облезлыми розами. Лена сначала сидела прямо, как на совещании, потом незаметно подобрала ноги на стул, обхватила себя руками, будто ей стало холодно.

Когда я договорил, тишина повисла тяжёлым одеялом. На чердаке что‑то скрипнуло, где‑то в стене зашуршала мышь.

— Я… — мама провела ладонью по лбу. — Я эту дачу никогда не любила. Понимаете? Для вас это… романтика, сарайчики, яблочки… А для меня — грязь по колено, картошка до ночи, ведра, гвозди, вечно что‑то течёт, сыплется. Я тут не отдыхала ни разу. Но… — она сжала пальцы, костяшки побелели. — Это то, что мы с отцом вытащили из ничего. Мы не умерли с голода, не разошлись, не сломались. Как я это отпущу? У меня что осталось? Пенсия да болячки. Если ещё и это забрать… я как будто сама себя выкину.

Она говорила уже не зло, а устало, как человек, который всю жизнь нёс тяжёлый ящик и вдруг понял, что не может его поставить, потому что тогда руки окажутся пустыми.

Лена молчала долго. Потом встала, прошла по скрипучему полу в маленькую комнату, огляделась и вернулась. Села напротив меня.

— Теперь понятно, почему ты вцепился в эти деньги, — тихо сказала она. — Для тебя это не просто сберкнижка. Это билет из этих обоев и щелей. Из стыда, что к тебе друзья не придут, потому что пахнет крысами.

Я вздрогнул: слишком точно.

— Но, Андрюша, — она посмотрела на маму, потом на меня. — Защищая её, ты тащишь всё это сюда, к нам. В нашу жизнь. В нашу будущую… — она запнулась. — В нашего будущего ребёнка. Ты не замечаешь.

Ночь тянулась вязко. Мы спорили уже не криком, а упрямыми, выжженными голосами. К утру у каждого оформилась своя правда.

Мама шептала, что ей нужен этот евроремонт, как доказательство: она не зря прожила жизнь, что можно хоть раз не стыдиться ободранной кухни. И дача, как святыня, чтобы было куда приехать и сказать: «Мы выжили».

Лена твердила, что не хочет быть вечным кошельком для чужих желаний, что дачу нужно продать, вложиться в своё жильё и перестать жить в режиме «мама вдруг придумала». Что она не обязана расплачиваться за чужие страхи.

Я, сидя на крыльце с кружкой остывшего чая, понимал: я хочу сразу всё. И не предать отца, и не потерять жену, и не оставить мать в её одиночестве. Но пока я мечусь, глядя то на облезлую краску, то на проседающий угол фундамента, я предаю всех сразу. Отец писал: выбирать живых. А я выбирал нерешительность.

Когда серый рассвет разлёгся по саду, я уже принял решение. Только никому ещё не сказал.

Днём, когда мама грела на плите суп из банки, к калитке подошёл мужчина в тёмной куртке с папкой под мышкой. Агент по продаже жилья. Я вызвал его ещё в городе, в тот день, когда нашёл письмо.

Мама, увидев его, побледнела.

— Ты что наделал, Андрюша? — она вцепилась в ржавую перекладину калитки. — Я живьём под трактор лягу, понял? По мне сначала проедут!

Лена выпрямилась, вытерла ладонью глаза и почти чужим, сухим голосом сказала мужчине:

— Скажите честно, сколько это стоит. Просто чтобы понять, во сколько нам оценивают будущее.

Я стоял между ними и чувствовал себя мальчишкой, которого снова тянут за руки в разные стороны. Ветер гнал по участку обрывки прошлогодней травы, под ногами чавкала сырость.

Агент походил по дому, по саду, записал что‑то, вернулся.

— Сумма вот такая… — он назвал цифру, от которой у меня потяжелело в груди. Этого хватало, чтобы одним решением повернуть нашу жизнь в другую сторону.

Мама уже открыла рот, чтобы закричать, Лена втянула воздух, как перед броском. И вдруг я понял, что если сейчас промолчу, всё повторится. Крики, обиды, бесконечные полумеры.

— Дача будет продана, — сказал я так громко, что самому стало страшно. Голос прозвучал чужим. — Но ни одной копейки с продажи я не отдам на евроремонт.

Мама замерла, будто её ударили.

— Деньги пойдут на первоначальный взнос за наше жильё, — я нарочно не произнёс слово «ипотека», но Лена поняла, о чём речь, глаза её вспыхнули. — И на отдельный счёт для тебя, мама. Не на показушную плитку и натянутые потолки, а на твоё лечение, уход, переезд, если понадобится. Это будет твой реальный запас прочности, а не иллюзия «своего домика».

— То есть ты выбрал её, да? — мама ткнула пальцем в Лену. — Жену против своей крови. Против памяти отца. Предатель!

Я впервые в жизни не опустил глаза.

— Нет, мама. Я выбрал то, о чём отец просил в письме. Живых, а не мёртвых. Его память не в этих гнилых досках и не в обоях с цветочками. Она в том, как будут жить его внуки. Если они вообще появятся, пока мы делим гвозди.

Я повернулся к Лене.

— И ты, Лена, послушай. Семья — это не таблица в компьютере, где всё по строкам. Если ты считаешь каждый рубль, будь добра считать и каждую жертву. Я устал стоять между двумя страхами — бедности и потери контроля. Моё решение такое: дачу мы продаём. Общих накоплений не трогаем. Часть денег по договору идёт на мамин счёт, с понятными правилами. Часть — на наш первый взнос. Но больше ни ты, ни мама не будете диктовать мне, как мне распорядиться моим чувством долга.

После этих слов на участке стало как‑то пусто. Даже ветер стих.

Потом начались месяцы молчания. Сделку оформили быстро. На месте нашего сада вскоре появились столбы, техника, потом я увидел в сети схему будущей трассы, и сердце неприятно кольнуло. Как будто по моему детству проведут ровную, холодную линию.

Мама сначала демонстративно игнорировала свой счёт. Жила на пенсию, жаловалась соседкам на «сына, который всё продал». Но однажды ночью её увезли с приступом. В больнице понадобились дорогие лекарства и палата получше. Когда я оплатил всё с того самого счёта, мама долго смотрела на квитанции, пальцем проводила по строкам.

— Это не унижение, мама, — сказал я. — Это то, ради чего я всё это затеял.

Она ничего не ответила. Только спрятала бумаги в тумбочку, аккуратно, как раньше прятала редкие гостинцы.

Мы с Леной тем временем подписали все бумаги и переехали в небольшую, но светлую квартиру в новом районе. Там пахло свежей штукатуркой и сырым бетоном. Ремонт делали сами: красили стены, стелили дешёвый, но чистый линолеум. Я по вечерам, с кистью в руке, думал: да, не мечта с картинок, но здесь нет ни одного угла, за который мне стыдно. И ни одной копейки, вытянутой из чьих‑то старческих страхов.

Лена стала другой. Реже заглядывала в свои таблицы, чаще садилась рядом просто так, без разговоров о тратах.

— Знаешь, — как‑то сказала она, прислонившись ко мне. — Я в детстве так боялась бедности, что решила: лучше мне всё контролировать, чем снова собирать мелочь на хлеб. А тут ты… взял и отрезал свой прошлый мир. Чтобы не тащить его к нам. Я… учусь тебе доверять.

Ночи всё равно были беспокойными. Мне снилась дача: пустая, с выдернутыми окнами, как лицо без глаз. Снилось, что дети в ней не смеются. Я просыпался в темноте, щёлкал выключателем — и видел: наша кухня, наша раковина, из которой Лена по утрам наливает себе воду. И вспоминал отцовские слова: выбирать живых.

Когда маму выписали, врачи сказали: ей тяжело одной, да ещё без лифта. Я приготовился к новому кругу споров, но вдруг Лена села за стол и спокойно произнесла:

— Давай так. Сдадим мамину квартиру, на проценты и часть её накоплений снимем ей небольшую студию рядом с нами. Чтобы и не у нас, и не на своём пятом этаже без лифта. И чтобы у неё были деньги, оформленные на неё, а не на нашу милость.

Я смотрел на неё и не узнавал. В её голосе не было ни расчёта, ни раздражения. Только усталое понимание.

Для мамы это было новым унижением: переехать из «своего» в съёмное. Но когда ей юрист объяснил, что счёт оформлен так, что ни я, ни Лена не сможем забрать эти деньги по своей прихоти, что это её защита, она впервые за долгое время выпрямилась. В новой студии пахло недорогим моющим средством и новыми шторами, которые мы повесили вместе.

На одной из встреч Лена долго мялась, потом сказала:

— Я не обязана вас любить. Но я готова о вас заботиться. Потому что вы — часть человека, с которым я хочу прожить жизнь.

Мама молчала, потом вдруг хмыкнула:

— А я на тебя свои обиды вешала. Думала, ты у меня всё отбираешь. А ты… просто защищала своё. Перестаралась я с давлением. Старею.

Прошло ещё какое‑то время. В нашей квартире появилась маленькая кроватка. Мы ждали ребёнка. На стене в коридоре висела фотография старой дачи — единственное, что от неё осталось, кроме цифр на банковских листах. На обороте рамки я прикрепил копию отцовского письма. Иногда, проходя мимо, я на секунду задерживал руку на стекле.

Однажды Лена, заметив это, остановилась.

— Слушай, — сказала она. — Давай каждое лето снимать небольшой домик у озера. Будем ездить туда все вместе. Не чтобы вцепиться в очередной «свой угол», а просто… создавать новые воспоминания. Без этого вечного ужаса, что завтра всё отнимут.

Я посмотрел на неё и понял, что она действительно отпустила ту Лени, которая считала только цифры.

— Давай, — ответил я. — Смысл ведь не в кирпичах. А в том, кто в этих стенах смеётся.

В первую нашу летнюю поездку мы поехали втроём: я, Лена, мама. И ещё наш маленький сын, научившийся бегать по траве, цепляясь ножками за кочки. Домик был простым: деревянные стены, запах свежих досок, на веранде — стол, который скрипел, когда на него облокачивались. Но в этом скрипе не было ни стыда, ни тяжести прошлого.

Мама сидела на скамейке, смотрела, как внук, запыхавшись, тащит пластиковое ведёрко к луже, и вдруг тихо заговорила:

— А помнишь, Андрюша, как ты на ту дачу воду таскал? Коленки в кровь, руки в мозолях, а всё равно бежал. Я тогда злилась, а сейчас вспоминаю… и смешно, и тепло.

В её голосе не было больше яда. Только светлая усталость и что‑то вроде благодарности.

Я поднял сына на руки, он тёплым лбом уткнулся мне в шею. Вдалеке блестела вода, ветер шуршал в листьях, а где‑то внутри меня щёлкнуло: прошлое перестало командовать настоящим. Оно просто сидело рядом, как старая фотография в рамке.

— Больше никаких загребущих рук, — тихо сказал я, так, чтобы Лена тоже услышала. — Только протянутые навстречу.

Это было не обещание о деньгах. Это было обещание о том, как мы будем жить дальше: не цепляясь за вещи, не взвешивая любовь по смете, а строя дом там, где двое взрослых не боятся брать на себя ответственность и отпускать кирпичи ради живых лиц вокруг.