Найти в Дзене
Мост из теплых слов

Бывшая звезда уехала в деревню и стала собой

## Глава первая. Октябрь Автобус остановился у столба с табличкой «Берёзовка». Табличка висела криво, один гвоздь проржавел насквозь. Лика вышла последней — за ней никого не было. Грязь. Первое, что она увидела — грязь. Рыжая, вязкая, с лужами, в которых отражалось серое небо. В Москве такой грязи не бывает. Там асфальт, плитка, дождь уходит в ливнёвки. А здесь — земля. Настоящая земля, которая не прячется под городом. Она стояла на обочине с одной сумкой. Чемоданы остались в квартире на Патриках. Там же осталась вся её прошлая жизнь — концертные платья, награды, альбомы с вырезками из газет. Двадцать лет карьеры уместились в три комнаты, которые она заперла и отдала ключи риелтору. Водитель — рыжебородый мужик с веснушками на руках — молча показал направление. Третий дом от колодца. Она кивнула. *** Дом оказался меньше, чем на фотографиях. Или больше. Лика не могла понять. Когда живёшь в пространстве, которое кто-то оформил за тебя, теряешь чувство размера. Её московская квартира была
# БЫВШАЯ ЗВЕЗДА
# БЫВШАЯ ЗВЕЗДА

## Глава первая. Октябрь

Автобус остановился у столба с табличкой «Берёзовка». Табличка висела криво, один гвоздь проржавел насквозь. Лика вышла последней — за ней никого не было.

Грязь. Первое, что она увидела — грязь. Рыжая, вязкая, с лужами, в которых отражалось серое небо. В Москве такой грязи не бывает. Там асфальт, плитка, дождь уходит в ливнёвки. А здесь — земля. Настоящая земля, которая не прячется под городом.

Она стояла на обочине с одной сумкой. Чемоданы остались в квартире на Патриках. Там же осталась вся её прошлая жизнь — концертные платья, награды, альбомы с вырезками из газет. Двадцать лет карьеры уместились в три комнаты, которые она заперла и отдала ключи риелтору.

Водитель — рыжебородый мужик с веснушками на руках — молча показал направление. Третий дом от колодца. Она кивнула.

***

Дом оказался меньше, чем на фотографиях. Или больше. Лика не могла понять. Когда живёшь в пространстве, которое кто-то оформил за тебя, теряешь чувство размера. Её московская квартира была рассчитана на приём гостей, на фотосессии, на то, чтобы производить впечатление. Здесь — комната, кухня, сени. Печка с трещиной в изразце.

Окно без занавесок. Она специально попросила ничего не вешать.

Первые два дня Лика спала. Просто спала — на узкой кровати, под тяжёлым ватным одеялом, которое пахло чем-то незнакомым. Не духами. Не кондиционером для белья. Чем-то другим — то ли сундуком, то ли временем.

Телефон она отключила ещё в поезде. Никто не знал, где она. Продюсер думал, что в санатории. Бывший муж — что у подруги в Италии. Подруга — что муж наконец-то увёз её куда-то отдохнуть. Все ошибались.

Она лежала и слушала. Тишина здесь была другой. Не та тишина, которая случается между треками в наушниках. Не пауза перед выходом на сцену. Настоящая, первобытная, как будто мир ещё не научился звучать.

Изредка — петух. Где-то далеко — собака. Ветер в печной трубе — низкий, почти органный звук. И всё.

Двадцать лет она жила в шуме. Концерты, репетиции, интервью, перелёты, гостиничные коридоры, гримёрки. Голоса, голоса, голоса. Свой собственный — громче всех. Теперь она лежала в тишине и не знала, кто она без своего голоса.

***

На третий день она вышла за хлебом.

Сельпо — одно на весь посёлок. Прилавок с клеёнкой, весы с гирьками, запах, который она не могла разобрать на составляющие. Что-то печёное, что-то кислое, что-то керосиновое.

— Новенькая? — продавщица Валентина смотрела с нескрываемым интересом.

Лика кивнула.

— Из города?

Снова кивок.

— Надолго?

— Не знаю.

Валентина ждала продолжения. Лика его не дала. Взяла хлеб — серый, плотный, совсем не похожий на московские багеты — и вышла.

Странное чувство. В Москве её узнавали. В метро, в ресторанах, в аэропортах. Двадцать лет лицо на афишах, в журналах, на экране. А эта женщина — ничего. Смотрела как на любую чужую тётку из города. Любопытно, но не больше.

Плечи расслабились сами. Лика не заметила, когда успела их напрячь.

***

Библиотека нашлась на пятый день.

Она искала что-то — сама не знала что. Просто шла по единственной улице, мимо заборов, мимо домов с резными наличниками, мимо колодца. Небольшое здание с вывеской «Библиотека». Краска облупилась, буква «и» почти не читалась.

Внутри пахло так, как должно пахнуть в библиотеках. Бумага, пыль, что-то древесное. Два стеллажа до потолка, стол с зелёным сукном, старый телевизор в углу.

За столом сидела женщина. Крупная, спокойная, с руками, которые сразу бросились в глаза — большие, с короткими ногтями, с венами, проступающими под кожей. Руки человека, который много работает. Не на клавиатуре — руками.

— Здравствуйте, — сказала женщина. Не «добрый день», не «чем могу помочь». Просто — здравствуйте. И подождала.

— Здравствуйте, — Лика услышала собственный голос — негромкий, хриплый от молчания. — Можно посмотреть?

— Смотрите.

Женщина вернулась к своему занятию — что-то записывала в толстую тетрадь. Не следила, не предлагала, не суетилась.

Лика прошла вдоль стеллажей. Книги стояли плотно, корешки выцвели. Советские издания, классика, детективы в мягких обложках. Ничего из того, что она читала последние годы — если честно, она почти не читала. Аудиокниги в самолётах, и то засыпала на третьей главе.

Она остановилась у окна. За стеклом — та же улица, тот же забор, та же грязь. Но изнутри всё выглядело иначе. Как будто она смотрела на посёлок через чью-то историю.

— Чаю хотите?

Лика обернулась. Женщина за столом держала термос.

— Меня Люба зовут. Любовь Ивановна, но все — Люба.

— Лика.

— Угу. — Люба налила чай в кружку, другую достала откуда-то из-под стола. — Вот эта — ваша, если будете заходить.

Лика взяла кружку. Фарфоровая, с отколотым краем, с синими цветами на боку. Совершенно не её кружка — её кружки были дизайнерские, подобранные под интерьер. Но эта легла в ладонь правильно.

***

Они сидели молча. Чай был крепкий, без сахара, пах чем-то травяным.

Они сидели молча. Чай был крепкий, без сахара, пах чем-то травяным.
Они сидели молча. Чай был крепкий, без сахара, пах чем-то травяным.

Люба не спрашивала ничего. Откуда, зачем, надолго. Просто пила чай и смотрела в окно.

Лика вдруг поняла, что не помнит, когда последний раз молчала с кем-то вот так — без неловкости, без ожидания разговора. На интервью молчать нельзя, пауза — смерть для рейтинга. С мужем молчание означало ссору. С продюсером — что он считает деньги. С подругами — что кончились темы.

А здесь молчание было просто молчанием. Как стена. Как стол. Как тишина снаружи.

— У нас телевизор два канала показывает, — сказала Люба. — Первый и второй. Второй — с помехами.

— Понятно.

— Газет не выписываю. Смысла нет. Пока дойдут — неделя пройдёт.

Лика кивнула. Что-то внутри — то, что двадцать лет было напряжено — начало расслабляться. Как узел, который никто не развязывал, а он сам, от времени.

***

С соседкой она познакомилась на второй неделе.

Антонина Павловна — так она представилась, сразу, с порога — была старше Лики лет на двадцать. Седая коса, уложенная вокруг головы, голос громкий, привыкший к классам.

— Из Москвы, говорят?

Лика стояла у забора, смотрела на своё подворье. Там ничего не росло — прежние хозяева давно уехали.

— Из Москвы.

— Ну и как — не жалеете?

Странный вопрос. Лика подумала.

— Пока нет.

— Здесь тяжело. Зимой — особенно. Дороги заметает. Автолавка не ходит. Электричество отключают.

— Знаю.

Антонина Павловна смотрела изучающе. Но без того цепкого взгляда, к которому Лика привыкла. Не узнавание — оценка. Выдержит или сбежит.

— А вы кем работали-то?

Вопрос, которого она боялась. И ждала. Одновременно.

— Пела.

— В хоре?

— Нет. Сольно.

— А-а, — протянула Антонина Павловна. — Артистка, значит. Ну, артистки у нас тут не водятся. Но живут — кто как.

Она не спросила, что за песни. Не спросила название. Не полезла в телефон искать. Может, потому что телефона у неё не было. Может, потому что ей было всё равно.

Лика почувствовала, как что-то отпускает. Как узел, который даже не знала, что носила, — распускается.

***

Она стала ходить в библиотеку.

Не каждый день. Но раз в три-четыре дня. Брала книги — те, которые выбирала Люба. Та не спрашивала, что нравится. Просто смотрела и клала на стол.

— Вот это вам подойдёт.

И подходило. Старые повести семидесятых, которые Лика никогда бы не открыла сама. Истории про агрономов, геологов, людей, которые строили что-то в степи. Странные, наивные, настоящие.

Она читала вечерами, при свече — электричество берегла, не знала ещё, как тут с этим зимой. Буквы плясали в жёлтом свете. Тишина обнимала дом.

Иногда она ловила себя на том, что прислушивается. К чему — не понимала. К звуку? К его отсутствию?

Двадцать лет она жила звуком. Звук был её работой, её жизнью, её лицом. Каждая нота, каждый вдох, каждая пауза — выверены, отрепетированы, проданы. А теперь — тишина. И она не знала, как быть внутри неё.

***

Люба как-то спросила:

— А почему сюда-то?

Лика думала долго. Честный ответ был сложным. Или простым — но она ещё не была готова его произнести.

— Устала.

— От чего?

— От себя.

Люба кивнула. Как будто поняла. Как будто это был нормальный ответ на нормальный вопрос.

— Это бывает.

И всё. Не стала копать, выяснять, сочувствовать. Просто приняла — как принимают погоду.

Лика смотрела на её руки — на то, как она перекладывает карточки, пишет номера, двигает книги. Уверенные движения, без суеты. Руки человека, который знает своё дело.

Свои руки — тонкие, с длинными пальцами, с маникюром, который уже отрос — казались чужими. Руки для сцены. Для жестов, которые видно из последнего ряда. Для того, чтобы держать микрофон, а не молоток.

Что она умеет ими делать? Петь — да. Махать поклонникам — да. Подписывать автографы — сотни, тысячи. Но — вскопать грядку? Растопить печь? Починить забор?

Ничего.

***

Октябрь кончался.

Листья облетели. Грязь подмёрзла, стала звонкой под ногами. По утрам на траве лежал иней — белый, хрупкий, исчезающий к полудню.

Лика научилась топить печь. Не сразу — первые разы дым шёл внутрь, она задыхалась, открывала все окна, мёрзла. Потом Славик — тот самый, рыжебородый — молча показал, как правильно открывать заслонку. Не объяснял — показывал. Руками.

Она смотрела на его руки — в земле, в мозолях, с обломанными ногтями. Рабочие руки. Настоящие.

— Спасибо.

— Угу.

Он ушёл. Не спросил ничего. Не ждал разговора.

Лика сидела у печки и смотрела на огонь. Дрова трещали, искры улетали в трубу. Тепло поднималось медленно, волнами.

Она думала о Москве. О квартире на Патриках, где сейчас риелтор водит клиентов. О концертном платье — том, золотом, в котором она выступала на юбилее канала. О последнем интервью, где её спросили про творческие планы, а она сказала — у меня всё прекрасно. Соврала так привычно, что сама почти поверила.

Огонь гудел. Тишина за окном стала глуше — снег начинался.

***

В последний день октября она пришла в библиотеку.

Люба сидела за столом, как всегда. Перед ней — толстый журнал, старый, с пожелтевшими страницами.

— Вот, — она подвинула журнал к Лике. — Нашла при разборке. Подшивка за двухтысячные. Выбрасывать собиралась, но — жалко.

Лика взяла журнал. Полистала машинально.

На развороте — она сама. Фотография с концерта, 2004 год. Золотое платье, микрофон, свет софитов. Подпись: «Лика — голос поколения».

Руки похолодели.

Она подняла глаза на Любу. Та смотрела спокойно. Без любопытства. Без интереса даже.

— Буду чай делать, — сказала Люба и встала. — Вам покрепче?

И ушла к термосу.

Лика сидела с журналом в руках. Сердце стучало где-то в горле. Узнала или нет? Связала фото с человеком напротив? Или просто — нашла журнал, показала, как показывала всё?

Она не знала.

И — что было страшнее — не знала, хочет ли узнать ответ.

---

## Глава вторая. Зима

Снег выпал в ноябре и остался.

К декабрю его было столько, что дорогу до сельпо приходилось протаптывать заново каждое утро. Лика научилась этому — вставать рано, пока ещё темно, надевать валенки, которые купила у Валентины за какие-то смешные деньги, и идти. Шаг за шагом. Прокладывать тропу.

В Москве снег убирали сразу. Техника, реагенты, дворники. Он не успевал стать настоящим — превращался в грязную кашу, исчезал в ливнёвках. Здесь снег жил своей жизнью. Скрипел под ногами, искрился на солнце, наметал сугробы выше окон.

Она думала — будет тяжело. Холод, одиночество, отрезанность от мира. Но оказалось иначе. Тяжело было привыкнуть к себе в тишине. А к снегу — легко.

***

В библиотеке теперь топили каждый день.

Люба приходила рано — растапливала печь в углу, ту самую, круглую, чёрную, похожую на толстого сторожа. К одиннадцати, когда Лика обычно заходила, уже было тепло.

Они пили чай. Иногда разговаривали — о книгах, о погоде, о том, что Антонина Павловна сломала руку и теперь не выходит. Чаще молчали. Молчание стало привычным, как дыхание.

Лика заметила, что перестала считать дни. В Москве время измерялось расписанием — репетиции, съёмки, перелёты. Каждый час расписан, каждая минута принадлежит кому-то. Здесь время стало другим. Оно не спешило. Оно просто было — как снег, как тишина, как дым из печной трубы.

Люба как-то сказала:

— Зимой здесь хорошо думается.

— О чём?

— О том, что было. И чего не было.

Лика не стала спрашивать, о чём думает Люба. Поняла — это из тех вопросов, которые здесь не задают. Ответ придёт сам, если захочет.

***

Электричество отключили в первую неделю декабря.

Не насовсем — на три дня. Авария на линии, сказали в сельпо. Обычное дело, к новому году починят.

Лика нашла свечи — много, они остались от прежних хозяев. Толстые, жёлтые, с запахом чего-то церковного. Расставила по комнате. Огоньки плясали на стенах, создавая тени.

Она сидела у печки, смотрела на огонь. Дров хватало — Славик привёз ещё в ноябре, свалил у сарая, ничего не сказал.

Тишина стала абсолютной. Без гудения холодильника, без шума вентиляции, без того фонового звука, который есть везде, где есть электричество. Только треск дров. И её дыхание.

Она закрыла глаза.

И запела.

Сначала — тихо, почти шёпотом. Что-то старое, из первого альбома, песня, которую не пела лет пятнадцать. Голос дрожал. Она забыла слова второго куплета. Сбилась. Начала снова.

Голос шёл странно — не так, как на сцене. Там был микрофон, усилители, звукорежиссёр. Там голос превращался в продукт, в звук, который продаётся. Здесь — просто голос. Её голос. Такой, каким он был тридцать лет назад, когда она пела для себя, не для публики.

Песня кончилась. Она открыла глаза.

Свечи горели ровно. Огонь в печи гудел. За окном — темнота и снег.

Никто не слышал. Никто не аплодировал. Никто не снимал на телефон.

Она закрыла глаза. И запела... Голос шёл странно — не так, как на сцене... просто голос. Её голос.
Она закрыла глаза. И запела... Голос шёл странно — не так, как на сцене... просто голос. Её голос.

И это было хорошо.

***

Люба ничего не спросила.

Когда Лика пришла в библиотеку — через два дня, когда дали свет — Люба сидела за столом, как обычно.

— Чай?

— Да.

Они пили молча. Потом Люба достала из-под стола коробку.

— Помочь не хотите?

В коробке — карточки, сотни карточек. Старые, пожелтевшие, исписанные выцветшими чернилами.

— Каталог, — объяснила Люба. — Надо переписать. Старый совсем разваливается.

Лика взяла первую карточку. «Тургенев И. С. Отцы и дети. 1862».

— Писать вот сюда. — Люба положила на стол стопку новых карточек и ручку. — Почерк любой, главное — разборчиво.

Они работали до вечера.

Лика переписывала карточки — медленно, старательно, как в школе. Буквы выходили неровно, не привыкла писать от руки. Но постепенно рука вспомнила движения.

Руки. Она смотрела на них — на свои пальцы, сжимающие ручку. Они делали что-то полезное. Простое, понятное, настоящее. Не жестикулировали для камеры. Не держали микрофон. Не подписывали контракты.

— Хороший почерк, — сказала Люба, когда Лика закончила первую стопку.

— Неровный.

— Зато честный.

***

В январе она нашла журнал.

Тот самый, который Люба показывала в октябре. Он лежал на нижней полке, среди стопки старых подшивок. Лика вытащила его, открыла на своей фотографии.

Смотрела долго.

Женщина на фото улыбалась. Яркий грим, уложенные волосы, золотое платье. Глаза блестят — софиты или радость? Она не помнила. Тот концерт, тот год, тот вечер — всё слилось в один бесконечный тур.

Двадцать лет. Два десятка лет между той женщиной и этой.

Она закрыла журнал. Положила обратно на полку.

Люба наблюдала из-за своего стола. Молча.

— Знаете? — спросила Лика. Голос не дрогнул — она сама удивилась.

— Что?

— Кто я.

Люба помолчала. Отложила карточку, над которой работала.

— Вы — Лика. Которая приходит в библиотеку. Которая помогает с каталогом. Которая хорошо молчит.

— Это всё?

— А что ещё нужно?

Лика не нашла что ответить.

Люба вернулась к карточкам. Разговор кончился — так же тихо, как начался.

***

Февраль выдался морозным.

Минус тридцать, минус тридцать пять. Печь приходилось топить постоянно, дрова уходили быстро. Славик привёз ещё — молча, как всегда. Лика сунула ему деньги, он отказался. Пришлось отнести Валентине — пусть в счёт будущих покупок.

Антонина Павловна болела.

Лика узнала от Валентины — та рассказывала всем, кто заходил в сельпо. Рука срослась плохо, а теперь ещё простуда. Лежит, не встаёт. Дочь приехать не может — далеко живёт, да и дороги замело.

Лика стояла у прилавка и слушала.

— Жалко бабку, — вздохнула Валентина. — Одна совсем.

Вечером Лика сварила бульон. Простой, куриный — из тех навыков, которые не забываются. Отнесла соседке.

Антонина Павловна лежала в кровати, закутанная в несколько одеял. Дом был холодный — печь еле тёплая, видно, некому топить как следует.

— Это ещё что? — голос хриплый, но характер тот же.

— Бульон. Поешьте.

— Сама небось не доедаешь, а мне тащишь.

Лика не стала спорить. Поставила кастрюльку на стол, растопила печь. Дрова принесла свои — Антонина Павловна не возражала, сил на споры не было.

— Посиди, — сказала она, когда Лика собралась уходить.

Лика села.

Они сидели молча. Огонь разгорался, становилось теплее. За окном — синие сумерки, первые звёзды.

— Ты правда певица?

Вопрос застал врасплох.

— Была.

— Почему была?

Лика думала долго. Антонина Павловна ждала — терпеливо, как ждут только старые учителя.

— Устала. От сцены. От того, что надо — улыбаться, петь, быть. Каждый день, каждый концерт.

— А здесь?

— Здесь — не надо.

Антонина Павловна кивнула. Как будто поняла.

— Учительницей быть — тоже устаёшь. Тридцать пять лет в школе. Каждый день — одно и то же. Объясняешь, повторяешь, снова объясняешь. А потом — пенсия. И тишина.

— Скучаете?

— Сначала — да. Потом — нет. Привыкла.

Огонь трещал. Лика смотрела на Антонину Павловну — на морщины вокруг глаз, на седую косу, растрёпанную на подушке.

— Спой что-нибудь, — вдруг сказала та.

— Что?

— Ну, певица же. Спой.

Лика хотела отказаться. Сказать — не могу, не помню, не хочу. Но что-то удержало.

Она запела. Тихо, почти шёпотом. Колыбельную — ту, которую ей когда-то пела мать. Простые слова, простая мелодия. Ничего общего с тем, что она пела на сцене.

Антонина Павловна закрыла глаза.

Когда песня кончилась, она уже спала.

Когда песня кончилась, она уже спала.
Когда песня кончилась, она уже спала.

***

Лика возвращалась домой в темноте.

Снег скрипел под ногами. Звёзды висели низко — казалось, можно дотянуться рукой.

Она думала о голосе. О том, как странно — петь не для записи, не для концерта, не для денег. Просто — для человека. Для одной старой женщины, которая попросила.

Когда-то давно — очень давно — она так и пела. Для мамы. Для подруг на кухне. Для себя, в ванной, когда никто не слышит. Потом голос стал профессией. Продуктом. Тем, что надо продавать.

Она забыла, как это — петь просто так.

Дом встретил холодом. Лика растопила печь, села рядом. Огонь разгорался медленно.

Она снова запела. Тихо, для себя. Другую песню — из тех, старых, которые никогда не записывала. Которые были только её.

Голос дрожал. Сбивался. Но шёл.

***

В конце февраля она призналась Любе.

Не планировала. Получилось само.

Они сидели в библиотеке, пили чай. За окном мела метель — мягкая, февральская, уже с намёком на весну.

— Вы ведь знаете.

Люба подняла глаза от книги.

— Про что?

— Про меня. Про то, кем я была.

— Певицей.

— Не просто певицей. — Лика помолчала. — Меня знала вся страна. Двадцать лет. Концерты, телевидение, журналы.

Люба кивнула. Спокойно, без удивления.

— Я поняла.

— Когда?

— Когда журнал нашла. В октябре.

Лика ждала чего-то — вопросов, может быть. Или той особой интонации, которая появляется у людей, когда они понимают, что рядом — знаменитость. Но Люба просто смотрела. Как раньше. Как на обычного человека.

— Почему не сказали?

— Зачем?

— Не знаю. Обычно люди — хотят. Автограф, фото, рассказать кому-то.

Люба пожала плечами.

— Это ваше дело. Кем были, кем стали. Мне — без разницы.

— Совсем?

— Совсем. — Она помолчала. — Вы — хороший человек. Тихий. Помогаете с каталогом. К Антонине ходите. Этого достаточно.

Лика почувствовала, как что-то сжимается в груди. Не боль — что-то другое. Как будто узел, который она носила годами, наконец развязался.

— Спасибо.

— За что?

— За то, что не спрашиваете.

Люба улыбнулась. Впервые за всё время — улыбнулась.

— Здесь никто не спрашивает. Привыкнете.

***

К марту Антонина Павловна поправилась.

Выходила во двор, кормила кур, которых Лика и не заметила раньше. Ругалась на погоду — слишком долгая зима, надоела.

Лика навещала её каждые несколько дней. Приносила хлеб из сельпо, помогала с печкой.

— Поёшь ещё? — спросила как-то Антонина Павловна.

— Иногда. Для себя.

— Хорошо. Не бросай.

Она не объяснила, почему хорошо. Лика не спросила.

***

В последний день февраля она снова пела в темноте.

Электричество не отключали — просто захотелось. Погасила свет, зажгла свечи. Села у окна.

Голос шёл легче, чем в декабре. Не дрожал, не сбивался. Помнил слова. Помнил мелодию.

Она пела песню, которую написала сама — давно, ещё до первого альбома. Её никто не слышал, кроме мамы. Мамы уже нет пятнадцать лет.

Снег за окном искрился в лунном свете. Тишина обнимала дом.

Лика подумала — странно. Двадцать лет она пела для тысяч людей. Собирала стадионы. Её голос звучал из каждого радио. А теперь — поёт для себя, в темноте, и это — правильнее всего, что она делала.

Песня кончилась. Она сидела ещё долго, глядя в окно.

Скоро весна.

---

## Глава третья. Апрель

Снег сходил медленно.

Сначала — крыши. Капель стучала по подоконникам, сосульки вырастали за ночь и падали к полудню. Потом — дороги. Грязь вернулась — та самая, рыжая, вязкая. Лика смотрела на неё и думала: полгода назад эта грязь казалась чужой. Теперь — своя.

Берёзы стояли голые, но что-то в них уже менялось. Ветки набухали, готовились. Скоро — листья. Скоро — лето.

Она прожила здесь шесть месяцев. Сто восемьдесят дней без Москвы, без сцены, без своего прежнего лица. Сто восемьдесят дней тишины.

***

Антонина Павловна умерла в первую неделю апреля.

Лика узнала от Славика. Он пришёл утром, постучал в окно.

— Соседка ваша. Ночью.

Он не сказал больше ничего. И не нужно было.

Лика стояла у забора и смотрела на дом Антонины Павловны. Занавески на окнах — те же, что были вчера. Дым из трубы — нет. Печь остыла.

Она не плакала. Слёзы не шли. Внутри было — пусто. Как в первые дни, когда приехала. Только по-другому.

Антонина Павловна была первой, кто заговорил с ней здесь. Первой, кто не узнал, но принял. Первой, для кого она спела — по-настоящему, не на продажу.

Теперь её нет.

***

Похороны назначили через три дня.

В посёлке это делали по-своему. Без бюро, без катафалков. Гроб мастерил Славик — в своём сарае, молча, как делал всё. Место на кладбище уже было — рядом с мужем Антонины Павловны, который умер двадцать лет назад.

Люба пришла к Лике накануне вечером.

— Можно?

Это было впервые — Люба никогда не приходила к ней домой. Лика открыла дверь, впустила.

— Чаю?

— Нет. — Люба села на стул у окна. — Поговорить надо.

Лика ждала.

— Завтра похороны.

— Знаю.

— Антонина Павловна — любила, когда поют. На похоронах мужа — батюшка пел, из соседнего села. Теперь батюшки нет. Переехал.

Лика молчала. Понимала, к чему идёт разговор.

— Вы могли бы? — голос Любы был ровным, но что-то в нём дрогнуло. — Не обязательно. Но — если сможете.

Петь. На похоронах. Перед людьми, которые её не знают. Или знают — теперь уже, наверное, все догадались. Валентина наверняка растрепала.

— Что петь?

— Что сами решите. Антонина Павловна говорила — у вас голос хороший.

Лика смотрела в окно. Темнело. Берёзы стояли чёрные на фоне закатного неба.

— Хорошо.

***

Утро похорон выдалось ясным.

Небо — синее, прозрачное. Солнце — тёплое, весеннее. Птицы уже вернулись, пели в берёзах.

Лика надела единственное тёмное, что было — платье, которое привезла из Москвы. Простое, чёрное, без украшений. В нём она ходила на похороны мамы, пятнадцать лет назад.

Народу собралось много — весь посёлок. Человек сорок, может, пятьдесят. Лика не считала. Стояла в стороне, у ограды.

Гроб несли на руках — Славик и ещё трое мужиков, которых она не знала. Антонина Павловна лежала спокойная, со сложенными руками. Седая коса уложена вокруг головы — как всегда.

Люба подошла, тронула за локоть.

— Сейчас.

Лика кивнула.

Она вышла к могиле. Люди расступились. Смотрели — кто с любопытством, кто с непониманием.

Тишина. Та самая, которую она узнала за эти полгода. Тишина, в которой можно быть.

Она закрыла глаза.

И запела.

Не церковное. Не траурный марш. Песню, которую пела Антонине Павловне в феврале — колыбельную. Простые слова, простая мелодия. Прощание.

Голос шёл — ровно, чисто. Не для микрофона, не для записи. Для людей, которые стояли рядом. Для женщины, которая лежала в гробу. Для себя.

Песня кончилась.

Тишина. Потом — кто-то всхлипнул. Кто-то перекрестился.

Лика открыла глаза.

Люба смотрела на неё — и в глазах было что-то новое. Не удивление. Признание.

***

После похорон был обед.

В доме Антонины Павловны — её дочь всё-таки приехала, на один день. Столы накрыли во дворе, погода позволяла.

Лика сидела с краю. К ней подходили — благодарили. Она кивала, что-то отвечала. Голос охрип — давно не пела так громко, так долго.

— Ты молодец, — сказала Валентина, подливая ей чай. — Красиво спела. Павловна бы одобрила.

— Спасибо.

— А ты, значит, правда та самая?

Лика посмотрела на неё. Валентина смотрела без того восторга, который бывает у фанатов. Просто — любопытство.

— Какая — та самая?

— Ну, певица. Которая по телевизору была. Люба сказала.

— Была.

— А теперь?

Лика думала долго. Люди за столом разговаривали, шумели — но она слышала тишину. Ту, к которой привыкла.

— Теперь — просто Лика.

Валентина кивнула. Как будто это был нормальный ответ.

— Ну и хорошо. Нам здесь просто Лика нужнее.

***

Люба нашла её вечером.

Лика сидела на лавке у своего дома. Смотрела на закат — розовый, золотой, апрельский.

— Можно? — Люба села рядом.

— Да.

Они молчали. Это было — привычное. Хорошее.

— Спасибо, — сказала наконец Люба. — За сегодня.

— Не за что.

— Есть за что. Вы — решились. Это не просто.

Лика думала о том, как стояла у могилы. О том, как открыла рот — и голос пошёл. Не для публики. Для людей.

— Я забыла, как это — петь для кого-то.

— Теперь вспомнили.

— Да.

Солнце опускалось за берёзы. Птицы замолкали.

— Останетесь? — спросила Люба. Голос был ровным, но что-то в нём дрогнуло. — Здесь, в посёлке.

Лика молчала долго.

В Москве её ждала квартира, которую можно вернуть. Продюсер, который всё ещё надеется на возвращение. Журналисты, которые написали бы — «певица вернулась после загадочного исчезновения». Можно было бы — снова стать той, прежней. Улыбаться, петь, быть.

Или — остаться.

В посёлке, где два канала по телевизору. Где библиотека с каталогом, который она помогала переписывать. Где люди знают её как «просто Лику».

— Да, — сказала она. — Останусь.

Люба кивнула. Не улыбнулась — просто кивнула.

— Хорошо.

***

Она пришла в библиотеку на следующий день.

Люба сидела за столом, как обычно. Перед ней — стопка новых карточек.

— Будете помогать?

— Буду.

Лика села напротив. Взяла карточку, ручку. Почерк стал увереннее — за эти месяцы.

Они работали молча. Солнце светило в окно, пыль плавала в лучах.

— Я вот думала, — сказала Люба, не отрываясь от карточек. — Летом здесь хорошо. Река есть, километрах в пяти. Можно ходить.

— Можно.

— И огород у вас пустует. Антонина Павловна — помогла бы советом. Но ничего, разберёмся.

— Разберёмся.

Люба подняла глаза. Посмотрела — спокойно, как смотрела всегда.

— Рада, что остаётесь.

— Я тоже.

***

Вечером Лика сидела дома.

Печь не топила — стало тепло. Окно открыто, воздух пах чем-то весенним. Берёзы за забором покрылись первой зеленью — бледной, прозрачной.

Она думала о том, как началось. Автобусная остановка, грязь, табличка «Берёзовка». Женщина с чемоданом, которая не знала, зачем приехала.

Теперь — знала.

Не чтобы спрятаться. Не чтобы исчезнуть. Чтобы — найти.

Тишина за окном была привычной. Не пустая — наполненная. Птицы, ветер, скрип старой калитки.

Она запела. Тихо, для себя. Новую песню — которая пришла сегодня, вдруг, ниоткуда. Простые слова. Простая мелодия.

О том, как звук становится тишиной. О том, как тишина становится домом.

Голос шёл легко. Не дрожал. Помнил.

Она перестала быть звездой. Стала — собой.

И это было лучшее, что с ней случилось за двадцать лет.

***

На следующее утро она вышла во двор.

Антонина Павловна говорила — огород пустует. Правда.

Лика стояла и смотрела на чёрную землю, которую надо вскопать. На забор, который надо починить. На дом, который стал её домом.

Руки — тонкие, с отросшим маникюром, с выступающими венами — лежали на ограде.

Руки, которые двадцать лет держали микрофон. Теперь — будут держать лопату.

Она улыбнулась.

Тишина обнимала посёлок. Та самая тишина, которую она искала. Которую нашла.

Берёзы стояли в первой зелени. Небо было синее, высокое.

Где-то далеко — в Москве, в другой жизни — кто-то включил радио. Может быть, играла её старая песня. Может быть — нет.

Ей было всё равно.

Тишина обнимала посёлок. Та самая тишина, которую она искала. Которую нашла.
Тишина обнимала посёлок. Та самая тишина, которую она искала. Которую нашла.

Она была дома.

***

Тишина может быть громче аплодисментов. Если дочитали до конца — подпишитесь на канал, мы на одной волне. В Telegram — разговоры по душам.