## Глава первая. Октябрь
Автобус остановился у столба с табличкой «Берёзовка». Табличка висела криво, один гвоздь проржавел насквозь. Лика вышла последней — за ней никого не было.
Грязь. Первое, что она увидела — грязь. Рыжая, вязкая, с лужами, в которых отражалось серое небо. В Москве такой грязи не бывает. Там асфальт, плитка, дождь уходит в ливнёвки. А здесь — земля. Настоящая земля, которая не прячется под городом.
Она стояла на обочине с одной сумкой. Чемоданы остались в квартире на Патриках. Там же осталась вся её прошлая жизнь — концертные платья, награды, альбомы с вырезками из газет. Двадцать лет карьеры уместились в три комнаты, которые она заперла и отдала ключи риелтору.
Водитель — рыжебородый мужик с веснушками на руках — молча показал направление. Третий дом от колодца. Она кивнула.
***
Дом оказался меньше, чем на фотографиях. Или больше. Лика не могла понять. Когда живёшь в пространстве, которое кто-то оформил за тебя, теряешь чувство размера. Её московская квартира была рассчитана на приём гостей, на фотосессии, на то, чтобы производить впечатление. Здесь — комната, кухня, сени. Печка с трещиной в изразце.
Окно без занавесок. Она специально попросила ничего не вешать.
Первые два дня Лика спала. Просто спала — на узкой кровати, под тяжёлым ватным одеялом, которое пахло чем-то незнакомым. Не духами. Не кондиционером для белья. Чем-то другим — то ли сундуком, то ли временем.
Телефон она отключила ещё в поезде. Никто не знал, где она. Продюсер думал, что в санатории. Бывший муж — что у подруги в Италии. Подруга — что муж наконец-то увёз её куда-то отдохнуть. Все ошибались.
Она лежала и слушала. Тишина здесь была другой. Не та тишина, которая случается между треками в наушниках. Не пауза перед выходом на сцену. Настоящая, первобытная, как будто мир ещё не научился звучать.
Изредка — петух. Где-то далеко — собака. Ветер в печной трубе — низкий, почти органный звук. И всё.
Двадцать лет она жила в шуме. Концерты, репетиции, интервью, перелёты, гостиничные коридоры, гримёрки. Голоса, голоса, голоса. Свой собственный — громче всех. Теперь она лежала в тишине и не знала, кто она без своего голоса.
***
На третий день она вышла за хлебом.
Сельпо — одно на весь посёлок. Прилавок с клеёнкой, весы с гирьками, запах, который она не могла разобрать на составляющие. Что-то печёное, что-то кислое, что-то керосиновое.
— Новенькая? — продавщица Валентина смотрела с нескрываемым интересом.
Лика кивнула.
— Из города?
Снова кивок.
— Надолго?
— Не знаю.
Валентина ждала продолжения. Лика его не дала. Взяла хлеб — серый, плотный, совсем не похожий на московские багеты — и вышла.
Странное чувство. В Москве её узнавали. В метро, в ресторанах, в аэропортах. Двадцать лет лицо на афишах, в журналах, на экране. А эта женщина — ничего. Смотрела как на любую чужую тётку из города. Любопытно, но не больше.
Плечи расслабились сами. Лика не заметила, когда успела их напрячь.
***
Библиотека нашлась на пятый день.
Она искала что-то — сама не знала что. Просто шла по единственной улице, мимо заборов, мимо домов с резными наличниками, мимо колодца. Небольшое здание с вывеской «Библиотека». Краска облупилась, буква «и» почти не читалась.
Внутри пахло так, как должно пахнуть в библиотеках. Бумага, пыль, что-то древесное. Два стеллажа до потолка, стол с зелёным сукном, старый телевизор в углу.
За столом сидела женщина. Крупная, спокойная, с руками, которые сразу бросились в глаза — большие, с короткими ногтями, с венами, проступающими под кожей. Руки человека, который много работает. Не на клавиатуре — руками.
— Здравствуйте, — сказала женщина. Не «добрый день», не «чем могу помочь». Просто — здравствуйте. И подождала.
— Здравствуйте, — Лика услышала собственный голос — негромкий, хриплый от молчания. — Можно посмотреть?
— Смотрите.
Женщина вернулась к своему занятию — что-то записывала в толстую тетрадь. Не следила, не предлагала, не суетилась.
Лика прошла вдоль стеллажей. Книги стояли плотно, корешки выцвели. Советские издания, классика, детективы в мягких обложках. Ничего из того, что она читала последние годы — если честно, она почти не читала. Аудиокниги в самолётах, и то засыпала на третьей главе.
Она остановилась у окна. За стеклом — та же улица, тот же забор, та же грязь. Но изнутри всё выглядело иначе. Как будто она смотрела на посёлок через чью-то историю.
— Чаю хотите?
Лика обернулась. Женщина за столом держала термос.
— Меня Люба зовут. Любовь Ивановна, но все — Люба.
— Лика.
— Угу. — Люба налила чай в кружку, другую достала откуда-то из-под стола. — Вот эта — ваша, если будете заходить.
Лика взяла кружку. Фарфоровая, с отколотым краем, с синими цветами на боку. Совершенно не её кружка — её кружки были дизайнерские, подобранные под интерьер. Но эта легла в ладонь правильно.
***
Они сидели молча. Чай был крепкий, без сахара, пах чем-то травяным.
Люба не спрашивала ничего. Откуда, зачем, надолго. Просто пила чай и смотрела в окно.
Лика вдруг поняла, что не помнит, когда последний раз молчала с кем-то вот так — без неловкости, без ожидания разговора. На интервью молчать нельзя, пауза — смерть для рейтинга. С мужем молчание означало ссору. С продюсером — что он считает деньги. С подругами — что кончились темы.
А здесь молчание было просто молчанием. Как стена. Как стол. Как тишина снаружи.
— У нас телевизор два канала показывает, — сказала Люба. — Первый и второй. Второй — с помехами.
— Понятно.
— Газет не выписываю. Смысла нет. Пока дойдут — неделя пройдёт.
Лика кивнула. Что-то внутри — то, что двадцать лет было напряжено — начало расслабляться. Как узел, который никто не развязывал, а он сам, от времени.
***
С соседкой она познакомилась на второй неделе.
Антонина Павловна — так она представилась, сразу, с порога — была старше Лики лет на двадцать. Седая коса, уложенная вокруг головы, голос громкий, привыкший к классам.
— Из Москвы, говорят?
Лика стояла у забора, смотрела на своё подворье. Там ничего не росло — прежние хозяева давно уехали.
— Из Москвы.
— Ну и как — не жалеете?
Странный вопрос. Лика подумала.
— Пока нет.
— Здесь тяжело. Зимой — особенно. Дороги заметает. Автолавка не ходит. Электричество отключают.
— Знаю.
Антонина Павловна смотрела изучающе. Но без того цепкого взгляда, к которому Лика привыкла. Не узнавание — оценка. Выдержит или сбежит.
— А вы кем работали-то?
Вопрос, которого она боялась. И ждала. Одновременно.
— Пела.
— В хоре?
— Нет. Сольно.
— А-а, — протянула Антонина Павловна. — Артистка, значит. Ну, артистки у нас тут не водятся. Но живут — кто как.
Она не спросила, что за песни. Не спросила название. Не полезла в телефон искать. Может, потому что телефона у неё не было. Может, потому что ей было всё равно.
Лика почувствовала, как что-то отпускает. Как узел, который даже не знала, что носила, — распускается.
***
Она стала ходить в библиотеку.
Не каждый день. Но раз в три-четыре дня. Брала книги — те, которые выбирала Люба. Та не спрашивала, что нравится. Просто смотрела и клала на стол.
— Вот это вам подойдёт.
И подходило. Старые повести семидесятых, которые Лика никогда бы не открыла сама. Истории про агрономов, геологов, людей, которые строили что-то в степи. Странные, наивные, настоящие.
Она читала вечерами, при свече — электричество берегла, не знала ещё, как тут с этим зимой. Буквы плясали в жёлтом свете. Тишина обнимала дом.
Иногда она ловила себя на том, что прислушивается. К чему — не понимала. К звуку? К его отсутствию?
Двадцать лет она жила звуком. Звук был её работой, её жизнью, её лицом. Каждая нота, каждый вдох, каждая пауза — выверены, отрепетированы, проданы. А теперь — тишина. И она не знала, как быть внутри неё.
***
Люба как-то спросила:
— А почему сюда-то?
Лика думала долго. Честный ответ был сложным. Или простым — но она ещё не была готова его произнести.
— Устала.
— От чего?
— От себя.
Люба кивнула. Как будто поняла. Как будто это был нормальный ответ на нормальный вопрос.
— Это бывает.
И всё. Не стала копать, выяснять, сочувствовать. Просто приняла — как принимают погоду.
Лика смотрела на её руки — на то, как она перекладывает карточки, пишет номера, двигает книги. Уверенные движения, без суеты. Руки человека, который знает своё дело.
Свои руки — тонкие, с длинными пальцами, с маникюром, который уже отрос — казались чужими. Руки для сцены. Для жестов, которые видно из последнего ряда. Для того, чтобы держать микрофон, а не молоток.
Что она умеет ими делать? Петь — да. Махать поклонникам — да. Подписывать автографы — сотни, тысячи. Но — вскопать грядку? Растопить печь? Починить забор?
Ничего.
***
Октябрь кончался.
Листья облетели. Грязь подмёрзла, стала звонкой под ногами. По утрам на траве лежал иней — белый, хрупкий, исчезающий к полудню.
Лика научилась топить печь. Не сразу — первые разы дым шёл внутрь, она задыхалась, открывала все окна, мёрзла. Потом Славик — тот самый, рыжебородый — молча показал, как правильно открывать заслонку. Не объяснял — показывал. Руками.
Она смотрела на его руки — в земле, в мозолях, с обломанными ногтями. Рабочие руки. Настоящие.
— Спасибо.
— Угу.
Он ушёл. Не спросил ничего. Не ждал разговора.
Лика сидела у печки и смотрела на огонь. Дрова трещали, искры улетали в трубу. Тепло поднималось медленно, волнами.
Она думала о Москве. О квартире на Патриках, где сейчас риелтор водит клиентов. О концертном платье — том, золотом, в котором она выступала на юбилее канала. О последнем интервью, где её спросили про творческие планы, а она сказала — у меня всё прекрасно. Соврала так привычно, что сама почти поверила.
Огонь гудел. Тишина за окном стала глуше — снег начинался.
***
В последний день октября она пришла в библиотеку.
Люба сидела за столом, как всегда. Перед ней — толстый журнал, старый, с пожелтевшими страницами.
— Вот, — она подвинула журнал к Лике. — Нашла при разборке. Подшивка за двухтысячные. Выбрасывать собиралась, но — жалко.
Лика взяла журнал. Полистала машинально.
На развороте — она сама. Фотография с концерта, 2004 год. Золотое платье, микрофон, свет софитов. Подпись: «Лика — голос поколения».
Руки похолодели.
Она подняла глаза на Любу. Та смотрела спокойно. Без любопытства. Без интереса даже.
— Буду чай делать, — сказала Люба и встала. — Вам покрепче?
И ушла к термосу.
Лика сидела с журналом в руках. Сердце стучало где-то в горле. Узнала или нет? Связала фото с человеком напротив? Или просто — нашла журнал, показала, как показывала всё?
Она не знала.
И — что было страшнее — не знала, хочет ли узнать ответ.
---
## Глава вторая. Зима
Снег выпал в ноябре и остался.
К декабрю его было столько, что дорогу до сельпо приходилось протаптывать заново каждое утро. Лика научилась этому — вставать рано, пока ещё темно, надевать валенки, которые купила у Валентины за какие-то смешные деньги, и идти. Шаг за шагом. Прокладывать тропу.
В Москве снег убирали сразу. Техника, реагенты, дворники. Он не успевал стать настоящим — превращался в грязную кашу, исчезал в ливнёвках. Здесь снег жил своей жизнью. Скрипел под ногами, искрился на солнце, наметал сугробы выше окон.
Она думала — будет тяжело. Холод, одиночество, отрезанность от мира. Но оказалось иначе. Тяжело было привыкнуть к себе в тишине. А к снегу — легко.
***
В библиотеке теперь топили каждый день.
Люба приходила рано — растапливала печь в углу, ту самую, круглую, чёрную, похожую на толстого сторожа. К одиннадцати, когда Лика обычно заходила, уже было тепло.
Они пили чай. Иногда разговаривали — о книгах, о погоде, о том, что Антонина Павловна сломала руку и теперь не выходит. Чаще молчали. Молчание стало привычным, как дыхание.
Лика заметила, что перестала считать дни. В Москве время измерялось расписанием — репетиции, съёмки, перелёты. Каждый час расписан, каждая минута принадлежит кому-то. Здесь время стало другим. Оно не спешило. Оно просто было — как снег, как тишина, как дым из печной трубы.
Люба как-то сказала:
— Зимой здесь хорошо думается.
— О чём?
— О том, что было. И чего не было.
Лика не стала спрашивать, о чём думает Люба. Поняла — это из тех вопросов, которые здесь не задают. Ответ придёт сам, если захочет.
***
Электричество отключили в первую неделю декабря.
Не насовсем — на три дня. Авария на линии, сказали в сельпо. Обычное дело, к новому году починят.
Лика нашла свечи — много, они остались от прежних хозяев. Толстые, жёлтые, с запахом чего-то церковного. Расставила по комнате. Огоньки плясали на стенах, создавая тени.
Она сидела у печки, смотрела на огонь. Дров хватало — Славик привёз ещё в ноябре, свалил у сарая, ничего не сказал.
Тишина стала абсолютной. Без гудения холодильника, без шума вентиляции, без того фонового звука, который есть везде, где есть электричество. Только треск дров. И её дыхание.
Она закрыла глаза.
И запела.
Сначала — тихо, почти шёпотом. Что-то старое, из первого альбома, песня, которую не пела лет пятнадцать. Голос дрожал. Она забыла слова второго куплета. Сбилась. Начала снова.
Голос шёл странно — не так, как на сцене. Там был микрофон, усилители, звукорежиссёр. Там голос превращался в продукт, в звук, который продаётся. Здесь — просто голос. Её голос. Такой, каким он был тридцать лет назад, когда она пела для себя, не для публики.
Песня кончилась. Она открыла глаза.
Свечи горели ровно. Огонь в печи гудел. За окном — темнота и снег.
Никто не слышал. Никто не аплодировал. Никто не снимал на телефон.
И это было хорошо.
***
Люба ничего не спросила.
Когда Лика пришла в библиотеку — через два дня, когда дали свет — Люба сидела за столом, как обычно.
— Чай?
— Да.
Они пили молча. Потом Люба достала из-под стола коробку.
— Помочь не хотите?
В коробке — карточки, сотни карточек. Старые, пожелтевшие, исписанные выцветшими чернилами.
— Каталог, — объяснила Люба. — Надо переписать. Старый совсем разваливается.
Лика взяла первую карточку. «Тургенев И. С. Отцы и дети. 1862».
— Писать вот сюда. — Люба положила на стол стопку новых карточек и ручку. — Почерк любой, главное — разборчиво.
Они работали до вечера.
Лика переписывала карточки — медленно, старательно, как в школе. Буквы выходили неровно, не привыкла писать от руки. Но постепенно рука вспомнила движения.
Руки. Она смотрела на них — на свои пальцы, сжимающие ручку. Они делали что-то полезное. Простое, понятное, настоящее. Не жестикулировали для камеры. Не держали микрофон. Не подписывали контракты.
— Хороший почерк, — сказала Люба, когда Лика закончила первую стопку.
— Неровный.
— Зато честный.
***
В январе она нашла журнал.
Тот самый, который Люба показывала в октябре. Он лежал на нижней полке, среди стопки старых подшивок. Лика вытащила его, открыла на своей фотографии.
Смотрела долго.
Женщина на фото улыбалась. Яркий грим, уложенные волосы, золотое платье. Глаза блестят — софиты или радость? Она не помнила. Тот концерт, тот год, тот вечер — всё слилось в один бесконечный тур.
Двадцать лет. Два десятка лет между той женщиной и этой.
Она закрыла журнал. Положила обратно на полку.
Люба наблюдала из-за своего стола. Молча.
— Знаете? — спросила Лика. Голос не дрогнул — она сама удивилась.
— Что?
— Кто я.
Люба помолчала. Отложила карточку, над которой работала.
— Вы — Лика. Которая приходит в библиотеку. Которая помогает с каталогом. Которая хорошо молчит.
— Это всё?
— А что ещё нужно?
Лика не нашла что ответить.
Люба вернулась к карточкам. Разговор кончился — так же тихо, как начался.
***
Февраль выдался морозным.
Минус тридцать, минус тридцать пять. Печь приходилось топить постоянно, дрова уходили быстро. Славик привёз ещё — молча, как всегда. Лика сунула ему деньги, он отказался. Пришлось отнести Валентине — пусть в счёт будущих покупок.
Антонина Павловна болела.
Лика узнала от Валентины — та рассказывала всем, кто заходил в сельпо. Рука срослась плохо, а теперь ещё простуда. Лежит, не встаёт. Дочь приехать не может — далеко живёт, да и дороги замело.
Лика стояла у прилавка и слушала.
— Жалко бабку, — вздохнула Валентина. — Одна совсем.
Вечером Лика сварила бульон. Простой, куриный — из тех навыков, которые не забываются. Отнесла соседке.
Антонина Павловна лежала в кровати, закутанная в несколько одеял. Дом был холодный — печь еле тёплая, видно, некому топить как следует.
— Это ещё что? — голос хриплый, но характер тот же.
— Бульон. Поешьте.
— Сама небось не доедаешь, а мне тащишь.
Лика не стала спорить. Поставила кастрюльку на стол, растопила печь. Дрова принесла свои — Антонина Павловна не возражала, сил на споры не было.
— Посиди, — сказала она, когда Лика собралась уходить.
Лика села.
Они сидели молча. Огонь разгорался, становилось теплее. За окном — синие сумерки, первые звёзды.
— Ты правда певица?
Вопрос застал врасплох.
— Была.
— Почему была?
Лика думала долго. Антонина Павловна ждала — терпеливо, как ждут только старые учителя.
— Устала. От сцены. От того, что надо — улыбаться, петь, быть. Каждый день, каждый концерт.
— А здесь?
— Здесь — не надо.
Антонина Павловна кивнула. Как будто поняла.
— Учительницей быть — тоже устаёшь. Тридцать пять лет в школе. Каждый день — одно и то же. Объясняешь, повторяешь, снова объясняешь. А потом — пенсия. И тишина.
— Скучаете?
— Сначала — да. Потом — нет. Привыкла.
Огонь трещал. Лика смотрела на Антонину Павловну — на морщины вокруг глаз, на седую косу, растрёпанную на подушке.
— Спой что-нибудь, — вдруг сказала та.
— Что?
— Ну, певица же. Спой.
Лика хотела отказаться. Сказать — не могу, не помню, не хочу. Но что-то удержало.
Она запела. Тихо, почти шёпотом. Колыбельную — ту, которую ей когда-то пела мать. Простые слова, простая мелодия. Ничего общего с тем, что она пела на сцене.
Антонина Павловна закрыла глаза.
Когда песня кончилась, она уже спала.
***
Лика возвращалась домой в темноте.
Снег скрипел под ногами. Звёзды висели низко — казалось, можно дотянуться рукой.
Она думала о голосе. О том, как странно — петь не для записи, не для концерта, не для денег. Просто — для человека. Для одной старой женщины, которая попросила.
Когда-то давно — очень давно — она так и пела. Для мамы. Для подруг на кухне. Для себя, в ванной, когда никто не слышит. Потом голос стал профессией. Продуктом. Тем, что надо продавать.
Она забыла, как это — петь просто так.
Дом встретил холодом. Лика растопила печь, села рядом. Огонь разгорался медленно.
Она снова запела. Тихо, для себя. Другую песню — из тех, старых, которые никогда не записывала. Которые были только её.
Голос дрожал. Сбивался. Но шёл.
***
В конце февраля она призналась Любе.
Не планировала. Получилось само.
Они сидели в библиотеке, пили чай. За окном мела метель — мягкая, февральская, уже с намёком на весну.
— Вы ведь знаете.
Люба подняла глаза от книги.
— Про что?
— Про меня. Про то, кем я была.
— Певицей.
— Не просто певицей. — Лика помолчала. — Меня знала вся страна. Двадцать лет. Концерты, телевидение, журналы.
Люба кивнула. Спокойно, без удивления.
— Я поняла.
— Когда?
— Когда журнал нашла. В октябре.
Лика ждала чего-то — вопросов, может быть. Или той особой интонации, которая появляется у людей, когда они понимают, что рядом — знаменитость. Но Люба просто смотрела. Как раньше. Как на обычного человека.
— Почему не сказали?
— Зачем?
— Не знаю. Обычно люди — хотят. Автограф, фото, рассказать кому-то.
Люба пожала плечами.
— Это ваше дело. Кем были, кем стали. Мне — без разницы.
— Совсем?
— Совсем. — Она помолчала. — Вы — хороший человек. Тихий. Помогаете с каталогом. К Антонине ходите. Этого достаточно.
Лика почувствовала, как что-то сжимается в груди. Не боль — что-то другое. Как будто узел, который она носила годами, наконец развязался.
— Спасибо.
— За что?
— За то, что не спрашиваете.
Люба улыбнулась. Впервые за всё время — улыбнулась.
— Здесь никто не спрашивает. Привыкнете.
***
К марту Антонина Павловна поправилась.
Выходила во двор, кормила кур, которых Лика и не заметила раньше. Ругалась на погоду — слишком долгая зима, надоела.
Лика навещала её каждые несколько дней. Приносила хлеб из сельпо, помогала с печкой.
— Поёшь ещё? — спросила как-то Антонина Павловна.
— Иногда. Для себя.
— Хорошо. Не бросай.
Она не объяснила, почему хорошо. Лика не спросила.
***
В последний день февраля она снова пела в темноте.
Электричество не отключали — просто захотелось. Погасила свет, зажгла свечи. Села у окна.
Голос шёл легче, чем в декабре. Не дрожал, не сбивался. Помнил слова. Помнил мелодию.
Она пела песню, которую написала сама — давно, ещё до первого альбома. Её никто не слышал, кроме мамы. Мамы уже нет пятнадцать лет.
Снег за окном искрился в лунном свете. Тишина обнимала дом.
Лика подумала — странно. Двадцать лет она пела для тысяч людей. Собирала стадионы. Её голос звучал из каждого радио. А теперь — поёт для себя, в темноте, и это — правильнее всего, что она делала.
Песня кончилась. Она сидела ещё долго, глядя в окно.
Скоро весна.
---
## Глава третья. Апрель
Снег сходил медленно.
Сначала — крыши. Капель стучала по подоконникам, сосульки вырастали за ночь и падали к полудню. Потом — дороги. Грязь вернулась — та самая, рыжая, вязкая. Лика смотрела на неё и думала: полгода назад эта грязь казалась чужой. Теперь — своя.
Берёзы стояли голые, но что-то в них уже менялось. Ветки набухали, готовились. Скоро — листья. Скоро — лето.
Она прожила здесь шесть месяцев. Сто восемьдесят дней без Москвы, без сцены, без своего прежнего лица. Сто восемьдесят дней тишины.
***
Антонина Павловна умерла в первую неделю апреля.
Лика узнала от Славика. Он пришёл утром, постучал в окно.
— Соседка ваша. Ночью.
Он не сказал больше ничего. И не нужно было.
Лика стояла у забора и смотрела на дом Антонины Павловны. Занавески на окнах — те же, что были вчера. Дым из трубы — нет. Печь остыла.
Она не плакала. Слёзы не шли. Внутри было — пусто. Как в первые дни, когда приехала. Только по-другому.
Антонина Павловна была первой, кто заговорил с ней здесь. Первой, кто не узнал, но принял. Первой, для кого она спела — по-настоящему, не на продажу.
Теперь её нет.
***
Похороны назначили через три дня.
В посёлке это делали по-своему. Без бюро, без катафалков. Гроб мастерил Славик — в своём сарае, молча, как делал всё. Место на кладбище уже было — рядом с мужем Антонины Павловны, который умер двадцать лет назад.
Люба пришла к Лике накануне вечером.
— Можно?
Это было впервые — Люба никогда не приходила к ней домой. Лика открыла дверь, впустила.
— Чаю?
— Нет. — Люба села на стул у окна. — Поговорить надо.
Лика ждала.
— Завтра похороны.
— Знаю.
— Антонина Павловна — любила, когда поют. На похоронах мужа — батюшка пел, из соседнего села. Теперь батюшки нет. Переехал.
Лика молчала. Понимала, к чему идёт разговор.
— Вы могли бы? — голос Любы был ровным, но что-то в нём дрогнуло. — Не обязательно. Но — если сможете.
Петь. На похоронах. Перед людьми, которые её не знают. Или знают — теперь уже, наверное, все догадались. Валентина наверняка растрепала.
— Что петь?
— Что сами решите. Антонина Павловна говорила — у вас голос хороший.
Лика смотрела в окно. Темнело. Берёзы стояли чёрные на фоне закатного неба.
— Хорошо.
***
Утро похорон выдалось ясным.
Небо — синее, прозрачное. Солнце — тёплое, весеннее. Птицы уже вернулись, пели в берёзах.
Лика надела единственное тёмное, что было — платье, которое привезла из Москвы. Простое, чёрное, без украшений. В нём она ходила на похороны мамы, пятнадцать лет назад.
Народу собралось много — весь посёлок. Человек сорок, может, пятьдесят. Лика не считала. Стояла в стороне, у ограды.
Гроб несли на руках — Славик и ещё трое мужиков, которых она не знала. Антонина Павловна лежала спокойная, со сложенными руками. Седая коса уложена вокруг головы — как всегда.
Люба подошла, тронула за локоть.
— Сейчас.
Лика кивнула.
Она вышла к могиле. Люди расступились. Смотрели — кто с любопытством, кто с непониманием.
Тишина. Та самая, которую она узнала за эти полгода. Тишина, в которой можно быть.
Она закрыла глаза.
И запела.
Не церковное. Не траурный марш. Песню, которую пела Антонине Павловне в феврале — колыбельную. Простые слова, простая мелодия. Прощание.
Голос шёл — ровно, чисто. Не для микрофона, не для записи. Для людей, которые стояли рядом. Для женщины, которая лежала в гробу. Для себя.
Песня кончилась.
Тишина. Потом — кто-то всхлипнул. Кто-то перекрестился.
Лика открыла глаза.
Люба смотрела на неё — и в глазах было что-то новое. Не удивление. Признание.
***
После похорон был обед.
В доме Антонины Павловны — её дочь всё-таки приехала, на один день. Столы накрыли во дворе, погода позволяла.
Лика сидела с краю. К ней подходили — благодарили. Она кивала, что-то отвечала. Голос охрип — давно не пела так громко, так долго.
— Ты молодец, — сказала Валентина, подливая ей чай. — Красиво спела. Павловна бы одобрила.
— Спасибо.
— А ты, значит, правда та самая?
Лика посмотрела на неё. Валентина смотрела без того восторга, который бывает у фанатов. Просто — любопытство.
— Какая — та самая?
— Ну, певица. Которая по телевизору была. Люба сказала.
— Была.
— А теперь?
Лика думала долго. Люди за столом разговаривали, шумели — но она слышала тишину. Ту, к которой привыкла.
— Теперь — просто Лика.
Валентина кивнула. Как будто это был нормальный ответ.
— Ну и хорошо. Нам здесь просто Лика нужнее.
***
Люба нашла её вечером.
Лика сидела на лавке у своего дома. Смотрела на закат — розовый, золотой, апрельский.
— Можно? — Люба села рядом.
— Да.
Они молчали. Это было — привычное. Хорошее.
— Спасибо, — сказала наконец Люба. — За сегодня.
— Не за что.
— Есть за что. Вы — решились. Это не просто.
Лика думала о том, как стояла у могилы. О том, как открыла рот — и голос пошёл. Не для публики. Для людей.
— Я забыла, как это — петь для кого-то.
— Теперь вспомнили.
— Да.
Солнце опускалось за берёзы. Птицы замолкали.
— Останетесь? — спросила Люба. Голос был ровным, но что-то в нём дрогнуло. — Здесь, в посёлке.
Лика молчала долго.
В Москве её ждала квартира, которую можно вернуть. Продюсер, который всё ещё надеется на возвращение. Журналисты, которые написали бы — «певица вернулась после загадочного исчезновения». Можно было бы — снова стать той, прежней. Улыбаться, петь, быть.
Или — остаться.
В посёлке, где два канала по телевизору. Где библиотека с каталогом, который она помогала переписывать. Где люди знают её как «просто Лику».
— Да, — сказала она. — Останусь.
Люба кивнула. Не улыбнулась — просто кивнула.
— Хорошо.
***
Она пришла в библиотеку на следующий день.
Люба сидела за столом, как обычно. Перед ней — стопка новых карточек.
— Будете помогать?
— Буду.
Лика села напротив. Взяла карточку, ручку. Почерк стал увереннее — за эти месяцы.
Они работали молча. Солнце светило в окно, пыль плавала в лучах.
— Я вот думала, — сказала Люба, не отрываясь от карточек. — Летом здесь хорошо. Река есть, километрах в пяти. Можно ходить.
— Можно.
— И огород у вас пустует. Антонина Павловна — помогла бы советом. Но ничего, разберёмся.
— Разберёмся.
Люба подняла глаза. Посмотрела — спокойно, как смотрела всегда.
— Рада, что остаётесь.
— Я тоже.
***
Вечером Лика сидела дома.
Печь не топила — стало тепло. Окно открыто, воздух пах чем-то весенним. Берёзы за забором покрылись первой зеленью — бледной, прозрачной.
Она думала о том, как началось. Автобусная остановка, грязь, табличка «Берёзовка». Женщина с чемоданом, которая не знала, зачем приехала.
Теперь — знала.
Не чтобы спрятаться. Не чтобы исчезнуть. Чтобы — найти.
Тишина за окном была привычной. Не пустая — наполненная. Птицы, ветер, скрип старой калитки.
Она запела. Тихо, для себя. Новую песню — которая пришла сегодня, вдруг, ниоткуда. Простые слова. Простая мелодия.
О том, как звук становится тишиной. О том, как тишина становится домом.
Голос шёл легко. Не дрожал. Помнил.
Она перестала быть звездой. Стала — собой.
И это было лучшее, что с ней случилось за двадцать лет.
***
На следующее утро она вышла во двор.
Антонина Павловна говорила — огород пустует. Правда.
Лика стояла и смотрела на чёрную землю, которую надо вскопать. На забор, который надо починить. На дом, который стал её домом.
Руки — тонкие, с отросшим маникюром, с выступающими венами — лежали на ограде.
Руки, которые двадцать лет держали микрофон. Теперь — будут держать лопату.
Она улыбнулась.
Тишина обнимала посёлок. Та самая тишина, которую она искала. Которую нашла.
Берёзы стояли в первой зелени. Небо было синее, высокое.
Где-то далеко — в Москве, в другой жизни — кто-то включил радио. Может быть, играла её старая песня. Может быть — нет.
Ей было всё равно.
Она была дома.
***
Тишина может быть громче аплодисментов. Если дочитали до конца — подпишитесь на канал, мы на одной волне. В Telegram — разговоры по душам.