**Голодная Тропа**
— А ключ-то не подходит, — пробормотал я, в десятый раз пытаясь провернуть скрипучий кусок железа в замке покосившейся калитки. Забор из горбыля смотрел на меня слепыми щелями, а дом за ним, тетушкина избушка, молчал так, будто в нем и не жил никто лет сто. — Чертова деревня, чертов дом…
— Эй, городской! — раздался за спиной голос, такой же скрипучий, как и замок.
Я обернулся. На тропинке стоял мужик лет шестидесяти, в выцветшей телогрейке и резиновых сапогах, забрызганных грязью по самые колени. Лицо у него было морщинистое, как печеное яблоко, а глаза — маленькие, острые, беспрерывно бегающие.
— Помочь? — спросил он, и в его голосе прозвучало что-то среднее между любопытством и насмешкой.
— Да вот, наследство получаю, — махнул я рукой на калитку. — Тетка тут жила, Марья Семеновна. А ключ, видать, от другого замка.
— От другого, — мужик кивнул, подошел ближе. Его сапоги чавкали по грязи. — Покойная Марья Семеновна последние годы никого к себе не пускала. И замки меняла часто. Боялась.
— Чего это она боялась-то? Воров? Да что тут воровать-то? — я оглядел унылый пейзаж: десяток таких же полуразваленных домов, грязь, хмурое осеннее небо.
Мужик усмехнулся, обнажив редкие желтые зубы.
— Не воров. Она Выхода боялась. Ну, или Входа. Смотря с какой стороны глядеть. Меня Степан звать. Сосед я твой теперь, можно сказать.
Он достал из кармана телогрейки огромный, засаленный ключ, похожий на инструмент средневекового тюремщика, и без всякого усилия вставил его в мой замок. Щелчок прозвучал громко, как выстрел.
— Подарок. От меня. Только ты его не теряй. Без него отсюда не выбраться.
— То есть как это — не выбраться? — я нахмурился, чувствуя, как по спине пробегает неприятный холодок. — Я на машине, у меня бензин…
— Машина — машиной, — перебил Степан, отворяя калитку со скрипом, от которого по зубам сводило. — А вот проехать — другое дело. Ладно, заходи, смотри свое хозяйство. Только смотри… — он приостановился и посмотрел на меня так пристально, что мне стало не по себе. — Если что-то позовет — не отзывайся. Если что-то предложит — не бери. А если увидишь Тропу — ни ногой. Запомнил?
— Какая еще Тропа? — у меня в голове уже складывался образ местного сумасшедшего, каких полно в заброшенных деревнях.
— Голодная Тропа, — ответил Степан, и его голос вдруг стал тихим и серьезным. — Она тут появилась, как последние люди начали разъезжаться. Ищет, чем поживиться. А ты, городской, для нее как деликатес… свеженький. Ну, я пошел. Если что, я через два дома. Только стучать надо громко. И не ночью. Ночью я не откликаюсь. Ни на что.
Он развернулся и зашлепал по грязи прочь, оставив меня стоять с дурацким ключом в руках и нарастающим чувством, что соглашаться на эту поездку было худшей идеей в моей жизни.
Меня зовут Кирилл. Я — менеджер среднего звена в крупной, но душной IT-компании. Моя жизнь состояла из бесконечных отчетов, планерок и выгорания. Когда пришло известие о смерти одинокой тетушки из глухой деревни Дубы и о том, что она оставила мне свой дом, я увидел в этом знак. Не то чтобы я верил в знаки, но мне отчаянно нужен был перерыв. План был прост: приехать, оценить состояние избушки, сдать ее кому-нибудь за копейки или просто бросить, и вернуться в город с чувством выполненного долга и, возможно, парой старых икон для антуража.
Деревня Дубы встретила меня так, как и должно было встретить место с таким названием: полное запустение, запах сырой земли и прелых листьев, и тишина, настолько гнетущая, что в ушах начинало звенеть. Из десяти домов, судя по дымку из труб, жилыми были от силы три. Мой «Рено Логан» едва пролез по разбитой дороге, и теперь мирно ржавел у калитки, будто предчувствуя, что обратной дороги для него не будет.
С тетушкой Марьей Семеновной я был знаком мало — она была странной, молчаливой женщиной, которая раз в пять лет приезжала в город, молча оставляла нам, племянникам, банки с соленьями и так же молча уезжала. Мама говорила, что тетя «не от мира сего», что после какой-то давней истории она замкнулась в себе. Какой истории — никто не знал.
Дом внутри оказался не таким заброшенным, как снаружи. Чисто прибрано, на столе — засохшая еловая ветка в вазочке, будто хозяйка вышла пять минут назад. Но воздух стоял спертый, мертвый. Я обошел комнаты: простая деревенская мебель, на стенах — выцветшие фотографии и странные рисунки, сделанные углем прямо на бревнах. На них были изображены какие-то спирали, переплетенные корни и силуэты людей с неестественно вытянутыми конечностями. На одной, над кроватью, было нарисовано дерево, а под ним — широкая, темная линия, уходящая в лес. И надпись неровными буквами: «Не ходи по ней. Она помнит голод».
«Голодная Тропа», — вспомнились слова Степана.
Вечером я решил навестить соседа. На всякий случай. И от одиночества. Сумрак в Дубах сгущался быстро и плотно, как будто его выливали сверху ведрами. Я громко постучал в его дверь, вспомнив наказ.
— Заходи, — раздался из-за двери голос Степана.
Он сидел за столом, накрытым клеенкой, и хлебал из миски какую-то мутную похлебку. В углу, на печи, свернувшись калачиком, лежал огромный, костлявый черный кот и следил за мной желтыми, не моргающими глазами.
— Ну что, освоился? — спросил Степан, не предлагая сесть.
— Пока не очень. Расскажите про эту… Тропу.
Он положил ложку, вытер рот рукавом.
— Рассказывать — не рассказывать. Это не сказка на ночь. Она сама себя покажет, если захочет. А хочет она всегда. Особенно когда новый человек появляется. Как червь, понимаешь? Чует свежую плоть.
— И что, она… живая?
— Живее тебя и меня, — хрипло усмехнулся Степан. — Только жизнь у нее другая. Голодная. Раньше, когда деревня живая была, она тихая была. Люди ходили, скот пасли, шум стоял… он ее кормил. А теперь… теперь тихо. И она голодная стала. И злая. Ищет, чем насытиться. Ощущениями. Страхом. Самими воспоминаниями.
Я слушал, и мне хотелось либо рассмеяться, либо немедленно уехать. Но за окном была уже непроглядная тьма, а в голове — усталость и какая-то липкая, неприятная убежденность в его словах.
— И тетка моя? Она… она из-за этого?
Степан помолчал, глядя на пламя керосиновой лампы.
— Марья Семеновна… она долго держалась. Знала обряды, молитвы старые. Отвлекала Тропу. Подкидывала ей, чем можно. А потом… потом силы кончились. Или желание. В общем, ушла. А может, Тропа ее забрала.
— Почему вы сами не уедете? — спросил я.
Кот на печи внезапно издал низкое, предостерегающее урчание. Степан взглянул на него.
— Не могу. Я сторож. Дед мой сторожем был, отец. Мы… привязаны. Как и Тропа, в общем-то. Только мы ее сдерживаем. А она нас кормит своим страхом. Замкнутый круг. — Он встал. — Пора спать. А тебе совет: окна на ночь закрывай плотно. И если услышишь, как кто-то по крыше или по стенам скребется — не выглядывай. Это она. Ищет щель.
Ночь я провел в тетушкиной избе, прислушиваясь к каждому шороху. Под утро, сквозь дремоту, мне почудилось, что за окном кто-то ходит. Медленно, тяжело, будто волоча что-то по земле. Я подскочил, подошел к окну. Во дворе, в предрассветном полумраке, никого не было. Но на грязи, прямо под окном, я увидел след. Не птичий, не собачий. Он был широким, размытым, будто его оставила не нога, а нечто тяжелое и бесформенное, плывущее по земле. И вел этот след от калитки вглубь моего огорода, к лесу.
Днем, под предлогом осмотра участка, я пошел по этому следу. Он привел меня к старому, полуразрушенному колодцу с покосившимся срубом на краю огорода. И здесь следы обрывались, будто то, что их оставило, провалилось внутрь. Я осторожно заглянул в колодец. Темнота, запах сырости и тишина. И вдруг… снизу донесся шепот. Не человеческий. Он был похож на шорох сухих листьев, на скрежет камней, на журчание воды, собранные в подобие речи.
*…голодно… одиноко… дай посмотреть… дай вспомнить… город… шум… дай…*
Я отпрянул, как от удара током. Шепот стих. Но в голове у меня отчетливо звучало это слово: «ДАЙ». Требовательно, настойчиво, по-хозяйски.
Вечером я снова был у Степана. На этот раз я был не просто любопытным горожанином, а напуганным человеком.
— Она со мной говорила! — выпалил я, едва переступив порог.
Степан, чинивший что-то у печи, лишь кивнул.
— Значит, присмотрела тебя. Не удивляюсь. Ты же не местный. Для нее ты как новый, незнакомый вкус.
— Что мне делать?
— Уехать. Пока можешь. Завтра утром соберись и дуй. Не оглядываясь.
— А вы говорили, без ключа не выбраться.
— Со своим ключом — выбраться. С моим — нет. А твой ключ у тебя. Машина твоя заведется. Только… — он помолчал. — Только она может не отпустить. Может, дорогу перегородить.
Ночь была кошмарной. Я не сомкнул глаз. А под утро услышал зов. Не шепот. Четкий, ясный, женский голос, до боли знакомый. Голос моей тетушки, Марьи Семеновны. Он звучал где-то снаружи, у калитки:
«Кирюша… открой… помоги… мне холодно…»
Меня бросило в жар. Я знал, что это не она. Не может быть. Но сердце бешено колотилось, а ноги сами понесли меня к двери. Рука сама потянулась к щеколде.
И тут в окно с такой силой ударил комок грязи, что стекло задребезжало. Я вздрогнул, отдернул руку. За окном, в первых лучах рассвета, сидел Степанов черный кот. Он смотрел на меня, и в его желтых глазах светился почти человеческий укор. Потом он открыл пасть и издал звук, не похожий на кошачий — короткий, резкий, как треснувшая доска. И исчез.
Голос у калитки умолк.
Я понял, что это был знак. Предупреждение. И понял еще одну вещь: я не могу просто так уехать. Потому что, если это тварь может имитировать голос тетки, значит, она… забрала ее? Или что-то от нее осталось? Я чувствовал странную, почти сыновью ответственность. И дикое, паническое любопытство.
Днем я решил действовать. Если Тропа — это что-то вроде местного духа, привязанного к месту и питающегося эмоциями, то, возможно, с ней можно… договориться. Как это делала тетка. У меня не было старых молитв, но у меня была логика и отчаяние.
Я взял из дома вещи, которые, как мне казалось, были полны «воспоминаний»: старую фотографию тетушки, свой собственный ежедневник с записями по работе (сплошной стресс и тревога), и даже бутылку дешевого коньяка — нести ей «радость» в виде алкоголя было глупо, но других идей не было.
Следы к колодцу были свежими, как будто их только что оставили. Я подошел к срубу, положил свои «дары» на край и сказал громко, стараясь, чтобы голос не дрожал:
— Эй! Я принес… подношение. Возьми это. И оставь меня в покое. И отпусти… то, что осталось от Марьи Семеновны.
Ничего не произошло. Тишина. Только ветер шумел в верхушках сосен. Я уже решил, что выгляжу идиотом, как вдруг земля у колодца вздыбилась. Не сильно, будто под ней что-то пошевелилось. И из темной глубины колодца медленно, как густой дым, поползла ТЬМА. Но не просто отсутствие света. Это была плотная, живая субстанция, цвета запекшейся крови и гниющего дерева. Она стекала по бревнам сруба, и в ней плавали, как пузыри, обрывки образов: лицо тетушки, искаженное страхом, силуэты незнакомых людей, фрагменты деревни — но все это было спутано, перекошено, пропитано одним чувством — ненасытным, всепоглощающим ГОЛОДОМ.
Из этой массы вытянулся отросток, похожий на щупальце, и коснулся фотографии. Бумага мгновенно почернела и рассыпалась в прах. Потом он дотронулся до ежедневника. Страницы зашелестели, перелистываясь с нечеловеческой скоростью, и затем истлели. Коньяк он проигнорировал.
А потом… он потянулся ко мне. Медленно, неумолимо.
Я отпрыгнул назад, сердце колотилось как бешеное. Отросток замер, будто оценивая. И тогда раздался ГОЛОС. Он исходил не из колодца, а из самой земли, из воздуха, из моего собственного черепа.
*«Мало… Слишком старое… Слишком горькое… Дай свежее… Дай СВОЙ СТРАХ… Дай свою ТОСКУ по шуму… Я ПОМНЮ, как ты тоскуешь по городу… Дай это мне… И я отпущу тебя…»*
И тут меня осенило. Вспомнились слова Степана: «Она ищет, чем насытиться. Ощущениями. Страхом. Самими воспоминаниями». И еще: «Раньше… шум стоял… он ее кормил».
Оно хотело не просто жертву. Оно хотело самой сочной, свежей эмоции. Моей тоски по городу. Моей тяги к тому шумному, стрессовому, но живому миру, который я так хотел покинуть. Если я отдам ей это — я, наверное, смогу уехать. Но что останется от меня? Пустая оболочка, которая будет безразлично смотреть на стену в этой избушке?
И тогда я понял, что нужно делать. Я не стал убегать. Я сделал шаг НАВСТРЕЧУ отростку. И закричал. Не от страха. Я начал орать во все горло. Я кричал о своей работе. О своих идиотских начальниках. О пробках на Садовом кольце. О цене на кофе. Я матерился, выкрикивал имена, цифры проектов, названия станций метро. Я создавал ШУМ. Громкий, несуразный, живой, городской, человеческий ШУМ.
Тьма у колодца заколебалась. Отросток отдернулся, будто от огня. Образы в ее толще стали мелькать быстрее, сбиваться. Голос в моей голове зазвучал растерянно, раздраженно:
*«Что… что ты делаешь… это не тот звук… это не тот голод…»*
— Это ЖИЗНЬ, тварь! — орал я, чувствуя, как меня захлестывает истерическая отвага. — Это не твой затхлый голод! Это грязь, стресс, суета и… и движение! На, подавись!
Я подбежал к своему «Логану», вскочил в него, завел мотор. Старая машина взревела, разрывая давящую тишину Дубов. Я включил фары на полную, направил их на колодец, и нажал на клаксон. Пронзительный, оглушительный гудок разнесся над деревней, заставляя содрогнуться стены изб.
Тьма у колодца взвыла. Теперь это был не шепот, а визг — высокий, пронзительный, полный боли и ярости. Она стала стремительно сжиматься, отползать обратно в черную дыру, будто свет фар и звук клаксона жгли ее, как кислота.
Я не останавливался. Я давил на гудок, пока в ушах не заложило, и кричал в окно все, что приходило в голову: тексты рекламы, строчки из старых песен, таблицу умножения.
И Тропа отступила. Она скрылась в колодце с последним, жалобным всхлипом. Земля над ним сомкнулась, оставив лишь слегка взрыхленный грунт.
Я выключил двигатель. Наступила тишина. Но теперь это была просто тишина осеннего дня. Не давящая, не живая. Просто тишина.
Из своего дома вышел Степан. Он подошел, молча посмотрел на колодец, потом на меня.
— Ну ты даешь, городской, — на его морщинистом лице появилось что-то вроде уважения. — Криком да гудком… Кто бы мог подумать.
— Она… она ушла?
— На время. Надолго ли — не знаю. Ты ее не убил. Ты ее… оглушил. Насытил не тем, чего она хотела, а тем, от чего у нее, видать, несварение. Молодец.
Он протянул мне руку. В ладони лежал еще один ключ, на этот раз маленький, почерневший.
— Это от колодца. От сруба. Закрой его на замок. И больше никогда не открывай. И никому не отдавай.
Я взял ключ. Он был теплым, будто живым.
— А тетка? Марья Семеновна? Ее… там нет?
Степан покачал головой.
— Нет. Она ушла по-настоящему. А то, что звало — это просто эхо. Отпечаток. Как запах. Тропа помнила ее голод — одиночество. И играла на нем. Как на тебе попыталась сыграть на тоске по городу.
Я закрыл колодец на замок. Звук щелчка прозвучал как точка в этой странной истории.
Я не стал продавать тетушкин дом. Я его отремонтировал. Потихоньку, своими руками. Привожу сюда старые, ненужные вещи из города — сломанный радиоприемник, старый телевизор, будильники. И иногда, особенно в тихие, скучные вечера, я включаю их все сразу. Поднимаю невообразимый шум — треск, гудение, музыку, голоса дикторов.
Степан ворчит, что я свожу его с ума. Его кот смотрит на меня с немым укором. А я просто сижу на крыльце, слушаю этот какофонию и улыбаюсь. Потому что знаю: где-то там, под землей, за семью замками, Голодная Тропа слышит это. И корчится от этого шума, этого всплеска чужой, непонятной, назойливой жизни. И пока я здесь, и пока я шумлю — она будет сидеть смирно. Потому что я нашел ее слабое место. Она хотела тишины и голода. А я принес ей шум и несварение. И теперь это мой дом. И мой способ держать ее в черном теле.
А маленький черный ключ от колодца висит у меня на шее, рядом с крестиком. Напоминание. О том, что иногда лучшая защита от древнего, тихого ужаса — это просто хороший, громкий, современный шум.