Найти в Дзене
Балаково-24

Вдова молчала полгода — пока за дрелью не пришёл его друг

Вернулся с работы, швырнул ключи в миску у двери и сразу включил телевизор — будто хотел догнать день и заставить его закончиться чем-то нормальным. — Лид… Ли-ида! Иди сюда! — три раза позвал он из комнаты, тыкая пальцем в экран так азартно, как будто там показывали не шутку, а улику. — Ты только послушай, что они творят! Лида стояла на кухне, резала хлеб и улыбалась автоматически: у Севы была эта привычка — приносить ей смешное, как кот приносит мышь, гордо и обязательно “смотри!”. Она вытерла руки о полотенце и уже шагнула в комнату, когда услышала его смех — громкий, заразительный, почти детский. Он складывался пополам, вытирал глаза рукавом, шмыгал носом и снова смеялся, как будто его наконец-то отпустило. — Ну?! — крикнул он ей, не оборачиваясь. — Ты слышала? И в этот самый момент смех оборвался так резко, словно кто-то выдернул вилку из розетки. Сева побледнел, сделал странный короткий вдох — и как-то по-неправильному, без борьбы, осел на пол. Лида сначала даже не поняла, что про

Вернулся с работы, швырнул ключи в миску у двери и сразу включил телевизор — будто хотел догнать день и заставить его закончиться чем-то нормальным.

— Лид… Ли-ида! Иди сюда! — три раза позвал он из комнаты, тыкая пальцем в экран так азартно, как будто там показывали не шутку, а улику. — Ты только послушай, что они творят!

Лида стояла на кухне, резала хлеб и улыбалась автоматически: у Севы была эта привычка — приносить ей смешное, как кот приносит мышь, гордо и обязательно “смотри!”. Она вытерла руки о полотенце и уже шагнула в комнату, когда услышала его смех — громкий, заразительный, почти детский. Он складывался пополам, вытирал глаза рукавом, шмыгал носом и снова смеялся, как будто его наконец-то отпустило.

— Ну?! — крикнул он ей, не оборачиваясь. — Ты слышала?

И в этот самый момент смех оборвался так резко, словно кто-то выдернул вилку из розетки. Сева побледнел, сделал странный короткий вдох — и как-то по-неправильному, без борьбы, осел на пол.

Лида сначала даже не поняла, что произошло: увидела только, что он лежит, как лежат люди на пляже — на боку, с рукой под щекой. Только лицо было чужим. И тишина вокруг стала не комнатной, а пустой, будто стены разъехались и вместо них выросло поле.

Она подбежала, тронула плечо.

— Сева?.. Сев…

Её горло попыталось выпустить слово — и выпустило звук. Такой, который не должен быть у человека. Она сама не узнала этот голос. Пальцы дрожали так, что она не могла попасть в экран телефона, и будто нарочно всё выпадало: мысль, дыхание, время.

Во двор тут же высыпали соседи — в панике все быстро становятся близкими. Кто-то побежал за врачами, кто-то начал говорить “держись”, кто-то вцепился в её локоть так крепко, будто Лида могла улететь.

Скорая приехала быстро. Очень быстро — и от этого стало ещё страшнее: если так быстро, значит, дело плохое. Люди в куртках с отражающими полосами говорили коротко, деловито, как на работе. Лиду куда-то усадили, что-то укололи — и мир стал вязким, как тесто. Она слышала слова, но смысл не попадал внутрь.

Потом были чужие руки, чужие чашки, чужие “как ты?”, которые звучали как “ну что, достаточно уже?”. Ей подсовывали воду, пледы, таблетку, похоронные вопросы. А она сидела и смотрела на клетчатый линолеум, считая квадраты до двенадцати.

Двенадцать лет. Ровно столько они прожили вместе.

Она поливала хойю на подоконнике — ровно по субботам, как при нём. Перебирала его инструменты в ящике и находила по одному шурупу там, где ни одному шурупу делать было нечего. Смазывала кубик Рубика — Сева умел складывать его не “по учебнику”, а по своему, за какие-то смешные двадцать ходов, и всегда говорил: “В жизни тоже так надо: не мучай, а найди короткую дорогу”.

А дорога у Лиды была одна — в немоту.

Она пыталась сказать “спасибо” соседке — и вместо слова вылетало шипение, будто чайник. Пыталась объяснить в банке, что ей нужно — и получилось что-то, похожее на паровозный гудок. Сначала её жалели. Потом смущались. Потом стали отводить глаза, потому что чужая беда — это зеркало, и смотреть в него долго неприятно.

Месяц прошёл или полгода — она не заметила. Весна прилетела рябая, в горлышках скворечников зашуршало, груши натянули “передники” из мелких завязей, а потом жар ударил волной, и от асфальта поднималась дрожь. Лида путала субботу со средой, лево и право, жёлтый и зелёный. По паспорту ей было всего тридцать три, а внутри — будто кто-то скрутил все провода и забыл подписать, где какой.

Опомнилась она не от прозрения. От голода.

Неделю она почти не ела: не потому что “не могла”, а потому что закончились деньги и закончилась воля. Она открыла холодильник и увидела там пустоту, которая была слишком похожа на неё.

На собеседование Лида пришла в чужом пальто — своё не застегнулось: руки дрожали. В отделе бухгалтерии пахло бумагой и кофе, люди ходили быстро и разговаривали так, будто у них у всех есть будущее.

— Расскажите о прошлом месте работы, — сказала начальница, женщина с короткой стрижкой и глазами, которые умеют видеть сквозь неловкость.

Лида достала листок и ручку. Писала ответы. Строчила, как школьница на контрольной, потому что говорить было невозможно. Пыталась выдавить слово — и снова выходило кряканье.

Начальница прочла листок, подняла глаза и не сделала того, чего Лида боялась больше всего: не улыбнулась сочувственно.

— Хорошо. С понедельника выходите. Разговорим, — сказала она так, будто речь — навык, как “1С”, а не чудо.

Так Лида снова вошла в жизнь через цифры.

Айтишники на этаже были шумные, вечные, как чайник в столовой. Они травили байки, спорили о железе и мире, и Лида сначала сидела, как тень. Потом один из них, высокий лохматый парень, принёс ей новый калькулятор.

— У нас бухгалтеры — святые. Берегите себя, — сказал он и ушёл, как будто это не подвиг.

Через месяц Лида улыбалась вместе со всеми. Через два — её смех стал слышимым. Сначала тихим. Потом настоящим. Как если бы голос не возвращался, а откапывался, слой за слоем.

Дома она училась говорить заново. Стояла перед зеркалом и сражалась со звуком “р”. Шипящие не давались — тогда она упиралась упрямо: “ж-ж-ж”, “ш-ш-ш”, будто заводила старый мотор. Подкладывала под язык деревянную лопаточку из аптеки — смешно, стыдно, но иначе не выходило.

И вот однажды вечером ей позвонили.

— Лида… это Антон. Я… Севин друг. Можно я заеду? Мне дрель нужна. Он брал.

Дрель нашли быстро. А ещё — запасы прошлогоднего кофе, который Сева прятал “на чёрный день”. Они сидели до темноты на кухне и молчали. В тишине было всё: и “прости”, и “не успел”, и “ты вообще как”. Лида наконец смогла выговорить:

— Д-держи.

Антон взял дрель, но не ушёл сразу. Смотрел на неё так, будто она стекло, которое может треснуть от лишнего слова.

На следующий день он снова позвонил.

— Я тут подумал… У тебя течёт кран? Проводка нормальная? Я могу… Ну, как брат. Как друг.

Лида заикалась от благодарности, но уже не молчала. Антон смущённо звал в кино. Потом — на балет (“Я ничего не понимаю, но хочу, чтобы ты посмотрела”). Потом — просто пройтись.

Он один воспитывал одиннадцатилетнюю дочь, Вику. Девочка сама решила жить с отцом и съехала от мамы — “потому что папа не врёт”, сказала она однажды, и Антон на секунду отвернулся, чтобы никто не видел, как у него дрогнули губы.

Вика смотрела на Лиду настороженно, как смотрят дети на чужую взрослячью беду: будто она заразная. Но однажды Лида принесла домой тетрадь по алгебре и тихо спросила:

— Поможем?

И они вдвоём, упёршись лбами в задачу, вдруг стали командой. Не “мачеха” и “дочка”, а две девочки, которым достался один и тот же сложный мир.

Заикание прошло после первой близости — как выключатель щёлкнул. Лида встала с постели, подошла к окну и сказала ровно, без усилия:

— Смотри. Снег.

Антон уткнулся лицом в её платье, будто прятался, и выдохнул:

— Выходи за меня.

Она не ответила сразу. Потому что в голове у неё стояла картина: Сева смеётся и падает. И рядом — она, ещё не умеющая жить дальше. Ей казалось, что согласиться — это предательство.

А потом она вдруг поняла: предательство — это умереть вместе с тем, кто умер, и оставить на земле пустое место вместо себя.

Свадьба была без театра: близкие, тихий зал, Вика в белой рубашке держит кольца и делает вид, что ей всё равно. После — стройка. Дом рос медленно, как хорошая привычка. Появились клумбы с красными сальвиями — Антон посадил их “потому что ярко, потому что живое”. Ёлки они украшали каждый год по-разному, спорили, куда вешать звезду, мирились на кухне.

А однажды Вика пришла из женской консультации, бросила на стол снимок УЗИ и сказала грубовато, чтобы не расплакаться:

— Пап, ты скоро дед.

Антон сел, как будто ему дали по груди воздухом: то ли смеяться, то ли бояться. Он посмотрел на Лиду — и увидел, что она улыбается так странно, будто тоже держит в руках тайну.

Лида подошла к нему и тихо сказала:

— И ещё раз — отец.

И показала свой снимок.

Теперь у них есть дочка Сашка — с серьёзным лбом и упрямыми пальцами. Есть внучка Дашка — шумная, как музыка в соседнем дворе. Есть маленькая собака, которая считает себя охранником, и большой толстый кот, который считает себя хозяином мира. На столе — груши в керамической миске, в окне — дрозды, во дворе — весна, которая каждый год приходит, будто проверяет: вы тут? живёте?

Лида иногда всё ещё включает тот самый жанр — стендап, шутки, чужой смех. Не потому что ей смешно. А потому что она научилась выдерживать жизнь целиком: и боль, и тепло. И если в доме опять звучит смех, значит, она не пропала. Значит, Сева когда-то был — и это не стерлось. Просто рядом появилось другое.

И этого оказалось достаточно, чтобы продолжать.