Основано на реальных событиях.
Глава 1.
Телевизор «Рубин-714» гудел на низкой ноте — сонный, нахохлившийся улей. Этот гул был саундтреком их вечеров, таким же привычным, как скрип половицы у балконной двери или свист ветра в вентиляции. Но сегодня в нем слышался иной, тревожный обертон.
Михаил сидел на краю дивана, продавленного посередине до пружинящего ложа. Поза была не для отдыха — локти упирались в колени, спина напряжена, как перед стартом. Сигарета «Беломор» тлела между его пальцев, забытая, и длинный столбик пепла вот-вот должен был обрушиться на ковер. Не на тот, праздничный, с персидскими узорами, что лежал в «зале для гостей», а на их, будничный, коричневый, с вытертым до основы рисунком в виде каких-то геометрических завитушек. Вероника не раз хотела его выбросить, но все руки не доходили. «Еще послужит», — говорила она. Теперь пепел падал именно на него, и Михаил этого не замечал.
Он смотрел на экран. На нем, сквозь снежную круговерть помех, показывали Кремль. Камера, неуверенно дергаясь, ловила ракурс. И флаг. Их флаг. Красное полотнище с серпом и молотом, знакомым с детства — с пионерского галстука, с учебников, с торжественных плакатов в заводском красном уголке. Он трепетал на пронизывающем декабрьском ветру, отчаянно цепляясь за древко. А потом начал спускаться. Не плавно, не торжественно. Рывками. С каким-то унизительным, механическим скрежетом, который, казалось, был слышен даже сквозь шум телевизора. Будто снимали не символ великой державы, а промокшее белье с веревки во дворе.
В горле у Михаила встал ком. Он не был политиком. Не ходил на митинги, новую власть не славил, но и против не бунтовал. Он был фрезеровщиком шестого разряда, одним из лучших на заводе «Прогресс». Его страна была не в Кремле, а здесь, в этой трехкомнатной хрущевке на пятом этаже, в цеху №5, в очереди за хлебом в магазине «Восход», в запахе солярки от проезжающих мимо заводских грузовиков. Но этот флаг… Он был константой. Как восход солнца. Как смена времен года. Как то, что завтра, 26 декабря, нужно будет встать в шесть утра и идти на смену. И вот его спускают. И с ним уходит что-то огромное, незыблемое. Опора. Пусть гнилая, шаткая, но опора.
Вероника стояла в проеме между кухней и комнатой, вытирая руки о клетчатый фартук. Фартук был старый, но чистый, с мелкими, почти стершимися от стирки голубыми цветочками. Она смотрела не на экран, а на мужа. Видела, как напряглись мышцы его спины под дешевой трикотажной водолазкой, купленной прошлой весной на распродаже в универмаге. Видела, как его сильные, привыкшие к металлу и маслу пальцы сжались вокруг сигареты так, что она вот-вот сломается. Знакомое сжатие. Так он сжимал кулаки, когда в августе принесли ведомость, где вместо зарплаты стоял прочерк, а в графе «аванс» — смешная сумма, на которую даже пачки «Беломора» не купишь. Так сжимал, когда в марте пришел Санёк с разбитой в кровь губой, но с гордо поднятой головой, и сказал, что троих старшеклассников из ПТУ, которые требовали денег, он отправил в сугроб. Так сжимал сейчас, наблюдая за агонией того, во что он, возможно, и не верил, но что составляло воздух его жизни.
– Миш… – тихо, почти шепотом, позвала она, боясь нарушить этот гипнотический, страшный момент.
Он не обернулся. Не шелохнулся. Будто не слышал. Или делал вид, что не слышит, потому что любая реакция — слеза, крик, матерное ругательство — могла обрушить плотину, за которой копилось все: и страх за будущее, и унижение от нищеты, и непонятная, глухая тоска по чему-то, что, может быть, и не было идеальным, но было своим.
В щель приоткрытой двери в соседнюю комнату, где стояли две узкие кровати и письменный стол, втиснулись две головы. Денис, пятнадцать лет. Уже не мальчик, но еще не мужчина. Резкие, как у отца, черты лица, темные, насупленные брови, жесткая щетина, которую он уже пробовал брить отцовским станком «Нева». И Санёк, четырнадцать. Мягче, с материнскими, серыми, сейчас широко распахнутыми от изумления глазами и вечно взъерошенными вихрами светлых волос. Они молчали, затаив дыхание. Для них Советский Союз — это скучные уроки истории, обязательные субботники, пионерские линейки под дождем, дефицитные кроссовки «Адидас», о которых можно только мечтать, и вечное, тлеющее в разговорах взрослых беспокойство: «не дают», «задерживают», «нету». Они не могли оплакивать страну, которой толком и не знали. Но они чувствовали холод. Он исходил волнами от сгорбленной спины отца. Холод иного качества, нежели от промозглого ветра за окном. Это был холод конца. Чьего-то огромного конца.
– …и в соответствии с положениями Алма-Атинской декларации… – монотонно, будто зачитывая прогноз погоды, бубнил диктор, чье лицо теперь сменило изображение Кремля.
А потом на экране появился он. Михаил Сергеевич Горбачев. Усталое, сильно постаревшее за последний год лицо, с тем самым знаменитым родимым пятном. Над ним так любили смеяться в заводской раздевалке, придумывая похабные частушки. Но сейчас в комнате стояла тишина, в которой был слышен только натужный гул «Рубина» и прерывистое дыхание Санька. Горбачев говорил. Складывал с себя полномочия президента СССР. Слова были гладкими, казенными, но в глазах человека на экране читалась неподдельная, вселенская усталость. Усталость проигравшего. Или того, кто пытался вести корабль сквозь шторм, а корабль дал течь и пошел ко дну у него на глазах.
Михаил не слушал. Он смотрел сквозь экран. Видел не политика, а свой завод. Цех №5. Ряд фрезерных станков, среди которых его, с начищенной до зеркального блеска станиной. Он стоял там уже третий месяц. Детали не привозили. Металл, сырье — все встало. Он приходил, переодевался в синюю робу, включал свет, садился на табурет и… курил. Читал старую, засаленную газету. Смотрел, как пауки плетут паутину в углах под потолком. Его страна была здесь. И она умирала тихо, без фанфар, с скрипом ржавых шестерен.
Пепел с сигареты все же упал. На коричневый ковер, рядом с еле заметным пятном от чая, пролитого Сашкой года три назад. Вероника вздохнула — не раздраженно, а с какой-то бесконечной грустью. Она оторвалась от косяка двери, подошла к дивану, присела рядом, осторожно, как подходят к раненому зверю. Положила свою руку — узкую, с коротко остриженными ногтями (длинные неудобно в работе), с тонкими белыми шрамами от припоя и вечно облупленным лаком — на его могучую, жилистую кисть, все еще сжатую в кулак.
– Все, – хрипло выдохнул Михаил. Одно слово. В нем поместилось все: конец эпохи, тупик, черная дыра впереди, немой вопрос «что же теперь будет?».
– Ничего, – так же односложно, но с непоколебимой, тихой силой ответила Вероника. Это было ее жизненное кредо, выстраданное за тридцать девять лет. «Ничего» означало не «все пропало», а «справимся». «Как-нибудь, но справимся». Она подошла к телевизору и нажала черную кнопку. Зернистая картинка схлопнулась в ярко-белую точку в центре экрана, дернулась и исчезла, оставив после себя темное, слепое стекло.
В комнате воцарилась тишина, теперь абсолютная, пронзительная. Слышно было, как за стеной плачет соседский ребенок, и как на кухне капает из крана. Кап. Кап. Кап. Метроном их новой, непонятной жизни.
Дверь в детскую прикрылась беззвучно. Через мгновение из-за нее донесся приглушенный шепот:
– Ты понял, что это было? – голос Саши, сдавленный от волнения.
– Родину просрали, что ж не понять, – отрезал Денис, и в его подростковом баритоне прозвучала циничная, вычитанная из каких-то листков мудрость. Послышался шлепок — вероятно, подушкой.
– Не матерись. А пап-то чего?
– Пап… пап все понял. Молчи лучше.
Вероника встала, поправила фартук.
– Завтра на работу? – спросила она, уже направляясь на кухню, где на плите дожидалась кастрюля с недоваренными макаронами и сковорода, на которой надо было разогреть остатки тушенки с луком.
Михаил медленно поднялся с дивана, кости затрещали. Он подошел к окну, отдернул ситцевую занавеску с выгоревшими подсолнухами. На улице, в сине-лиловых сумерках, густо падал снег. Крупными, пушистыми хлопьями. Он падал так же, как падал и при Брежневе, и при Хрущеве, и, наверное, при царе-батюшке. Падал на красный флаг, которого больше не было. Падал на их провинциальный город, на их улицу, на крыши их пятиэтажек, на ржавые гаражи «ракушки» внизу. Бесстрастно, по-хозяйски укрывая грязь, разбитые бутылки из-под портвейна, обшарпанные фасады и свежие, еще не замерзшие лужи. Укрывая конец одной истории и начало другой, страшной и непредсказуемой.
Михаил закурил новую сигарету, прикуривая от старой, сделал глубокую затяжку. Едкий дым ударил в легкие, знакомо и успокаивающе. Он выдохнул, и струя дыма уперлась в холодное стекло, поплыла вдоль него, не находя выхода. Как и он сам. Водитель, фрезеровщик, муж, отец. Солдат, отслуживший в Афгане. Гражданин страны, которой больше нет.
– Переживем, – повторил он шепотом ее слово, глядя на танцующие в свете фонаря снежинки. Но в его голосе не было ее тихой веры. Была только тяжелая, каменная решимость. Решимость таранить этой своей жизнью, своим телом, своей волей все, что придет на смену. Ради нее. Ради мальчишек за стеной. Ради того, чтобы завтра, 26 декабря 1991 года, встать и пойти. Не на завод — на что угодно. Но идти.
Снег падал. Флаг спустили. Союз кончился. А в кухне звякнула ложка о края тарелки, и Вероника позвала, уже обычным, бытовым голосом, в котором лишь тень усталости выдавала пережитое минутное напряжение:
– Мальчики! Денис, Саня! Идите ужинать! Папа, иди! Все остынет!
И жизнь, простая, сиюминутная, требующая намазать хлеб, разогреть еду, вымыть посуду, сделала свой очередной виток. Как ни в чем не бывало. Будто и не было только что вселенской катастрофы, случившейся в ящике с трубкой.
Михаил потушил окурок о ржавый балконный перила, потянулся, хрустнув спиной, и пошел на зов. На ходу пытаясь стряхнуть с себя оцепенение и ледяной груз, легший на плечи в 19:38 25 декабря 1991 года.
Глава 2.
Похороны были в тот странный промежуток времени, когда зима уже сдаётся, но весна ещё не решается вступить в права. Не снег и не дождь, а серая, мокрая дымка висела над городом, оседая на лицах, на тёмной одежде, на краю свежевырытой могилы. Казалось, само небо выплакало все слёзы и теперь просто сочилось бесконечной, проникающей до костей сыростью.
Гроб с Вероникой, недорогой, сосновый, с дешёвой позолотой на уголках, опускали в землю на старом городском кладбище, в его заводской части. Здесь уже стояли скромные памятники «ветеранам труда», «ударникам пятилетки», «матерям-героиням». Однотипные, как сама эпоха, их породившая. Михаил стоял, вжавшись в землю каблуками единственных чёрных полуботинок, купленных ещё к свадьбе брата десять лет назад. Он держал за плечи сыновей. Держал так, будто боялся, что их сдует ветром или они рухнут в эту зияющую яму рядом с гробом.
Денис, в новой, купленной «на вырост» и потому мешковатой чёрной куртке, стоял, выпрямившись в струнку. Лицо его было бледным, как бумага, губы — плотно сжаты в белую, безжизненную полоску. Слёз не было. Его глаза, тёмные, как у отца, были сухими и горели каким-то странным, недетским огнём — смесью горя, ярости и непонимания. Он смотрел на гроб матери, и его взгляд был не пятнадцатилетнего подростка, а солдата, который видит павшего товарища и мысленно уже клянётся отомстить невидимому врагу. Врагу по имени Судьба, Несправедливость, Пьяный Ублюдок за рулём «шестёрки».
Санёк, наоборот, казался маленьким и потерянным в своём пальтишке, из которого он уже начинал вырастать. Он дрожал. Мелкой, неконтролируемой дрожью, будто его бил озноб. Слёзы текли по его лицу молча, не прерываясь, оставляя блестящие дорожки на щеках. Он не вытирал их, просто смотрел на гроб, и в его серых, материнских глазах читался немой, вселенский вопрос: «Как? Как это возможно? Как мама может быть там, в этой холодной земле?» Он прижимался к отцу, ища ту защиту, которую отныне уже не могла дать мать.
На отпевании в маленькой церквушке на окраине кладбища пахло ладаном, сыростью и затхлостью. Священник, старый, с трясущимися руками, монотонно читал что-то, путая слова. Михаил не слышал. Он смотрел на икону в углу, на лик какого-то святого, и думал о том, что всего неделю назад Вероника собиралась помыть окна. «Весна скоро, Миш, света больше будет», — сказала она. И вот весна. А её нет.
После похорон в их трёшке набилось человек двадцать: родственники, соседи с завода, женщины из её цеха. Занавесили зеркала тряпками. На стол поставили что смогли собрать: селёдку под шубой в эмалированном тазу, холодец, мутный и нежирный, в мисках, банки с солёными огурцами и помидорами, припасёнными с осени, чёрный хлеб, нарезанный ломтями. И бутылки. «Столичная», «Посольская», дешёвый портвейн «Агдам». Алкоголь был не для веселья, а для тяжёлого, беспросветного утешения.
Говорили тихо, переходя на шёпот у самого стола с фотографией Вероники в чёрной рамке.
– Какая хозяйка была… Чистота у ней всегда, даже когда с ночной смены приползёт.
– И не жалуясь никогда. Молчаливая.
– Как же так-то… Под колёса. Шла с работы, говорите? Темно было? А фонари-то?
– Да какие фонари… На Заводской третий месяц не горят. Столбы покосились, все провода растащили.
– А этот… водила-то? Поймали?
– Поймали, куда денется. Пьяный в стельку. Из «Волги» своей вылез, орал: «Я заплачу! У меня брат…». Да его менты быстро в «воронок». Только вот что с ним будет…
– Замнут, – хрипло проговорил дядя Коля, сосед, водитель автобуса. – У него, слышь, брат в новой милиции, в ОБЭПе, что ли. Отмажут. Дадут условно. И всё.
Михаил, услышав это, медленно поднял голову. Его глаза, красные от бессонницы и выпитого, встретились с взглядом дяди Коли. В них не было ни злобы, ни отчаяния. Была пустота. Но такая глубокая и холодная, что дядя Коля смущённо отвёл взгляд и налил себе ещё сто грамм.
Михаил механически пожимал протянутые руки, кивал, бормотал «спасибо, что пришли». В голове был тяжёлый, ватный туман, сквозь который пробивалось только одно физическое ощущение: пустота в груди. Там, где должно было биться сердце, где должно было быть тепло при мысли о доме, о жене, теперь зияла чёрная, леденящая дыра. Он ловил себя на том, что ждёт знакомого звука её шагов на кухне — лёгких, быстрых. Шелеста её фартука. Её тихого голоса, окликающего с балкона: «Миш, хлеб купил?» Но слышал только гул приглушённых голосов, звон рюмок и навязчивый, нытьём вставший в уши плач какой-то дальней родственницы.
Когда, наконец, все разошлись, оставив после себя крошки на столе, пепел в пепельницах и тяжёлый запах табака с водкой, остались они трое. Безмолвие повисло в квартире плотно, осязаемо, как туман за окном.
На столе, рядом с фотографией, стоял стакан Вероники. Михаил увидел его, отвернулся, и его резко, спазматически вырвало в раковину на кухне. Он стоял, согнувшись, опираясь руками о край мойки, и давился желчью и горем.
Денис, услышав звук, молча вошёл на кухню. Не говоря ни слова, помог отцу выпрямиться, поднёс к его губам стакан с водой. Потом взял тот самый мамин стакан, вымыл его и поставил в шкаф.
– Пап, – сказал он хрипло, не глядя в глаза. – Что делать будем?
Михаил утёр рот, глубоко вдохнул. Подошёл к окну, закурил. Смотрел в тёмный двор.
– Жить, – ответил он, и голос его был чужим, сиплым от рвоты и слёз. – Учиться будете. Я буду работать. Всё.
– А как ты один… – начал Сашка, стоявший в дверном проёме, и замолчал, не в силах договорить.
– Справимся, – отрезал Михаил. Но в его голосе не было уверенности, не было той материнской веры, что звучала в слове «ничего». Была только голая, выжженная воля. Воля выжить. Ради них.
Но жить становилось невыносимее с каждым днём. Завод «Прогресс» агонизировал. Работы не было. Люди ходили на службу, как на каторгу – просто отметиться, посидеть в холодном цеху, поболтать, пожаловаться. Зарплату задерживали на месяцы. Потом выдали «натуроплатой»: кому банки тушёнки с истёкшим сроком годности, кому пачки хозяйственного мыла, кому рулоны брезента. Михаил тащил эту бессмысленную дань на вещевой рынок, что раскинулся у стадиона. Торговался, выменивал на макароны, сахар, подсолнечное масло. Унижался, чувствуя, как внутри что-то рвётся на части. Он – фрезеровщик высшего разряда! Его золотые руки, которые могли выточить деталь с точностью до микрона, теперь держали пачки мыла и банки с тухлой тушёнкой.
Дом превратился в заброшенную казарму. Пыль толстым слоем лежала на полках и телевизоре. Гора немытой посуды в раковине казалась вечной. Холодильник гудел впустую, храня полбанки солёных огурцов и кусок засохшего хлеба. Мальчишки старались: Денис мыл полы, Санёк пытался готовить простейшую еду – яичницу, картошку варёную. Но у них была школа, тренировки по дзюдо. Они возвращались поздно, уставшие, злые от голода и бессилия. Учёба, как и предсказывал Михаил, полетела под откос. У Дениса, всегда равнодушного к гуманитарным наукам, появились двойки по истории и литературе. Учительница литературы, пожилая женщина, вызвала Михаила в школу.
– Он грубит. Говорит: «Какая сейчас литература? Какая история? Всё враньё было, и сейчас враньё». И всё. Не учит.
Михаил молча выслушал, кивнул и ушёл. Что он мог сказать? Что его сын прав? Что мир, который ему преподавали, рухнул, а новый – это грязный рынок, пьяные бандиты и макароны без масла?
Санёк, более совестливый, сидел над учебниками по ночам, но глаза слипались, мысли путались. Он засыпал за столом, и Михаил, вернувшись с ночной смены (иногда давали постоять у конвейера, просто для видимости), переносил его на кровать, снимал ботинки. Смотрел на его детское, даже во сне испуганное лицо, и чувствовал, как чёрная дыра внутри расширяется, пожирая последние остатки чего-то светлого.
Их спасением, но и постоянным напоминанием о потере, стала баба Катя, мать Вероники. Она приехала из своей деревни за сто километров, привезла сумки с картошкой, луком, банками варенья.
– Я к вам пожить, Мишенька, – объявила она, снимая в прихожей старомодный, помятый платок. – Пока ты не встанешь на ноги. Пацанам помочь. За домиком моим соседка пока что присмотрит. Мне тут уголка хватит.
Михаил хотел отказаться. Сказать, что справится. Но увидел, как у Саши заблестели глаза от немой надежды, как Денис, пытавшийся казаться взрослым, облегчённо выдохнул. Он молча кивнул, помог занести узелки.
С бабой Катей стало легче. В доме вновь запахло настоящей, домашней едой: борщом с пампушками, драниками, пирогами с капустой. Бельё стало чистым и выглаженным. Но баба Катя была тихой, как призрак. Она ходила бесшумно, говорила шёпотом, а по ночам, когда думала, что все спят, плакала в подушку в своей кровати, отгороженной в зале шифоньером. Её плач был негромким, всхлипывающим, и он просачивался сквозь тонкую стенку в комнату мальчишек, мешая спать, напоминая, что горе – оно не ушло. Оно просто поселилось с ними навсегда, в образе старой, безутешной женщины.
Михаил почти не бывал дома. Он метался в поисках любой работы. Разгружал вагоны на станции, копал траншеи для каких-то новых коммерческих киосков, красил заборы. Всё это было за копейки, но это были живые деньги, которые можно было сразу потратить на еду. И каждый раз, возвращаясь домой, он заставал другую, пугающую реальность. Денис замыкался в себе, становился колючим. Его мир сузился до спортзала. Он приходил поздно, весь в синяках и ссадинах, молча ел, молча (или с раздражением) делал уроки и уходил в свою комнату, где из кассетника доносился хриплый голос Цоя: «Перемен! Требуют наши сердца!» Санёк, наоборот, цеплялся за отца, расспрашивал о работе, пытался шутить, но шутки выходили плоскими и грустными. Иногда Михаил ловил на нём взгляд – полный тоски и немого вопроса: «Пап, когда это кончится?»
А потом пришёл день, который поставил жирную точку на прежней жизни. Михаил пришёл на завод, к проходной. Вместо привычного гула цехов – тишина. На дверях проходной висел листок бумаги, приколотый гвоздём, с машинописным текстом: «В связи с полной остановкой производства, отсутствием государственного заказа и решением арбитражного суда, завод «Прогресс» с 30 марта 1992 года считается банкротом. Трудовой коллектив увольняется по сокращению штата. Расчёт и выплата компенсаций…»
Дальше Михаил не читал. Он стоял перед этим листком, вокруг него толпились такие же ошалевшие, посеревшие мужчины. Кто-то, молодой ещё парень, бил кулаком по жестяной двери проходной: «Суки! Предатели! Куда мы теперь?» Кто-то, старый мастер, уже седой, молча крестился, глядя на знакомый корпус цеха №5. Михаил ничего не чувствовал. Пустота внутри просто раздвинула свои границы, поглотив последний островок уверенности, последнюю точку опоры. Кончилось. Всё. Его жизнь, его профессия, его мир, каким он его знал.
Он пришёл домой днём, непривычно рано. Баба Катя, мывшая пол в прихожей, испуганно ахнула, увидев его бледное, как мел, лицо.
– Всё, мама, – сказал он ей и вышедшим из своих комнат сыновьям. – Завод закрыли. Работы нет.
В тишине, последовавшей за этими словами, было слышно, как гулко тикают на кухне старые часы-ходики, подаренные Веронике на свадьбу её родителями.
– Что будем делать? – снова, как тогда после похорон, спросил Денис. Но теперь в его голосе была не растерянность, а вызов. Готовность к бою, к любой, самой чёрной работе.
Михаил посмотрел на сыновей. На Дениса со сжатыми кулаками и горящими глазами. На Санька, который смотрел на него с безграничным, щемящим доверием, словно отец был волшебником, который мог всё исправить. Он не мог сдаться. Не имел права.
– Устроюсь, – сказал он, и сам услышал фальшь в своём голосе. – Везде руки нужны. На стройку, что ли… Шахтёром…
Он не верил в это. Шахты тоже останавливались. Страна, его страна, не просто умерла – она разлагалась, и от неё шёл смрад безработицы и отчаяния.
Спасение, циничное и опасное, пришло через три дня. Его нашёл старый армейский друг, Коля Сомов. Когда-то они служили в Афгане в одной роте. Теперь Коля, верткий и пронырливый, сумел «застолбить» небольшой автопарк, сколотившийся на обломках «Совтрансавто».
– Миш, я слышал, – сказал Коля, хлопая его по плечу в гараже, пропахшем соляркой, машинным маслом и тараканами. – Тяжело. Чёрт знает что творится. Но ты же с техникой всегда на «ты». В Афгане на «Урале» по горным серпантинам гонял. Есть вариант. Дальнобой. На КАМАЗе. Рейсы на юг, в Краснодарский край, за овощами-фруктами. Деньги не ахти, но живые, наличными. Опасное дело, дороги сейчас… сам знаешь. Но если хочешь…
Михаил хотел. Ему было всё равно. Лишь бы кормить семью. Лишь бы не видеть каждый день испуганных глаз сыновей и слёз тёщи.
– Беру, – сказал он, не раздумывая.
Первая поездка стала для него погружением в новый, дикий мир. КАМАЗ-5511, «сова», был старым, разболтанным, скрипел всеми суставами. Дороги, ещё недавно считавшиеся всесоюзными трассами, представляли собой чередование разбитого асфальта, грунтовых объездов и настоящего бездорожья. Посты. Их было бесконечное множество: официальные посты ГАИ, блокпосты каких-то «казаков» в камуфляже и с самодельными нашивками, просто группы мужиков с обрезами у шлагбаумов, сделанных из жерди. На каждом – «взнос за дорогу», «штраф за грязные фары», «плата за проезд по частной территории». Деньги, выданные Колей на дорожные расходы, таяли, как снег на солнце. Михаил пил крепчайший, как смола, чай из термоса, курил одну сигарету за другой и гнал машину вперёд, в ночь, туда, где за груз можно было получить пачку потрёпанных купюр.
В одной из придорожных столовых, где он остановился перекусить пельменями, к его столику подсел здоровенный детина в кожаном пальто, с золотой цепью на шее, толщиной в палец.
– Новенький? От Сомова? – спросил он, не глядя на Михаила, разминая вилкой пельмени в тарелке.
Михаил насторожился, кивнул.
– Меня Володей зовут. Мы тут, можно сказать, за порядком на трассе следим. Чтоб такие, как ты, благополучно доезжали. За скромную плату, разумеется. Тысяча рублей в месяц. С каждого рейса. Будешь отстёгивать – будешь цел. Не будешь… – Володя откусил пельмень, жевал не спеша, глядя куда-то поверх головы Михаила. – Дороги сейчас опасные, мужик. Машины горят. Водители пропадают. Понял?
Михаил понял. Он посмотрел на свои руки, покрытые мазутом и старыми мозолями. Руки фрезеровщика высшего разряда. Теперь они должны были ежемесячно отдавать дань усатому бандиту в кожанке.
– Понял, – сквозь зубы сказал он.
– Молодец, – Володя хлопнул его по плечу, оставив жирный отпечаток от пальцев. – Первый взнос – сейчас. За этот месяц.
Михаил отсчитал из своих, уже сильно похудевших, дорожных денег тысячу рублей. Купюры были старые, ещё советские, «павловские», но Володя взял их, не глядя, сунул во внутренний карман.
– Счастливо оставаться. И смотри, не опаздывай. Я не люблю, когда опаздывают.
Возвращаясь из первого рейса, с деньгами, спрятанными в тайнике за обшивкой двери, Михаил чувствовал не радость, а глухую, всепоглощающую усталость и горечь. Он стал частью этой системы. Частью нового беспредела. Но когда он вошёл в квартиру, и баба Катя воскликнула: «Отец приехал!», а Санёк, забыв про все свои пятнадцать лет, бросился ему на шею, а Денис молча, но крепко обнял за плечи, что-то в чёрной дыре внутри дрогнуло. Не радость. Не счастье. Просто понимание: он привёз не просто деньги. Он привёз отсрочку. Ещё один месяц жизни для своих. Ещё один месяц борьбы.
Он раздал мальчишкам по плитке шоколада «Сникерс», купленной на одной из заправок – диковинка, которую они раньше и не видели. Они ели их, стараясь растянуть удовольствие, отламывая по маленькому кусочку, обсасывая шоколад, языком высвобождая и него орешки. И в их глазах горел простой, человеческий огонёк. Огонёк от маленькой, доступной радости.
– Как там, на дорогах? – спросил Денис, облизывая пальцы.
– Ничего, – буркнул Михаил, снимая пропахшие соляркой сапоги. – Работа. Спите, завтра в школу.
Он вышел на балкон. Снег почти растаял, на дворе стоял промозглый, грязный апрель. Но в воздухе уже веяло весной В городе было темно, лишь кое-где светились окна. Его страна развалилась. Его жена погибла. Его завод умер. Он теперь возил овощи и платил дань бандитам. Но он стоял на своём балконе, курил дешёвые сигареты «Ява», и знал, что за его спиной, в освещённой комнате, живут его сыновья. И пока они живы, он будет бороться. Будет возить, платить, унижаться. Будет жить.
Он затушил окурок о ржавое, шатающееся перило и тихо сказал в темноту, как когда-то ей:
– Ничего, Вер… Как-нибудь. Переживем.
Но в этот раз в его голосе не было вопроса. Было обещание. Себе. Ей. Им. Обещание пройти через этот ад. Ценой чего угодно.
Глава 3.
Прошёл год.
Время с бабой Катей оказалось спасительным якорем и медленным удушьем одновременно. Она вписалась в их быт с тихой, несуетливой эффективностью, как будто всю жизнь только и ждала, чтобы управлять этим осиротевшим хозяйством. В квартире снова завелся порядок, но порядок особый, музейный. Каждое утро она, шаркая тапочками, протирала пыль с рамки фотографии Вероники на комоде, поправляла скатерть на столе, расставляла тарелки и ложки с математической точностью. Борщ варила по тому самому рецепту, «как у Верочки», но почему-то он пахл иначе. Не хуже. Просто иначе.
Михаил почти не бывал дома. Его жизнь теперь измерялась километрами, постами, взятками и редкими, короткими передышками между рейсами. КАМАЗ стал его вторым домом, кабиной, крепостью и клеткой. Он научился спать урывками, сидя за рулем, чуя каждым нервом подозрительный звук за дверью: скрип тормозов другой фуры, шаги по гравию. Научился прятать деньги в десятке разных мест – в запаске, за обшивкой потолка, в пакете с луком. Научился улыбаться через силу гаишникам в засаленных фуражках и бандитским «браткам» в кожанках, суя в лапу смятые купюры, и ненавидеть себя за эту покорную, рабскую улыбку.
Каждый раз, возвращаясь домой на два-три дня, он заставал другую, все более пугающую реальность. Денис стал замкнутым и колючим, как ёж. Учёба его не интересовала совсем. Он выполнял домашние задания с отвращением, наскоро, лишь бы отстали. Все его мысли, вся его энергия были сконцентрированы на спортзале. Его взгляд стал жестким, оценивающим, чужим. Иногда Михаил ловил на себе этот взгляд – холодный, аналитический, будто сын изучал его, как учебник по выживанию в новом мире, и делал собственные, невесёлые выводы.
Санёк, наоборот, цеплялся за отца, как за последнюю связь с нормальной, человеческой жизнью. Он тоже пропадал на тренировках, но учился старательнее брата, как будто пытался удержать хоть что-то из прежней жизни – статус нормального ученика, сына. Иногда Михаил ловил на нём взгляд – полный тоски и немого вопроса: «Пап, когда мы снова будем просто жить?» Михаил не знал ответа. Он только хмурился и говорил: «Учись, Саш. Ученье – свет».
А баба Катя… Она пыталась. Она была живым укором и живым спасением в одном лице. Однажды, в день рождения Вероники, она проснулась затемно и испекла её любимый яблочный пирог с корицей. Запах печёных яблок, сдобы и той самой корицы, которую Вероника добавляла всегда щепоткой больше, чем в рецепте, наполнил квартиру на рассвете. Михаил, проснувшись от этого запаха, на секунду забылся. Сердце екнуло дико, иррационально: «Верка…» Он даже привстал на локте. Потом реальность накрыла его снова, холодной волной. Он вышел на кухню. Баба Катя, в своём всегдашнем тёмном платье, возилась у стола. Увидев его, она испуганно улыбнулась, и в этой улыбке была такая надежда и такая обречённость, что у Михаила сжалось горло.
– Мишенька… я… я думала… – она не закончила.
– Спасибо, мама, – хрипло сказал он.
За завтраком запах был невыносим. Он будил слишком яркие, слишком болезненные воспоминания. Санёк, побледнев, несколько минут неподвижно сидел над куском пирога, потом встал и, бормоча «я не голоден», вышел из кухни, причём дверь в его комнату он закрыл не хлопнув, а очень тихо, что было ещё страшнее. Денис неподвижно просидел над своей тарелкой, лицо его было каменным. Потом он тоже встал, взял свою тарелку с нетронутым пирогом, отнёс к мусорному ведру и выбросил. Ложка громко звякнула о эмаль.
– Не надо, баба Катя, – сказал он, не глядя на неё, голосом, в котором звучала не злость, а какая-то усталая, взрослая жестокость. – Не надо этого. Пожалуйста.
Старушка сидела, сгорбившись, и смотрела на свои старческие, в коричневых пятнах руки. Слёзы капали прямо на скатерть, оставляя тёмные круглые отметины. Михаил не нашёл слов. Он чувствовал то же самое: память о Веронике была священной, и любая попытка её «заместить», даже из самых добрых побуждений, была кощунством. Но и жить в этом склепе, где каждый предмет был напоминанием, а каждое напоминание – ножом в сердце, было невыносимо. Они задыхались в прошлом.
Перелом, заставивший Михаила действовать, случился в один из его коротких «отпусков». Он вернулся из особенно тяжёлого и опасного рейса под Ростов. Там, на заправке, его чуть не «раздели» до нитки. Подъехали на двух «девятках», вытащили из кабины, приставили обрез к животу. Слава богу, он вовремя сообразил отдать им все наличные, что были при нём. Остальное – основную выручку – он спрятал в тайнике так хорошо, что они не нашли. Отъехав на безопасное расстояние, он трясущимися руками достал бутылку воды и пил, давясь, не в силах справиться с дрожью в коленях. Он понял, что следующий раз может не повезти.
Дома он застал сцену, которая добила его окончательно. Баба Катя, вся в слезах, причитала на кухне, утирая фартуком глаза. Санёк, с рассеченной бровью и фингалом под глазом, сидел на табуретке, склонив голову. А Денис, с окровавленными костяшками пальцев, с лицом, искажённым холодной яростью, промывал брату рану перекисью водорода. На полу лежала разорванная спортивная сумка.
– Что случилось? – голос Михаила прозвучал в тишине кухни, как выстрел.
Оказалось, что после тренировки к Сашке пристала компания старшеклассников из соседнего ПТУ. Человек пять. Поначалу просто «подкололи», потом потребовали сумку – «посмотреть форму». Санёк, воспитанный в духе дзюдо – не нападать первым, уходить от конфликта, – попытался отшутиться и уйти. Его повалили, начали пинать ногами, бить по голове той самой сумкой. И тогда, откуда ни возьмись, появился Денис. Он возвращался с индивидуальной тренировки. Он не стал ничего выяснять. Он врезался в толпу, как торпеда. Как потом, запинаясь, рассказывал Санёк, это было одновременно страшно и красиво: чёткие, отработанные до автоматизма движения, стремительные броски через бедро и плечо, жёсткие, хлёсткие удары локтями и коленями в корпус. Двоим он вывернул руки так, что те взвыли от боли, одному ударил головой в нос – хруст был слышен за несколько шагов. Остальные просто разбежались.
– Я им сказал, – мрачно, не глядя на отца, произнёс Денис, заклеивая брату бровь пластырем, – что если они хоть раз ещё тронут моего брата, я найду каждого и сломаю им всё, что можно сломать. Насовсем. Чтобы ходить не могли.
В его голосе не было бахвальства, не было юношеского задора. Была холодная, безэмоциональная констатация факта. Михаил посмотрел на руки сына – крепкие, с выпуклыми костяшками, покрытые свежими ссадинами и старыми мозолями. Руки бойца. Он вспомнил свои руки в его возрасте – руки будущего фрезеровщика, умеющие чувствовать металл, его твёрдость, податливость. У Дениса эти руки уже умели чувствовать боль другого и причинять её. Эффективно, без сомнений.
В ту ночь Михаил не спал. Он курил на балконе, кутаясь в старую телогрейку, и думал. Он терял сыновей. Они катились в пропасть. Денис – через ярость и отрицание всего. Санёк – через страх и беззащитность. Баба Катя не справлялась. Она была хранителем очага, но очаг этот остывал, превращался в мавзолей памяти. Ему была нужна не домработница и не вечно плачущая бабушка. Им всем нужна была Жизнь. Новая, другая, может быть, несправедливая к памяти Вероники, но – жизнь. Движение вперёд. А не застывшее стояние на краю могилы.
Мысль, которую он отгонял все эти месяцы, встала перед ним со всей неотвратимостью. Ему нужна жена. Не для себя одного – ему было не до того. Его тело и душа ещё спали мёртвым сном, присыпанным пеплом утраты. Но ему нужна женщина в доме. Хозяйка – чтобы на кухне снова пахло не только тоской, а жизнью, чтобы бельё было постирано не со слезами, а с какой-то, хоть и деловой, но заботой. И, самое главное, женщина – для мальчиков. Чтобы у них был хоть какой-то пример, хоть какая-то опора, кроме его, вечно отсутствующего, измотанного и озлобленного. Чтобы кто-то мог спросить: «Как дела в школе?», обнять, когда плохо, и отругать, когда натворят глупостей. Чтобы у них был шанс вырасти не волчками, ощетинившимися на весь мир.
Он думал про Женю. Женя-логист из автопарка. Они часто пересекались по работе. Она давала ему рейсы. Курировала его. Моложе его лет на шесть, всегда собранная, подтянутая, с умными, чуть усталыми глазами. Женя помогала ему пару месяцев назад с оформлением каких-то спорных бумаг на груз, когда он сам уже готов был порвать всех на части от бессилия. Сделала всё чётко, быстро, без лишних разговоров. Тогда то всё и началось. Между ними возникла какая – то притягивающая связь. Она нравилась ему, но он гнал от себя эти мысли, сберегая память о Веронике. Михаил тоже нравился Жене. Она показывала это всем своим видом. У неё была дочка, школьница. И она, была одна. Вдова. Муж погиб давно, на какой-то стройке. Она тянула лямку сама.
Страх и чувство вины сжали ему горло, словно ледяные тиски. Вероника… Что она подумала бы? Как посмотрела на него с того света? Но потом он вспомнил её лицо в тот страшный день, когда рухнуло всё . Не отчаяние, а странное, усталое спокойствие. И её слова: «Ничего, Миш. Как-нибудь». «Как-нибудь» – это не значит прозябать в вечном трауре. Это не значит позволить сыновьям сгинуть в этом хаосе. «Как-нибудь» – это значит жить. Ради них. Ради неё самой. Она бы этого хотела. Он был в этом почти уверен.
На следующее утро, за завтраком, он сказал бабе Кате, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо:
– Мама, спасибо тебе огромное. Ты нас выручила, ты спасла в самое трудное время. Ты – святая женщина. Но тебе надо отдыхать. Возвращаться к себе, в деревню, к своему огороду, к подругам. Я… я найду способ. Мы справимся.
Баба Катя посмотрела на него не удивлённо, а с глубоким, печальным пониманием. Она всё видела. Видела, как мальчишки отдаляются, как Михаил сгорает на работе. Она была старой, но не глупой.
– Ты прав, Мишенька, – тихо сказала она, отодвигая тарелку с недоеденной кашей. – Я уже… я не та. Старая я стала. Пацанам нужна молодость рядом. Жизнь нужна. Они же живые, кровь играет. Я уже только напоминанием являюсь… – голос её дрогнул.
– Не говори так, мама, – перебил он, но она махнула рукой.
– Знаю, знаю. Ты хороший сын. И отец хороший. Делай как знаешь. Я только одно скажу: смотри в оба. Чтобы человек был хороший. Для пацанов.
Потом, вечером того же дня, когда Денис и Сашка сделали вид, что делают уроки, он позвал их в зал. Они сели напротив него на тот самый диван – Денис отстранённо, Санёк насторожённо. По телевизору шла какая-то бессмысленная программа, но звук был выключен.
– Я должен с вами поговорить, – начал Михаил, с трудом подбирая слова. Тяжелее, чем с начальником цеха, тяжелее, чем с бандитом на трассе. – По-мужски. Как взрослые. Жить так, как мы живём, дальше – нельзя.
Денис насторожился, его взгляд стал острым.
– О чём ты, пап?
– О том, что мы все тут поодиночке пропадаем, – выдохнул Михаил. – Я на дороге, вы здесь… с бабой Катей. Она святая, но она не может дать вам того, что нужно. Вам нужен… нормальный дом.
– У нас нормальный дом, – бросил Денис, но без прежней агрессии, скорее, обречённо.
– Нет! – неожиданно резко сказал Михаил, и сам удивился своей горячности. – Нет, Денис! Ты дерешься на улицах, как бандит! У тебя в четверти двойки! Санька ходит по школе, как затравленный волчонок! Это называется нормальный дом? Я там, на дорогах, рискую каждый день, чтобы вы тут… чтобы вы…
Он замолчал, перевел дух. Вина, огромная, чёрная, накатила на него с новой силой. Он поднял руку, чтобы остановить свой же голос.
– Прости. Я не хочу кричать. Я… я думаю, что нам нужна в доме женщина. Не замена маме. Маму никто и никогда не заменит. Ты прав. Но… хозяйка. Жена мне. И вам… вам, может быть, со временем, другом. Человеком, с которым можно поговорить.
Наступила гробовая тишина. Санёк покраснел и уставился в пол. Денис побледнел, его челюсти напряглись.
– Ты хочешь жениться? – спросил он, и в его голосе прозвучала не детская обида, а холодное, мужское непонимание.
– Да, – честно, глядя ему в глаза, ответил Михаил. – Мне нужна жена. Это правда. А вам… вам нужен нормальный дом. А не казарма, где все друг другу чужие.
– Мы справляемся! – вырвалось у Дениса, но в его тоне уже не было прежней уверенности.
– Нет! – теперь уже более сдержанно, но твёрдо сказал Михаил. – Не справляемся. Посмотри на себя. Посмотри на брата. Мы еле дышим. И я не могу так больше. Я не могу смотреть, как вы пропадаете.
Он помолчал, давая словам улечься.
– Есть… есть одна женщина. Женя. Работает у нас в автоколонне логистом. У неё есть дочка. Оля. Ей четырнадцать, как раз, чуть – чуть младше вас. Вы же хотели себе сестрёнку .
Он запнулся. — Вы же просили, чтобы мама родила... нам сестрёнку.
Михаил с трудом подбирал слова, ища какие – то убедительные аргументы.
Сашка неожиданно поднял голову.
– Дочка?
– Да, – кивнул Михаил, уловив в его голосе слабый интерес. – Твоя ровесница, плюс - минус. Она… она без отца давно. Так же, как вы… без мамы. Может, вам всем будет… не так одиноко.
Денис всё ещё сидел, сжавшись в комок, его взгляд был прикован к узору на ковре.
– А маму ты забыл? – спросил он тихо, почти шёпотом, и в этом вопросе была вся его боль, вся его преданность, всё его искалеченное взросление.
Михаил встал, подошёл к окну, спиной к ним. За окном темнело. В соседнем доме зажигались огни.
– Нет, Денис. Не забыл. И никогда не забуду. Любил я её. Люблю до сих пор. Но она умерла. А мы – живы. И если бы она могла нам что-то сказать, она бы сказала: «Живите. Растите детей. Будьте счастливы». Она бы не хотела, чтобы мы вот так… сгнили в памяти о ней. Она была живой. И она хотела бы, чтобы жизнь продолжалась.
В комнате снова стало тихо. Только часы-ходики на кухне мерно и безучастно отсчитывали секунды.
– Ладно, – сдавленно, будто через силу, сказал Денис, поднимаясь. – Делай как знаешь. Ты глава семьи.
Он пошёл к выходу, но в дверях обернулся. Его лицо в полумраке было серьёзным, взрослым.
– А девочка… Оля, говоришь? Нормальная?
– Женя говорит, хорошая девочка. Тихая. Музыкой занимается, – ответил Михаил.
Денис молча кивнул.
– Сестра, в принципе это не плохо, – пробормотал он себе под нос, уже выходя в коридор. Эта фраза, сорвавшаяся невольно, была, пожалуй, первым лучом света в этом тяжёлом разговоре.
Санёк остался. Он подошёл к отцу, неуверенно потрогал его рукав.
– Пап… а если она… если тётя Женя будет злая?
Михаил обернулся, обнял сына за плечи, притянул к себе. Сашка прижался лбом к его груди.
– Не будет, Саш. Я бы не стал. Я злую не возьму. Она добрая сынок. Мы все… попробуем. Хорошо?
– Хорошо, – прошептал Сашка. – Только… чтобы на маму не была похожа. Пожалуйста.
Это последнее «пожалуйста» пронзило Михаила насквозь. Мальчик боялся не столько злой мачехи, сколько болезненного сходства, которое будет каждый день ранить заново.
Решение было принято. На следующий день Михаил позвонил Жене с автомата на улице. Рука дрожала, когда он набирал её номер.
– Алло, Женя? Это Михаил Сергеев, из автоколонны… Да, тот самый… Слушай, можно тебя на минутку? Не по работе… По одному… личному вопросу. Может, завтра после работы куда-нибудь? В столовую, или… куда нибудь сходим. – Он чувствовал себя глупо, как школьник, приглашающий на танец.
Она согласилась. Голос её в трубке звучал спокойно, деловито, без намёка на удивление или кокетство.
А вечером того же дня Михаил пошёл на кладбище. Он шёл медленно, как на плаху. У промёрзшего, уже покрытого первой чахлой травой холмика он закурил. Стоял долго, молча. Потом начал говорить. Шёпотом, сбивчиво, как исповедь.
– Вер… Прости меня. Ты знаешь, я не предатель. Я не забыл. Но я не могу… Мальчишки пропадают. Денис озверел. Санёк боится своего отражения в зеркале. Мне нужна помощь. Не для себя. Для них. Женя… она вроде нормальная. С головой. И у неё девочка. Может, им всем будет легше вместе… Дай мне знак, если ты против. Дай хоть какой-то знак…
Он ждал. Вокруг было тихо. Ветер шелестел прошлогодней листвой. Никакого знака не было. Только холодный ветер и тишина. И вдруг ему показалось, что это и есть ответ. Не гром, не молния, не знамение. Тишина. Разрешающая тишина. «Живи, – словно сказала она. – Как-нибудь».
Он раздавил окурок о гранитную плитку, наклонился, поправил покосившуюся на холмике стеклянную банку с увядшими, искусственными цветами.
– Спасибо родная, – прошептал он. Не за разрешение. За то, что была. За то, что дала ему этих мальчишек. За то, что когда-то сказала: «Ничего, переживём ».
Он развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь. Впереди было страшное, незнакомое, полное нового риска и новой, возможной вины. Но это была жизнь. Единственная, которая у них была. И он должен был попытаться.
Глава 4.
Визит был назначен на воскресенье, в три часа дня. Это решение повисло над квартирой, как грозовая туча. Всю субботу и воскресное утро в доме царила лихорадочная, нервная активность. Баба Катя, узнав о предстоящем событии (Михаил сообщил ей накануне вечером, уже после разговора с сыновьями), впала в странное состояние. С одной стороны, она, казалось, одобряла замысел. С другой — её одобрение выражалось в маниакальной уборке. Она мыла полы с хлоркой так, что глаза слезились, драила до блеска уже и так сияющую плиту, вытряхивала ковры на балконе, несмотря на прохладную погоду. Она пекла пирог — не яблочный, а с капустой и яйцом, «нейтральный», как будто старалась стереть с себя любые ассоциации с прошлым и доказать свою полезность до последней минуты.
— Мама, да успокойся, — пытался вставить слово Михаил, но она только махала на него тряпкой.
— Молчи, Мишенька. Дом должен быть прибран. Чтобы люди не подумали, что мы тут как свиньи живём.
Мальчишки вели себя каждый по-своему. Денис с утра, мрачно объявив, что у него «личные дела», ушёл из дома. Михаил знал, что «дела» эти, скорее всего, заключались в том, чтобы пропасть на весь день с пацанами из спортзала или просто бродить по улицам. Он не стал его удерживать. Санёк же, наоборот, был на виду. Он нервно перекладывал вещи в своей комнате, то и дело подходя к окну в зале и выглядывая во двор, как часовой, ожидающий неприятеля. Он даже попытался надеть свою школьную рубашку, но та оказалась мала, и он, покраснев, скинул её, облачившись в привычный свитер.
Михаил, стоя посреди прибранной до стерильности комнаты в новом, купленном на рынке и потому колючем синтетическом свитере тёмно-синего цвета, чувствовал себя абсолютным идиотом. Он испытывал какое – то смущение и жгучее чувство предательства. Он предавал Веронику здесь и сейчас, в этих стенах, где каждая трещинка на обоях, каждый скрип половицы помнил её присутствие. Мысль отступать была, но она казалась ещё более предательской — по отношению к сыновьям, к их будущему. Он зашёл в тупик, из которого видел только один выход — вперёд, сквозь стену собственной вины.
В половине третьего в дверь позвонили. Звонок прозвучал неожиданно громко в напряжённой тишине квартиры, заставив всех вздрогнуть. Санёк, будто по команде, рванул из своей комнаты и бросился открывать, опередив отца. Михаил замер в дверном проёме зала.
На пороге стояли они. Женя была в тёмно-синем шерстяном платье, простом, но хорошо сидящем по фигуре, и лёгком кашне на плечах. В руках она держала картонную коробку, из-под которой исходил сладкий запах — торт. Она улыбалась, но улыбка была напряжённой, скорее, работой лицевых мышц, чем отражением радости. Её глаза, умные, серые, быстро и профессионально скользнули по прихожей, оценивая обстановку: чистоту, запах хлорки и пирога, обшарпанную мебель. Это был взгляд женщины умеющей оценивать обстановку по деталям и мелочам.
За ней, буквально прячась за её спину, прижавшись к косяку двери, стояла девочка. Оля. Худая, почти тщедушная, в слишком взрослом для своих лет клетчатом пальто, с огромными, испуганными серыми глазами, в которых читался не детский каприз, а настоящий, глубокий страх и смутное любопытство. Она держала в руках небольшой свёрток — вероятно, подарок.
— Проходите, проходите, — сипло, сдавленным голосом сказал Михаил, отступая и давая им место.
Началось самое неловкое чаепитие в истории их семьи. Всё было слишком чисто, слишком тихо, слишком правильно. Баба Катя, надевшая своё «парадное» тёмное платье, молча, с дрожащими руками разливала по чашкам крепкий чай из самовара, который доставали только по большим праздникам. Её взгляд был прикован к столу, она будто боялась поднять глаза на новую, будущую хозяйку.
Женя, поставив торт на стол (торт оказался покупным, «Прага», что по её мнению было знаком серьёзных намерений), старалась быть лёгкой и непринуждённой. Она рассказывала про работу, про смешной случай с документами, которые потерял один из водителей, и как она их «выцепила» из канцелярии. Голос у неё был низковатый, приятный, но звучал он в этой квартире непривычно — здесь все либо говорили приглушённо, либо взрывались короткими, злыми репликами.
Михаил мычал что-то в ответ, чувствуя, как под взглядом сыновей (Денис как раз вернулся минут через пятнадцать после прихода гостей. Любопытство взяло верх.) Его спина покрывалась ледяным потом от волнения. Он ловил себя на том, что сравнивает её с мамой. Мама была мягче, тише, её смех был звонким, а не таким сдержанно-деловым. Это сравнение вызывало новую волну стыда.
Сашка украдкой, из-под опущенных ресниц, разглядывал Олю. Та сидела, сгорбившись, едва притронувшись к куску пирога, который баба Катя положила ей на тарелку. Она пила чай, держа чашку двумя руками, будто боялась уронить. Её взгляд перебегал от одного лица к другому, цепляясь за детали: за фотографию незнакомой улыбающейся женщины на стене (Вероника в молодости, на пикнике), за сжатые кулаки Дениса на столе, за дрожащие руки бабы Кати, за напряжённое лицо Михаила. Она, казалось, понимала больше, чем все остальные, и это понимание заставляло её съёживаться ещё больше.
Денис сидел, откровенно уставившись в стол, время от времени бросая на Женю быстрые, изучающие взгляды, словно оценивал не женщину, а противника на татами — его силу, слабые места, манеру держаться.
И вдруг, посреди натянутой беседы о ценах на бензин и о том, как трудно стало с запчастями, Сашка не выдержал. Нервы сдали. Он резко, почти грубо, спросил Олю, глядя на неё впервые прямо:
— А ты в какую школу ходишь?
Все вздрогнули, разговор оборвался на полуслове. Оля смущённо покраснела, опустила глаза в свою чашку.
— В сорок вторую, — прошептала она.
— О! — оживился Санёк, и в его голосе прозвучала первая нота неподдельного, живого интереса, не связанного со взрослыми дрязгами. — А мы в сорок первую! Это же через дорогу! Я тебя, наверное, видел! А… а чем занимаешься? Кроме школы?
— Музыкой, — ещё тише сказала Оля. — Фортепиано. Немного.
— Класс! — искренне выдохнул Сашка. — У нас в школе рояль в актовом зале сломанный стоит. Никто на нём играть не умеет.
Денис фыркнул, но уже не так зло, скорее, снисходительно. Женя посмотрела на Михаила, и в её взгляде, мелькнула слабая искорка надежды, облегчения. Лёд, толстый и мутный, не рухнул, но дал первую, звонкую трещину.
Михаил, уловив этот взгляд, почувствовал странное облегчение. Может, не всё потеряно. Может, получится.
После того визита события понеслись, подхваченные какой-то новой, неотвратимой силой. Баба Катя, как и договаривались, начала собираться. Она делала это молча, методично, складывая свои немногие вещи в старый чемодан на застёжках. Её отъезд был тихим и печальным. На вокзале она обняла внуков, крепко, по-старушечьи, шепнула каждому что-то на ухо. Денису: «Ты за братом смотри. Ты старший». Саньку: «Не робей, милок, за Дениску держись Живите дружно». Михаила она обняла последним, прижалась морщинистой щекой к его щеке.
— С Богом, сынок. Она славная, я вижу. С характером. Это вам сейчас и нужно. А я… я устала. Я там, в деревне, отдохну. Приезжайте летом, огурцов моих поесть.
Она села в электричку, помахала рукой в окно, и её лицо, маленькое и сморщенное, пропало в темноте вагона. Михаил долго смотрел вслед уходящему поезду, чувствуя, как с его отъездом окончательно заканчивается целая эпоха. Эпоха скорби, длившаяся больше года.
Первые недели после переезда Жени и Оли к ним в «трёшку» были похожи на жизнь в перенаселённом бункере во время учебной тревоги. Трёхкомнатная квартира, в которой раньше было тесно втроем, с появлением ещё двух человек превратилась в поле битвы за ресурсы. Утром — очередь в ванную и туалет. Вечером — тихая, но ожесточённая борьба за телевизор. Денис хотел смотреть боевики или хоккей. Оля (точнее, Женя за неё) — мелодрамы или новости. Санёк был готов на всё, лишь бы не царила тишина. Но было у них время, когда затихали абсолютно все без исключения, садясь у телевизора. Бразильский сериал «Богатые тоже плачут» объединял всю семью, и взрослых и детей. Это был целый ритуал, который не возможно было пропустить.
Оля спала в зале на раскладушке, которую на день убирали за шифоньер. Её главное сокровище — огромное, тёмное пианино «Красный октябрь» — заняло полгостиной, упёршись одним углом в экран телевизора. Это был самый яркий символ вторжения чужой жизни в их устоявшийся, пусть и неуютный, быт.
Первое время все ходили по квартире, как призраки, стараясь не пересекаться, не задевать друг друга. Денис и Санёк приходили, ели, делали уроки (теперь за этим строго следила Женя) и прятались в своей комнате. Оля, забитая и робкая, старалась быть невидимкой, читала книжки в углу на раскладушке или тихо перебирала гаммы на пианино, когда никого не было дома.
Женя, стиснув зубы, взяла бразды правления хозяйством. Она готовила, убирала, гладила. Мальчишки принимали это как данность, но «спасибо» говорили с трудом, сквозь зубы. Это была холодная война на истощение.
Перелом случился в один из вечеров, когда Михаил был в рейсе. Денис приехал с соревнований в отвратительном настроении — не победил. Тренер, отчитал его при всех. Санёк пытался сделать сложное задание по геометрии, но ничего не получалось, и он в сердцах швырнул циркуль, который сломался. Оля, думая, что пацанов дома нет (Денис и Санёк сидели тихо в своей комнате), села за пианино и начала тихо играть какую-то печальную, медленную мелодию. Это был Чайковский, «Осенняя песня».
Женя, уставшая после работы, ставила на стол ужин — гречку с тушёнкой и салат из свёклы.
— Выключи эту погремушку! — рявкнул вдруг Денис, не выдержав. У него болела голова от напряжения, а меланхоличные звуки действовали на нервы. — Голова раскалывается!
Оля вздрогнула так, что пальцы соскользнули с клавиш, издав резкий, фальшивый звук. Она замолчала, убирая руки на колени, лицо её пылало от обиды и стыда.
— Денис! — строго, но без крика сказала Женя. — Нельзя так разговаривать. Она играет тихо.
— А что? — заорал он, вскакивая. Он искал выхода своей ярости, и нашел. — Это мой дом! И мама моя не позволяла тут концерты устраивать, когда я уставший! У неё голова тоже болела, она тишину ценила!
Повисла мертвая тишина. Он сказал это. Выпустил джинна из бутылки, назвал самое больное, самое запретное. Женя побледнела. Санёк с ужасом смотрел на брата, ожидая взрыва.
И тогда Оля, вся сжавшись в комок на табурете, тихо, но на удивление чётко сказала, глядя не на Дениса, а куда-то в пространство перед собой:
— Мой папа тож умер. Мой папа погиб на стройке, когда мне было четыре. Я его почти не помню. А ты… ты хоть помнишь свою маму. Тебе есть что вспомнить. А мне… мне даже вспомнить нечего. Только то, что он пел мне песни перед сном. А я играю, потому что, когда играю, мне кажется, что он где-то рядом и слышит.
Она говорила не для жалости. Она констатировала факт. И в её словах, в этой детской, обнажённой правде, было столько одиночества, что злость Дениса схлынула, оставив после себя лишь смущение и жгучий стыд. Он смотрел на эту тощую, испуганную девочку, которая была такой же сиротой, как и они, но в каком-то смысле — ещё более одинокой, лишённой даже ясных воспоминаний.
Он ничего не сказал. Рывком развернулся и ушёл в свою комнату, хлопнув дверью так, что задрожали стёкла в серванте. Но на следующий день, когда Оля, после долгих колебаний, робко прикоснулась к клавишам, он, проходя через зал, не сказал ни слова. А через неделю, когда она разучивала новую пьесу и один и тот же пассаж у неё никак не получался, он, сидя за столом с учебником, не глядя на неё, пробурчал:
— Да играй уж… только не этот заунывный… что-нибудь повеселее.
Это было первое перемирие. Хрупкое, молчаливое, но перемирие.
Идея с приватизацией и продажей квартир целиком принадлежала Жене. Они сидели как-то вечером за кухонным столом, считая деньги. Михаил привёз выручку из рейса, Женя — свою зарплату. Сумма, разложенная по стопкам, выглядела внушительно, но когда они начали вычитать необходимые расходы — коммуналка, еда, одежда мальчишкам (они росли не по дням, а по часам), уроки музыки для Оли, — от неё оставалась жалкая треть.
— Здесь мы задохнёмся все, — сказала Женя, указывая рукой на стены, будто обводя в кружок всю квартиру. — И морально, и физически. Психушки не хватает. Наша с Олей квартира стоит пустая. Давай приватизируем обе, продадим, сложим деньги. И купим дом. В частном секторе, у озера. Я видела объявление. Старый дом, но крепкий, бревенчатый. Места — на всех. И участок восемь соток Можно и огород сажать, чтобы на еде экономить. Можно и курочек завести.
Михаил смотрел на неё, как на безумную. Дом? Продать квартиры? Это же фантастика.
— Ну, вообще, идея конечно интересная. А если денег не хватит?
— Хватит, — упрямо сказала Женя. — Ещё и останутся. Её глаза горели тем самым деловым азартом, который Михаил начал в ней замечать. — Продадим квартиры, купим дом. А на остальное… я придумала.
Её план был до безобразия прост и гениален, как всё, что приносило первые деньги в те лихие годы. Поехать в Москву, на Черкизовский рынок. Закупить там дешёвого турецкого и польского ширпотреба — джинсы, куртки, кофты. Привезти и продать здесь, на местном рынке, где такого изобилия не видели. Наценка — в два, а то и три раза.
— Это риск, — мрачно сказал Михаил. — На дорогах грабят. На рынках бандиты свои. Тебе одной с деньгами ехать… да ты с ума сошла.
— А на что у нас сейчас не риск? — парировала Женя, отодвигая чашку. — Ты каждый рейс рискуешь, платя всем подряд. Мы тут в этой конуре рискуем сойти с ума или перегрызть друг другу глотки. Давай рискнём вместе. По-честному. Я поеду, закуплюсь. Ты, если будет возможность, встреть меня, помоги довезти. А продавать будем вместе.
Он смотрел на её горящие глаза, на решимость в чертах её, красивого лица. И впервые за долгое время почувствовал не тяжёлую ответственность, а азарт. Не выживание, а борьбу за что-то большее. За будущее.
Они сделали всё, как она сказала. Процесс приватизации был муторным, хождение по кабинетам — унизительным, но они прошли его. Квартиры продались относительно быстро — «новые русские» скупали всё, что плохо лежало, чтобы перепродать или сдать. Наконец, у них на руках оказалась солидная пачка купюр, пахнущих чужими жизнями, и ключи от старого, но добротного бревенчатого дома на окраине города, с большим, запущенным участком и видом на тихое лесное озеро.
Переезд был похож на большое, суматошное приключение. Вместе грузили вещи в нанятую «Газель». Вместе оттирали старые, советские обои в новом доме, смеясь над уродливыми рисунками. Вместе собрали огромный кухонный стол, купленный на рынке. У каждого теперь была своя комната. Пространство, воздух, тишина за окном вместо гудков машин и вечных криков со двора.
В первую же ночь в новом доме Михаил вышел на крыльцо курить. Была тёплая майская ночь, пахло сиренью и сырой землей. За ним вышла Женя, накинув на плечи его старую куртку.
— Ну что, — сказала она тихо, глядя на тёмный силуэт дома. — Получился дом.
— Пока получились стены и крыша, — ответил он, но обнял её за плечи, чувствуя под курткой тонкую, упругую спину.
— Стены и крыша — это уже много, — улыбнулась она в темноте. — Остальное приложится. Будем потихоньку делать ремонт. Облагораживать.
В его сердце словно вспыхнул первый, маленький огонёк. Не яркий, не жаркий. Но это уже был не холодный огонёк выживания, а теплое, ровное пламя домашнего очага. Очага, который только предстояло разжечь и поддерживать.
А уже через две недели Женя, взяв отпуск на работе, собиралась в свою первую поездку в Москву. С большой сумкой-тележкой и всеми их деньгами, зашитыми в подкладку старого пальто. Впереди был шумный, грязный, опасный Черкизовский рынок, бесконечный гул, риск и начало их общего дела. Но это было через две недели.
Сегодня же они сидели все вместе за ужином в своём новом доме. И Михаил, глядя на лица своих сыновей, которые уже не были такими хмурыми, на робко улыбающуюся Олю, на уверенную, уставшую, но светящуюся каким-то внутренним светом Женю, думал, что, может быть, «как-нибудь» — это не так уж и плохо. Это даже может быть началом чего-то по-настоящему хорошего. Сложного, тяжёлого, но своего.
Он поймал взгляд Дениса через стол. Тот быстро отвёл глаза, но не со злостью, а скорее с задумчивостью. Сашка что-то оживлённо рассказывал Оле про школу, и та кивала, в её глазах появился живой интерес.
«Живём, Вер», — подумал Михаил про себя. «Как-нибудь, но живём. Вроде бы потихоньку выгребаем».
Глава 5.
Черкизовский рынок не встретил Женю — он на неё навалился всей своей многотонной, воющей плотью. Первое, что её ударило, — не шум голосов, а запах. Густой, сложный, агрессивный коктейль: едкая краска от дешёвых курток, сладковатый аромат турецкого табака, кисловатое дыхание испарины тысяч тел, аппетитный дым от жаровен с беляшами, химическая вонь от пластиковых пакетов и резины. Воздух был тяжёлым, как бульон, и им невозможно было надышаться — только глотать маленькими глотками, ощущая, как он липнет к лёгким.
Она стояла на краю этого бурлящего моря, сжимая в потной ладони ручку своей тележки-сумки. Подготовка была: она расспросила знакомых «челночниц», прикинула примерные цены, сшила себе специальный жилет с внутренними карманами для денег. Но теория разлеталась в прах перед лицом этой грандиозной, хаотичной ярмарки тщеславия и отчаяния. Ряды палаток и лотков казались бесконечными. Горы одежды — джинсы всех оттенков синего, от небесного до почти чёрного, блестящие куртки-«аляски» с мехом искусственного песца, кофты с кричащими принтами: драконы, леопарды, абстрактные пятна, надпись «Adidas», которая при ближайшем рассмотрении оказывалась «Abidas» или «Adibas». Всё это мигало, переливалось, слепило глаза.
Её обступали мгновенно. Мужчины с южными, обветренными лицами хватали за рукав, тыкали в лицо яркими нейлоновыми ветровками.
— Сестренка, глянь какой товар! Прямо из Стамбула, с завода! Для тебя специальная цена, первая покупательница дня!
— Девушка, хочешь, покажу, что сейчас в Питере носят? Тебе только самое лучшее, ты сама как модель!
Женя отшатывалась, прижимая сумку к груди. Она чувствовала себя не просто новичком — она чувствовала себя куском мяса, брошенным в клетку с голодными хищниками. Но внутри, под страхом, клокотала ярость. Неужели она не справится? Неужели эти проныры её обдерут, как липку, и она вернётся к мужу и детям ни с чем, униженная? И им придется всю жизнь жить от зарплаты до зарплаты, а Миша будет колесить по всей стране на своём КАМАЗе, неделями не бывая дома. Нет. Этого не будет.
Она вдохнула липкий воздух полной грудью и сделала шаг вперёд. Не к ближайшему лотку, а вглубь, туда, где торговали более спокойно. Она училась на ходу. Училась торговаться, не просто сбивая цену, а видя в глазах продавца момент, когда он готов сдаться. Училась на ощупь отличать более-менее плотный трикотаж от бумажной ткани, которая расползётся после первой стирки. Её логистический ум, привыкший к графикам и накладным, выстраивал новые схемы: вот эти облегающие джинсы-«варенки» голубого цвета — для старшеклассниц и молодых работниц. Эти тёмные, прямые — для мужчин постарше, кто ещё не готов к яркому клёшу. Эти детские куртки с мультяшными героями — ходовой товар, бери побольше.
Она закупалась до последней копейки, превращая пачки денег в тюки, обтянутые синим полиэтиленом. Когда её сумка-тележка и две авоськи превратились в неподъёмные горы, она, согнувшись под тяжестью, поплелась к железнодорожной станции. Её окружали такие же «челноки» — измождённые женщины, измученные мужчины, все с одинаковыми синими свёртками, все с пустыми, усталыми глазами, в которых читался один вопрос: «Продастся ли?» Все эти люди только начинали делать первые шаги в деле, которое раньше квалифицировалось как уголовное преступление «Спекуляция»
Обратная дорога в поезде стала вторым кругом ада. Вагон, битком набитый людьми и тюками, пропитался запахом немытых тел, лука, чеснока и дешёвого портвейна. Женя сидела у окна, прижимая к себе самый ценный тюк, и не спала всю ночь. Каждый стук колёс, каждый окрик проводника на остановке заставлял её вздрагивать. В голове стучало: «А вдруг не купят? А вдруг милиция конфискует? А вдруг на рынке бандиты отнимут?» Она рисковала не только деньгами. Она рисковала доверием. Доверием Михаила, который отпустил её в эту авантюру. Доверием мальчишек, которые, пусть не до конца, но приняли её. Доверием Оли, смотрящей на неё с надеждой. Она не могла вернуться с пустыми руками.
---
Местный рынок «Центральный» был другим — более сонным, провинциальным. Женя сняла место на неделю, договорившись с «хозяином» рынка — крепким мужчиной в спортивном костюме, который взял с неё плату «за охрану» наличными, без квитанции. Её товар, разложенный на брезенте, поначалу вызывал лишь любопытные взгляды. Но уже к обеду первого дня подошла первая покупательница — молодая женщина, щупая голубые джинсы.
— Это ж «вареные»? Настоящие?
— Самые что ни на есть, — сказала Женя, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Турецкие. Не линяют.
— А можно примерить?
Женя огляделась, соорудила из того же брезента подобие примерочной. Женщина вышла, покрутилась перед принесённым Женей маленьким зеркальцем. Джинсы сидели на ней идеально.
— Сколько?
Женя назвала цену, втрое превышавшую закупочную. Женщина поморщилась, но не стала сильно торговаться. Она выложила купюры. Первые деньги. Не от Михаила с дороги, а её, Женины. От её риска, её расчёта.
К концу третьего дня она продала почти всё. Люди смотрели на яркие этикетки, щупали непривычно мягкую ткань курток, примеряли кофты и выкладывали деньги, торгуясь лишь для вида. Новизна. Дефицит. Жажда хоть как-то, хоть тряпкой, украсить свою серую, бедную жизнь. Когда последняя партия детских курток ушла к какой-то бабушке для внука, Женя, опустившись на ящик из-под бананов, пересчитала выручку. Пальцы дрожали. Она пересчитала ещё раз. Прибыль была в два с половиной раза больше вложенного. В два с половиной! За три дня! Таких денег Михаил не привозил и за два опаснейших рейса.
В тот вечер она пришла домой поздно. Михаил только приехал с рейса. Он, Денис и Сашка что-то чинили на веранде. Оля делала уроки за кухонным столом. Женя вошла, сбросила куртку и, не говоря ни слова, выложила на кухонный стол две толстые пачки денег. Не просто денег — это были купюры разного достоинства, помятые, пахнущие рынком, но их было много. Очень много для их семьи.
Все замерли. Михаил вошёл на кухню, посмотрел на деньги, потом на её сияющее, смертельно уставшее лицо.
— Ну? — спросила она, и в её голосе звучало торжество, смешанное со слезами усталости.
— Ну… — протянул он, медленно опускаясь на стул. — Молодец. Это… это всё?
— Это чистая прибыль. Минус затраты на дорогу, на место, — отчеканила она, словно отчитываясь начальнику. — Вложения окупились в два с половиной раза.
Денис и Санёк, заглянув с веранды, смотрели на стол широко раскрытыми глазами. Для них такие деньги были абстракцией. Оля тихо подошла, обняла мать за талию и прижалась к ней.
Это «молодец» Михаила было больше, чем просто похвала. Это было признание. Признание её не просто как хозяйки, но как партнёра, добытчицы, равной в этой борьбе за выживание. В его глазах, помимо удивления, читалось уважение. И, возможно, впервые — надежда, что не всё потеряно.
Теперь в доме закипела другая жизнь. Женя уволилась с работы. Теперь она ездила в Москву раз в две-три недели, превращаясь из логиста в профессионального «челнока». Михаил, когда была возможность, сопровождал её, бросая рейсы. Он был её охраной, грузчиком, а потом и продавцом. Они смотрелись странной, но всё более слаженной парой на рынке: крупный, немного угрюмый мужчина с руками дальнобойщика и живая, быстрая женщина, которая безошибочно угадывала, что будет «гореть» на следующей неделе.
Деньги, которые раньше уходили на взятки бандитам и гаишникам, теперь вкладывались в новый товар. Жизнь начала налаживаться с непривычной, почти пугающей скоростью. Дом преображался. Появилась новая, не колченогая мебель. Настоящий цветной телевизор «Panasonic» с пультом. Видеомагнитофон «Samsung» — диковинка, вызывавшая восторг у всей округи. Санёк был в полном восторге, таская к себе друзей смотреть боевики с кассет, купленных на том же рынке. Денис принимал всё это сдержанно, но и он не мог скрыть удовлетворения, когда привёл ребят из спортзала, и те, увидев технику, зауважали его ещё больше. Оля теперь могла спокойно играть на пианино — его перенесли в её комнату, и звуки музыки, сначала робкие, потом всё увереннее, стали звучать в доме каждый вечер.
Женя вписалась в их жизнь не как гостья, а как полноправная хозяйка. Она не пыталась заменить мать — это было бы невозможно и оскорбительно. Но она была рядом. Она могла выслушать Санька о школьных проблемах с геометрией, строго и аргументированно поговорить с Денисом о том, что с такими оценками в институт не возьмут, помочь Оле с сочинением. Она знала, когда нужно накормить, когда — оставить в покое, когда — обнять. И мальчишки, хоть и не называли её мамой (это слово так и осталось запертым где-то глубоко), начали обращаться к ней «тётя Женя» без прежней настороженности, а иногда, в минуты особой теплоты или когда просили деньги на что-то, просто «Женя».
Однажды вечером, когда Михаил и Женя разбирали накладные и считали прибыль за месяц (цифры радовали), а дети делали уроки за общим кухонным столом, Сашка, отрываясь от учебника, неожиданно спросил:
— А мы… мы теперь одна семья?
Все замолчали. Оля перестала писать, подняла глаза. Денис, сидевший с физикой, отложил ручку.
Женя посмотрела на Михаила. Тот отложил бумаги, обвёл взглядом всех.
— А как по-твоему? — спровсил он.
— Ну, мы все тут живём, — сказал Санёк, смущённо мня карандаш в руках. — И дом один. И дела общие… И… и Оля сестра. Значит, да?
— Да, — твёрдо и спокойно сказала Женя, прежде чем Михаил успел открыть рот. — Одна семья. Не такая, как раньше у каждого. Другая. Но — своя. Наша.
Денис ничего не сказал, но и не стал спорить. Он просто кивнул, как бы принимая этот факт, и снова уткнулся в учебник. Но в его позе уже не было прежней отчуждённости. Было скорее сосредоточение на чём-то своём, внутреннем, но без враждебности.
Идиллия, хрупкая и драгоценная, вернулась в их жизнь. Теперь она пахла не только пирогами, но и новым пластиком от упаковок, кофе (настоящим, растворимым «Nescafe»), и деньгами — не пахнущими потом и страхом дальнобойщика, а просто бумажными деньгами, которые давали возможность жить, а не выживать. Михаил иногда ловил себя на том, что смеётся. Искренне, не потому что надо. Он смотрел, как Женя азартно торгуется с оптовиком по телефону, как Оля старательно выводит гаммы, как Денис и Санёк, уже почти взрослые, гоняют во дворе в футбол с местными пацанами, и чувствовал странное, забытое ощущение — покой. Он всё ещё ходил на кладбище к Веронике. Но теперь он говорил ей не о боли и отчаянии, а о том, что дети растут. Что они живы. Что, кажется, он всё делает правильно. И просил у неё не прощения, а благословения. Молчаливого согласия.
Так шло время. Михаил вслед за Женей уволился с работы. И теперь всё своё время они посещали бизнесу. Вместе ездили за товаром, вместе продавали, вместе обустраивали свой дом, свой быт.
---
Роковой звонок в дверь раздался в один из вечеров. Стоял жаркий июль, на улице темнело поздно. Денис и Санёк должны были уже вернуться с тренировки, но их почему то до сих пор не было. Оля была на дне рождения у подруги, и тоже должна была уже вернуться домой. Женя вязала что-то у телевизора, Михаил чинил сломанный стул.
Звонок был резким, настойчивым. Михаил пошёл открывать. На пороге, запыхавшись, стоял соседский парень, Витёк, товарищ Дениса и Саши по спортзалу. Лицо его было белым, глаза выпученными от ужаса.
— Дядя Миша! Там… там ваших на улице! Олю! — выпалил он, задыхаясь.
Михаил почувствовал, как у него ёкнуло сердце.
— Что с Олей? Где она?
— Её… её какой-то тип… Мы с тренировки шли, видим, она бежит, платье на ней всё разорванное, ревёт… Деня с Саньком за ней кинулись! Они… они побежали за ним, я к вам!
В голове у Михаила что-то щёлкнуло, отключив сознание на долю секунды. Он увидел лицо Жени, появившееся в дверном проёме зала, её вопрошающий, уже наполняющийся страхом взгляд. Их счастье, которое они с таким трудом выстраивали, разбилось в тот же миг. На смену покою пришёл ледяной, тошный ужас. И всё, что было потом — ярость, кровь, тюрьма — началось вот с этого звонка в дверь, в их уютный, ставший настоящей крепостью, дом.