Найти в Дзене
Семейные Истории

Свекровь разбила всю мою технику. Я ворвалась в её дом и разгромила всё при всех!

Тишина, что встретила его на пороге, была неестественной, густой и тяжёлой, будто в квартире выкачали весь воздух, оставив лишь вакуум, в котором глохнут даже собственные мысли. «Яна, я дома!» — его голос, привыкший встречать тёплый хаос творчества, бесследно растворился в этой мёртвой тишине, не встретив ни весёлого «Минуточку!», ни доносящихся из-за двери отголосков нового трека. Только безмолвие, давящее на барабанные перепонки. Он поставил пакеты с продуктами на пол, и холодок тревоги, скользнувший по спине, заставил его замереть. Воздух был другим — неподвижным, наэлектризованным, словно перед ударом молнии. Он прошёлся по коридору, заглядывая в пустую спальню, на безупречно чистую кухню. Дверь в студию была приоткрыта, и из щели не доносилось ни щелчков метронома, ни привычного перебора аккордов. Только звенящая тишина. Он толкнул дверь, и его ноги приросли к порогу. Это был не беспорядок. Это был апокалипсис, обрушившийся на маленький мирок, который они с Яной строили годами. И
Твоя мамаша переломала всю мою технику?!
Я ей покажу, что значит разозлить меня!
Я ворвалась в дом свекрови и смела всё, что попадалось под руку. Посуда, экран, зеркала — от них осталась одна пыльная крошка. Теперь пусть попробует мне возразить.
Твоя мамаша переломала всю мою технику?! Я ей покажу, что значит разозлить меня! Я ворвалась в дом свекрови и смела всё, что попадалось под руку. Посуда, экран, зеркала — от них осталась одна пыльная крошка. Теперь пусть попробует мне возразить.

Тишина, что встретила его на пороге, была неестественной, густой и тяжёлой, будто в квартире выкачали весь воздух, оставив лишь вакуум, в котором глохнут даже собственные мысли. «Яна, я дома!» — его голос, привыкший встречать тёплый хаос творчества, бесследно растворился в этой мёртвой тишине, не встретив ни весёлого «Минуточку!», ни доносящихся из-за двери отголосков нового трека. Только безмолвие, давящее на барабанные перепонки.

Он поставил пакеты с продуктами на пол, и холодок тревоги, скользнувший по спине, заставил его замереть. Воздух был другим — неподвижным, наэлектризованным, словно перед ударом молнии. Он прошёлся по коридору, заглядывая в пустую спальню, на безупречно чистую кухню. Дверь в студию была приоткрыта, и из щели не доносилось ни щелчков метронома, ни привычного перебора аккордов. Только звенящая тишина.

Он толкнул дверь, и его ноги приросли к порогу.

Это был не беспорядок. Это был апокалипсис, обрушившийся на маленький мирок, который они с Яной строили годами. И посреди этого хаоса, белая как полотно, стояла она, прижимая к груди тяжёлый микшерный пульт, словно это был последний оплот жизни в мире, сошедшем с ума.

Его взгляд, цепляясь за обломки, метнулся к стене, где у самой розетки лежала его подаренная акустика — некогда глянцевое тело её теперь было изуродовано зияющей дырой, будто в неё вгрызся дикий зверь. Рядом, с неестественно вывернутым грифом, застыла её электрогитара, похожая на сломанную птицу. На столе два студийных монитора смотрели в потолок мёртвыми глазами, их экраны не просто треснули, а были прошиты насквозь паутиной радиальных трещин, расходящихся из единого эпицентра, куда били с методичной жестокостью. А синтезатор… его пластиковый корпус был расколот, обнажая бледные клавиши, выбитые и разбросанные по полу, словно кости.

— Что здесь… что случилось? — его собственный голос прозвучал хрипло и чуждо.

Яна медленно повернула к нему голову. В её широко распахнутых глазах не было ни слёз, ни ужаса — лишь ледяная, бездонная пустота.

— Это твоя мать.

Кирилл моргнул, отказываясь верить. Образ его вечно брюзжащей, но в целом безобидной родительницы не укладывался в эту картину тотального уничтожения.

— Что? При чём тут мама?

— Она приходила днём, — голос Яны был плоским, безжизненным, и от этого мурашки забегали по коже. — Сказала, что я занимаюсь сатанинской музыкой и мешаю ей спокойно жить этим.

«Сериалы. Сатанинская музыка». Эти слова, произнесённые ровным тоном на фоне руин, звучали как бред. Он сделал шаг вперёд, едва не наступив на осколок.

— Ян, ну, она пожилой человек, — начал он мягко, пытаясь вернуть всё в рамки здравого смысла, найти хоть какое-то разумное объяснение. — Погорячилась, наверное. Не со зла же.

И в тот же миг пустота в её глазах треснула. Лёд раскололся, и из глубины хлынула такая леденящая ярость, что он инстинктивно отступил. Она выпрямилась, и её пальцы, вцепившиеся в пульт, побелели.

— Погорячилась? — одно это слово, прозвеневшее в тишине, как удар клинка, отсекло все его попытки оправдаться. Её взгляд скользнул по растерзанной гитаре, по разбитым мониторам. — Она уничтожила мою работу, Кирилл. Мою жизнь. «Погорячилась».

Она аккуратно, с невероятной бережностью, поставила пульт на единственный уцелевший стул, будто это была святыня. Затем обвела комнату взглядом полководца, оценивающего последствия битвы.

— Кирилл, включи мозг. Посмотри вокруг. Это не похоже на «погорячилась». Это целенаправленное уничтожение. — Её палец резко указал на мёртвые экраны. — Видишь, куда били? Точно в центр. Чтобы наверняка. Посмотри на гитару. Чтобы так выломать деку, нужно было прыгать на ней ногами. Это не вспышка гнева. Это работа. Работа по уничтожению.

Он смотрел на неё, на это мертвенное спокойствие, застывшее на её лице, и чувствовал, как глухое, удушающее раздражение поднимается из самой глубины его существа. Он отчаянно не хотел верить в эту чудовищную версию реальности, где его мать, Галина Петровна, пахнущая пирогами и детскими сказками на ночь, могла превратиться в вандала, методично крушащего чужой мир. Его мозг, отчаянно ища спасения, цеплялся за мысль, что Яна просто впала в истерику, что это артистическая экзальтация, преувеличение, всё что угодно, только не правда.

— Хорошо, я понимаю, ты расстроена, это ужасно, я не спорю, — его голос прозвучал примирительно, но в нём уже слышался надтреснутый металл усталости. — Но мы всё купим заново. Я возьму кредит, если нужно. Мы купим всё ещё лучше, чем было. Купим.

Она криво усмехнулась, и эта усмешка, беззвучная и ядовитая, была страшнее любого крика. Она медленно подошла к сломанному синтезатору и провела пальцами по разбитому пластику, по зияющим проводам.

— Ты купишь мне полгода моей жизни? — её шёпот был острее ножа. — Сотни часов, которые я потратила на создание уникальных пресетов для этого инструмента. Они были в его памяти. Теперь их нет. Ты купишь мне репутацию? У меня в пятницу сдача проекта для игровой студии. Все исходники, все наработки были на дисках, подключённых к этим мониторам. Что я им скажу? Что мама моего мужа решила, что моя музыка от дьявола, и разнесла мою студию?

Её голос не срывался, не дрожал; он лишь становился твёрже, холоднее, обретая металлическую жёсткость, и каждое слово было выверенным ударом по его наивной попытке всё заклеить деньгами.

— Я поговорю с ней, — упрямо сказал он, чувствуя, как почва уходит из-под ног. — Я заставлю её извиниться.

— Заставишь извиниться, — Яна рассмеялась, коротко и сухо, будто ломая сухую ветку. — Ты до сих пор ничего не понял. Ты думаешь, это можно решить извинениями и деньгами? Ты стоишь посреди развалин моего мира и предлагаешь мне заклеить его скотчем. Твоя мать не просто сломала вещи. Она пришла в мой дом и показала мне, что я ничто. Что моя работа — мусор. Что меня можно безнаказанно унизить и растоптать. А ты? Ты стоишь здесь и защищаешь её.

— Я не защищаю её! — он почти кричал, и раздражение, копившееся внутри, прорвалось наружу яростным гневом. — Я пытаюсь найти выход! Что ты от меня хочешь? Чтобы я сейчас поехал и наорал на пожилую женщину?!

— Я хочу, чтобы ты был на моей стороне, — отчеканила она, делая шаг к нему, и в её глазах плескалась ледяная, безжалостная ярость. — Я хочу, чтобы ты понял, что то, что она сделала, это не «погорячилось». Это преступление. Это объявление войны. Она перешла черту, после которой нет возврата. Она показала своё истинное лицо.

Он смотрел в её лицо и видел незнакомого, жёсткого человека. Где была его Яна, мягкая и смешливая? Перед ним стоял враг его матери, а значит, по какому-то древнему, дремучему инстинкту, и его враг. Инстинкт защиты кровной семьи сработал безотказно.

— Прекрати говорить о ней так! — вырвалось у него. — Это всё-таки моя мать! Да, она поступила ужасно, но это не повод…

Он не успел договорить. Яна остановила его одним лишь взглядом. Взглядом, в котором не осталось ни любви, ни обиды, только холодный, кристально-чистый расчёт. Она смотрела на него так, будто оценивала вражеский ресурс, и в этот миг она всё поняла. Поняла, что он никогда не поймёт, никогда не примет её сторону. Он всегда будет где-то посередине, пытаясь примирить непримиримое, и в итоге всегда будет предавать её в пользу своего спокойствия и своей матери.

И тогда она вынесла свой вердикт, медленно разделяя слова, чтобы каждая из них вонзилась в него как отточенный гвоздь.

— Твоя мамаша разбила мою аппаратуру на сотни тысяч рублей, — произнесла она с ледяной чёткостью, — так что я уничтожу её, когда увижу в следующий раз.

Последние слова повисли в воздухе комнаты, плотные и тяжёлые, как свинцовый груз. Они не растворились, а осели на всём: на осколках пластика, на рваных струнах, на побелевшем лице Кирилла. Спор оборвался не потому, что кто-то победил, а потому, что само поле битвы изменилось до неузнаваемости. Это больше не был семейный скандал. Это была точка невозврата. Кирилл смотрел на неё, пытаясь отыскать в её чертах хоть что-то от прежней Яны, но её лицо превратилось в маску, лишённую эмоций. В нём не было ни злости, ни обиды, только холодная, выверенная концентрация, как у хирурга перед сложной операцией.

Она молча развернулась, спиной к его оцепенению, и вернулась в самое сердце разрушений, оставив его стоять в дверях, не решаясь ни войти, ни уйти, застывшим в позе вечного просителя на пороге собственного дома. И тогда началось самое пугающее. Не истерика, не слёзы, не яростный гнев, выплёскивающийся в крик. Её действия были пугающе методичны, лишённые любой эмоциональной окраски, будто она выполняла сложный ритуал. Она опустилась на колени среди осколков и начала собирать то, что осталось от её мира, но не сгребала мусор в кучу, а брала каждый предмет с осторожностью археолога, изучающего останки древней, погибшей цивилизации.

Вот вырванная с мясом клавиша от синтезатора, когда-то идеально белая, а теперь покрытая царапинами; она аккуратно, почти благоговейно, положила её в пустую коробку из-под студийных наушников. Вот острый, как бритвенное лезвие, осколок монитора, она бережно завернула его в мягкую тряпку, которой всего сутки назад протирала гриф гитары от пыли. Она нашла все шесть порванных струн и начала медленно, с гипнотической точностью, одну за другой, сматывать их в тугие, блестящие кольца, похожие на миниатюрные капканы. В этом ритуале не было и тени скорби — в нём была лишь холодная, безжалостная фиксация ущерба. Она документировала каждое преступление, внося его в каталог своей памяти, и каждый собранный осколок был вещественным доказательством.

Кирилл наблюдал за ней, и его охватывал липкий, иррациональный страх, против которого была бессильна логика. Одна часть его мозга твердила, что это блеф, истерическая угроза, которая рассосётся к утру, как рассасывается любой скандал. Но другая, древняя, инстинктивная часть, видевшая её сосредоточенное, каменное лицо и механическую точность движений, понимала: всё это было абсолютно серьёзно. Она не играла. Она готовилась.

— Ян, может, поедим чего-нибудь? — его голос прозвучал жалко и чудовищно неуместно в этой мёртвой, натянутой тишине.

Она не ответила. Она даже не подняла головы, словно его просто не существовало в этой комнате, словно он был частью интерьера, не более значимым, чем дверной косяк, на который он опирался. Он отступил в гостиную и рухнул на диван. Мысль включить телевизор или музыку, попытаться создать иллюзию нормальности, показалась ему кощунственной. Он сидел в оглушающей тишине, нарушаемой лишь методичными, нечеловечески спокойными звуками из студии: шорохом, лёгким стуком, щелчком. Он слышал, как она собирает доказательства — доказательства её правоты и его предательства.

Ночь прошла в этом вакууме. Он не помнил, как уснул, провалившись в тяжёлый, беспокойный сон прямо на диване, не раздеваясь, так и оставшись в уличной одежде, пахнущей быльём. Проснулся он от холода и острого ощущения неправильности происходящего.

Солнце било в окно, заливая комнату безразличным утренним светом. Воскресенье. День, когда они обычно ездили к его матери. Эта мысль обожгла его, как раскалённое железо. Он сел, потёр лицо, пытаясь стереть с себя налёт тяжёлых сновидений. В квартире было тихо. Слишком тихо. Он встал и заглянул в студию. Комната была пуста. Весь крупный мусор был аккуратно сложен в углу, а мелкие, тщательно рассортированные детали лежали в коробках, и это зрелище напоминало место преступления после работы криминалистов, собравших все улики.

Яна стояла в прихожей, уже одетая. На ней были тёмные джинсы и чёрный глухой свитер, скрывающий всё до последней чёрточки. Волосы были туго стянуты в бескомпромиссный хвост. Ни грамма косметики. Она была похожа на солдата, готового к последнему бою, на палача, облачившегося в рабочую униформу. В её руке он увидел ключи от машины.

— Куда ты? — спросил он, хотя в глубине души уже знал ответ, холодный и неизбежный, как приговор.

Она повернула к нему своё спокойное, непроницаемое лицо. Её взгляд был прямым, твёрдым и абсолютно пустым.

— Мы едем к твоей матери.

Поездка в машине была настоящей пыткой. Не потому, что они ругались, — они молчали. Это молчание было плотнее и тяжелее любого крика, оно заполнило салон, давило на барабанные перепонки, вытесняло воздух. Кирилл сжимал руль так, что у него побелели костяшки пальцев, а взгляд его метался между убегающей вперёд дорогой и неподвижным, высеченным из камня профилем жены. Он чувствовал себя водителем, который везёт живую, тикающую бомбу к месту её финального предназначения. В его голове роились и умирали, так и не родившись, целые монологи; он репетировал речи, которые попытается произнести, когда они приедут, подбирал слова, которые могли бы разрядить обстановку, заставить мать понять весь ужас её поступка, заставить Яну остановиться.

Но каждый раз, когда он открывал рот, он бросал взгляд на её лицо, и слова застревали в горле комом беспомощности. Яна не смотрела на него. Её взгляд был прикован к дороге впереди. Она не была напряжена — она была сосредоточена. Её руки спокойно лежали на коленях, она не теребила ремень безопасности, не стучала пальцами по приборной панели. Она была абсолютно спокойна, и это ледяное, бездонное спокойствие было самым страшным, что Кирилл когда-либо видел в своей жизни. Это было спокойствие скалы, о которую вот-вот должен был разбиться чей-то хрупкий мир. Он вёз не расстроенную жену на примирение. Он вёз палача, молча едущего на казнь.

За окном машины проносились безразличные воскресные пейзажи — дачные посёлки с дымком из труб, редкие леса, подернутые утренней дымкой, семьи с колясками, гуляющие вдоль обочины. Вся эта обыденная, спокойная жизнь казалась теперь иллюстрацией из чужой, параллельной вселенной, куда им с Яной пути уже не было. Дверь в квартиру матери, как всегда по воскресеньям, была не заперта в ожидании гостей. Кирилл вошёл первым, его сердце бешено колотилось, цепляясь за последнюю призрачную надежду, что он ещё сможет всё уладить, вставить какой-то разумный пазл в это сумасшествие. Из комнаты доносился приглушённый, убаюкивающий звук телевизора, и в этом звуке была вся суть воскресного утра его детства.

Галина Петровна восседала в своём продавленном кресле, словно королева на троне. На коленях у неё лежало цветастое вязание, а на столике рядом дымилась чашка с чаем, распространяя аромат бергамота. Идиллия, выточенная годами. Она подняла глаза от спиц, увидела сына, и её лицо расплылось в довольной, тёплой улыбке.

— Кирюша, а я как раз пирог с капустой поставила, твой любимый, — просияла она, и её взгляд, скользнув по Яне, которая вошла следом, не померк и не дрогнул; в нём не было ни капли раскаяния, ни даже тени неловкости — только плохо скрываемое пренебрежение, смешанное с победным удовлетворением. Она видела перед собой невестку, которую успешно поставила на место, и была в своей крепости, на своей территории, абсолютно уверенная в своей правоте и безнаказанности.

Яна не удостоила её даже взглядом. Она не ответила на приветствие. Она молча, ровным, размеренным, почти церемониальным шагом прошла мимо остолбеневшего Кирилла, мимо кресла свекрови, вглубь залитой солнцем комнаты. Её взгляд не блуждал по знакомым обоям и фотографиям. Он был нацелен, как лазерный прицел. Целью были большие напольные часы из тёмного, почти чёрного дерева, стоявшие у дальней стены — старинные, с тяжёлым латунным маятником за стеклом и изысканно расписанным циферблатом. Часы, которые достались Галине Петровне от её бабушки, её главная семейная реликвия и предмет бесконечной гордости.

— Яна, не надо… — прохрипел Кирилл, делая неуверенный шаг вперёд, но его движение было медленным и вязким, словно в кошмарном сне.

Он опоздал.

Яна уже была у цели. Она не замахивалась, не кричала проклятия, не металась. Она просто, с холодной, безжалостной силой, упёрлась обеими руками в резной боковой корпус реликвии и толкнула. Раздался протестующий, старческий скрип дерева, на мгновение часы качнулись, борясь за равновесие, их маятник издал короткий, панический звон, и тогда они начали падать. Падение казалось вечностью — неотвратимой, величественной и ужасающей.

Сначала послышался высокий, дребезжащий звук бьющегося стекла, закрывавшего циферблат, а затем — глухой, окончательный, разламывающий душу треск, когда тяжёлый корпус всей своей массой рухнул на паркет. Звук был таким, словно сломался хребет у какого-то огромного, древнего животного. Часы лежали на боку, с расколотым фасадом, обнажив свои латунные, теперь навсегда замолкшие внутренности.

Яна выпрямилась, медленно, как актриса, повернулась к застывшей в кресле свекрови. На лице Галины Петровны застыла гримаса абсолютного, животного ужаса и полного непонимания; она смотрела на обломки своей святыни, и её рот беззвучно открывался и закрывался, словно рыба, выброшенная на берег. Яна посмотрела прямо в эти остекленевшие глаза, и её голос прозвучал в наступившей гробовой тишине, холодно и отчётливо, как удар стального молотка по наковальне.

— Это — за пульт. Остальное я вычту из твоей пенсии.

После этого она развернулась и вышла из комнаты, не удостоив их больше ни словом, ни взглядом, не став дожидаться, когда разразится истерика. Кирилл, опомнившись, бросился за ней, но, выскочив на улицу, увидел лишь её удаляющуюся спину — она быстро шла, не оглядываясь, и скоро скрылась за углом дома.

Она шла, и в глубине души, под толщей льда, клокотало маленькое, очень маленькое, но жгучее удовлетворение. Она отдавала себе отчёт, что эта война только началась, что ей предстоит выбить из этой женщины ещё очень и очень много, и на это уйдёт уйма времени и сил. И она уже точно знала, что с мужем, который так и остался стоять там, в эпицентре материнского горя, она больше не останется.

Но расходиться с ним прямо сейчас, сию минуту, она не хотела — потому что понимала с кристальной ясностью: тогда она за свою разбитую жизнь, за своё уничтоженное будущее не получит ровным счётом ничего. Свекровь ничего не вернёт, муж не станет ничего возмещать по-хорошему. А значит, теперь её стратегия была ясна: нужно было методично, без спешки и сожалений, вытрясти с них обоих всё, что они ей должны, до последней копейки, до последней капли морального удовлетворения, и только потом, холодно и окончательно, распрощаться с этой семейкой навсегда.

Этим она и будет заниматься в обозримом будущем. Но то, что она совершила сегодня, этот акт публичного, демонстративного возмездия, был просто необходим — чтобы получить хоть какое-то, пусть и театральное, но острое удовлетворение за растерзанную гитару, за разбитые мониторы, за вырванные с корнем месяцы труда. Чтобы почувствовать, что она ещё дышит и может нанести ответный удар.

Если вам понравился этот рассказ, подпишитесь, чтобы не пропустить новые душевные истории, и оставьте комментарий. Нам всегда интересно узнать ваше мнение.