Найти в Дзене
Легкое чтение: рассказы

Поздно? Нет, как раз вовремя.

Объявление провисело на двери библиотеки целую неделю, прежде чем Ольга Владимировна решилась переписать телефон. Каждый день, возвращаясь из магазина с тяжелыми авоськами, она застывала перед этим листком и перечитывала одни и те же строчки: «Курсы рисования для взрослых. Начинающие приветствуются. Бесплатно, по вторникам и четвергам в 15:00». Буквы были выведены аккуратно, с легким наклоном вправо, видно, что писала женская рука. Внизу, отдельно, крупнее: «Никогда не поздно начать». Страх был каким-то нелепым, почти детским. Не боязнь неудачи ― неудачи в ее возрасте уже не пугали так, как в молодости, когда каждый провал казался катастрофой. Скорее, трепет перед тем моментом, когда кто-нибудь спросит с недоумением: в твоем-то возрасте? Шестьдесят девять ― это много или мало? Достаточно, чтобы поставить крест на том, что когда-то хотелось, что теплилось где-то внутри тусклым огоньком? В детстве она рисовала. Отец принес однажды акварель, маленькую коробочку с шестью красками, такую др

Объявление провисело на двери библиотеки целую неделю, прежде чем Ольга Владимировна решилась переписать телефон. Каждый день, возвращаясь из магазина с тяжелыми авоськами, она застывала перед этим листком и перечитывала одни и те же строчки: «Курсы рисования для взрослых. Начинающие приветствуются. Бесплатно, по вторникам и четвергам в 15:00». Буквы были выведены аккуратно, с легким наклоном вправо, видно, что писала женская рука. Внизу, отдельно, крупнее: «Никогда не поздно начать».

Страх был каким-то нелепым, почти детским. Не боязнь неудачи ― неудачи в ее возрасте уже не пугали так, как в молодости, когда каждый провал казался катастрофой. Скорее, трепет перед тем моментом, когда кто-нибудь спросит с недоумением: в твоем-то возрасте? Шестьдесят девять ― это много или мало? Достаточно, чтобы поставить крест на том, что когда-то хотелось, что теплилось где-то внутри тусклым огоньком?

В детстве она рисовала. Отец принес однажды акварель, маленькую коробочку с шестью красками, такую драгоценную. Ольга помнила, как открывала ее дрожащими от восторга пальцами, как благоухала краска ― терпко, остро, обещающе. Мать сказала тогда, стоя у плиты и помешивая постный суп: «Художником не прокормишься», и слова эти легли в душу тяжелым камнем, придавив детскую мечту своей безжалостной правдой. Медучилище вместо художественной школы, больница вместо мастерской, тридцать восемь лет в белом халате, пропахшем хлоркой и карболкой. А мечта осталась где-то в далеком детстве, как забытая игрушка на пыльном чердаке.

На восьмой день Ольга Владимировна переписала телефон дрожащей рукой и позвонила в тот же вечер. Набирая номер, она дважды ошиблась, сердце колотилось нелепо и гулко, словно она решалась на что-то запретное. Голос в трубке оказался теплым, с легкой хрипотцой, без тени снисхождения:

― Приходите во вторник. У меня самой старшей ученице семьдесят четыре, и она рисует теперь так, что все ахают. Представляете, начала в семьдесят один! Говорит, жалеет только, что не раньше.

***

Василий Иванович сидел в потертом кресле с вечерней газетой ― неизменный ритуал после ужина. Ольга Владимировна налила чай в его любимую кружку с выцветшим гербом, села напротив, сложила руки на коленях:

― Вась, я записалась на курсы рисования.

Он опустил газету медленно. Посмотрел поверх потертых очков.

― Давно хотела?

― С детства.

Он кивнул, сложил газету, положил на подлокотник. Молчал, потирая переносицу ― привычка с инженерных лет.

― Ну, попробуй.

Она ждала большего. Вопросов, интереса, поддержки. Не дождалась. Он снова взял газету, развернул на второй полосе.

***

В библиотеке благоухало старыми книгами и временем. Преподавательница Валентина Сергеевна вошла легким шагом, положила на стол красное яблоко:

― Смотрите на него. Просто смотрите и постарайтесь увидеть.

Свет падал сбоку, высвечивая один бок до янтарного, оставляя другой в бордовой тени. Форма неправильная ― вмятина у плодоножки, крошечное пятнышко. Несовершенство делало его живым.

Когда Ольга Владимировна взяла карандаш, пальцы сжали его до побеления костяшек. Первая линия легла дрожащей. Яблоко выходило корявым, угловатым. Захотелось смять лист и уйти, пока никто не заметил позора.

Валентина Сергеевна остановилась рядом:

― Вы уловили форму. Рука научится. А видеть… этому труднее научить.

Что-то внутри отпустило.

***

Дома Василий Иванович посмотрел на рисунок. Молча. Кивнул. Отошел к холодильнику, достал сыр и хлеб. Резал слишком сосредоточенно.

― Катька звонила. Просила послезавтра с Мишкой посидеть.

― Послезавтра четверг. Занятие.

Он поставил нож. Не обернулся.

― Ну, ладно. Я ей перезвоню.

Но напряжение повисло в воздухе, плотное, осязаемое.

Катя позвонила сама вечером. Голос звучал устало, с металлической нотой:

― Мам, мне на важную встречу.

― Катюш, я могу в пятницу.

В трубке молчание. Долгое.

― Знаешь, я думала, теперь-то у тебя время появилось. Мы все детство ждали, когда ты с дежурства вернешься. А теперь...

Не договорила. Гудки.

Ольга Владимировна стояла с трубкой в руке. Василий Иванович смотрел телевизор, но спина была напряжена, плечи подняты. Он слышал все.

― Твое дело, ― сказал он экрану, не оборачиваясь.

В этих двух словах была целая пропасть.

***

На втором занятии дали акварель. Запах красок ударил терпкой волной ― кухня в коммуналке, солнечный зайчик на столе, отцовские теплые руки. Рисовать стало труднее. Краска жила своей жизнью, растекалась непредсказуемыми разводами. Три листа испорчено. На четвертом что-то щелкнуло, рука расслабилась, решила довериться краске. Та послушалась.

После занятия подошла женщина со стрижкой на седых волосах ― Тамара. Муж умер три года назад, дочь в Москве, звонит раз в неделю по воскресеньям, ровно в девять, разговор длится пятнадцать минут.

― Я здесь живой себя чувствую, ― сказала она тихо. ― Дома будто не живу, а время провожу. А тут делаю свое.

Ольга Владимировна кивнула, горло у нее сжалось.

***

Дома она стала рисовать по вечерам. Василий Иванович смотрел телевизор. Иногда поглядывал, долго, изучающе. Однажды встал, подошел, постоял за спиной. Она чувствовала его взгляд на затылке, но он ничего не сказал.

В воскресенье приехали дети. Катя резала салат на кухне. Слишком энергично, нож стучал по доске. За столом молчали. Леня рассказывал про работу, Ольга Владимировна накладывала всем картошку. Василий Иванович смотрел в тарелку.

― Мам, в четверг у Мишки утренник, ― голос Кати звучал ровно, но руки сжимали вилку до побеления пальцев.

― Не смогу. Занятие.

Катя поставила вилку. Подняла голову, и на глазах блестели слезы:

― Ты же на пенсии! Времени полно. А ты... ― голос сорвался. ― Всю жизнь тебя не было. А теперь время нашлось. Не на внука. На краски.

Встала резко, стул скрипнул. Ушла на кухню. Звук текущей воды, приглушенные всхлипы.

Леня посмотрел на мать с сочувствием и укором одновременно. Встал, пошел к сестре.

Ольга Владимировна вышла на балкон. Достала сигарету, бросила тридцать лет назад, но вчера купила пачку. Руки дрожали. Дым обжигал легкие, и хотелось закашляться, но она затягивалась снова и снова.

Вечером, когда дети уехали, Василий Иванович долго стоял у окна. Спиной к ней. Плечи опущены, голова наклонена.

― Может, Катька права, ― сказал он тихо, не оборачиваясь.

― В чем права?

― Ты стала... другая. Раньше первая на помощь бежала. А теперь...

― Чужая или просто своя?

Он не ответил. Постоял еще немного, потом ушел в спальню, тихо прикрыл дверь.

***

Через месяц объявили о выставке. Ольга Владимировна рисовала петербургский дворик ― старые дома, покосившийся фонарь, узкую полоску неба между крышами. Работала по вечерам, переделывала небо трижды, мучилась с тенями. Василий Иванович смотрел телевизор, но звук был приглушен. Иногда она ловила его взгляд, он отводил глаза, делал вид, что смотрит в окно.

Однажды он подошел, когда она дорабатывала свет на мокром асфальте. Долго смотрел молча.

― Хорошо вышло, ― сказал наконец. ― Профессионально даже.

Она отложила кисть, посмотрела на него:

― Придешь на выставку? В субботу.

Он отошел к окну. Постоял, глядя на двор, на редкие фонари.

― Петрович обещал зайти. Давно не виделись.

― Перенесите.

― Он издалека едет. Неудобно как-то.

Повернулся, и в глазах было что-то беззащитное, почти испуганное:

― Оль, я же видел твой дворик. Зачем мне в зале сидеть?

― Потому что это важно для меня.

― Для тебя, ― повторил он медленно, и слова прозвучали горько. ― Раньше для нас было важно.

Она посмотрела на него, на этого человека, с которым прожила сорок шесть лет. На незнакомца в знакомом теле.

― Ты боишься, Вась. Боишься, что я перестану быть удобной. Что у меня будет свое.

― Глупости какие, ― он отмахнулся, но голос дрогнул.

― Ты боишься потерять меня. А я боюсь потерять себя.

Он молчал. Потом тихо, почти шепотом:

― Я всю жизнь для семьи работал.

― Знаю, ― Она встала, подошла к нему. ― Только видишь меня функцией, а не человеком. Я попросила тебя один раз за сорок шесть лет поддержать. Не для детей. Для меня. А ты выбрал шахматы.

Отошла к окну. За стеклом медленно падал первый снег ― крупными хлопьями, бесшумно.

Василий Иванович стоял посреди комнаты. Открыл рот, закрыл. Потом развернулся и ушел на кухню. Хлопнула дверь холодильника, зазвенела посуда.

***

В субботу Ольга Владимировна пришла в библиотеку одна. Смотрела на дверь, вздрагивала от каждого шороха. Пришла Тамара с дочерью из Москвы ― высокой женщиной в дорогом пальто, которая обнимала мать и не отходила от нее ни на шаг. Другие ученицы с семьями ― мужьями, детьми, внуками. Кто-то принес цветы, кто-то фотографировал работы.

В половине четвертого вошел Леня с женой. Молча обнял мать, долго не отпускал. Потом стоял перед двориком, прищурившись ― профессиональный взгляд архитектора.

― Мам, перспектива выверена. Свет правильно положен. Это серьезная работа.

Ленина жена обняла ее, пахло дорогими духами и чем-то цветочным:

― Вы молодец. Правда.

― Папа не пришел?

Ольга Владимировна покачала головой.

Леня ничего не сказал. Но челюсть сжалась, и он отвернулся к окну.

Выставку закрывали в пять. Валентина Сергеевна обнимала каждую ученицу, в глазах блестели слезы радости. Библиотекарша принесла торт. Тамара разливала чай по бумажным стаканчикам.

Ольга Владимировна стояла у своего дворика и смотрела на него, как на чужую работу. И думала: я это сделала. Я.

***

Дома Василий Иванович сидел в темноте. Не включал свет, не смотрел телевизор. Просто сидел у окна, и снег за стеклом падал все гуще.

Когда она вошла, он поднял голову:

― Как прошло?

― Хорошо. Леня приезжал.

― Да, он звонил.

Молчание. Долгое, тягучее.

Ольга Владимировна прошла на кухню, поставила чайник. Достала чашки ― его любимую с гербом, свою с трещиной на ручке. Налила кипяток, понюхала чай. Липа с мятой, его любимый. Принесла в комнату, поставила на стол.

Он взял чашку, но не пил. Держал в руках, грел ладони.

― Леня рассказывал про выставку, ― сказал вдруг. ― Говорит, твой дворик ― лучшая работа.

Она села напротив, сложила руки на столе.

― Я узнал это место на твоем рисунке, ― продолжил он, глядя в чашку. ― Помнишь, мы там проходили? Когда Леньку из роддома забирали. Ты в голубом платье была. Смеялась.

Голос сорвался.

― Я смотрел на фотографию твоего рисунка от Лени, вспомнил тот день. Как ты светилась, ― помолчал. ― А потом подумал, давно тебя такой не видел. Ты все делала, а не жила. И я не замечал. Привык.

Поднял глаза, красные, опухшие.

― Прости меня, Оль. Я злился, потому что боялся. Боялся, что ты уйдешь. Что станешь чужой. А надо было радоваться. Гордиться.

Она взяла его руку, переплела пальцы с его пальцами:

― Ты не потерял меня. Зато я нашла себя.

Он молча кивнул. Провел ладонью по глазам, смахнул слезы.

― Можно я тоже попробую? Рисовать.

***

Через неделю позвонила Катя. В трубке не голос, а срыв, надлом:

― Ленька показал фотографии. Я не знала, что это серьезно.

Пауза. Тяжелый вдох.

― Прости меня, мам. Я требовала, чтобы ты жила, как мне удобно. Как будто ты мне что-то должна.

Всхлип, шумный выдох.

― Я вся в тебя. Для всех живу. Для мужа, для Мишки, для работы. А для себя ― пустота. И боюсь однажды проснуться и понять, что ничего не осталось. Что я ― никто.

― Никогда не поздно, доченька.

― Мне тридцать восемь, мам.

― А мне шестьдесят девять.

Катя всхлипнула, рассмеялась сквозь слезы:

― Я записалась на йогу. В четверг первое занятие. Страшно, как дуре.

― А мне не страшно было?

― Мам... спасибо. За пример.

***

Прошел год.

Ольга Владимировна рисовала каждый день. Василий Иванович выставил в зале три ее работы ― в рамках, которые сколотил сам, неровных, но крепких. Катя приезжала по воскресеньям, рассказывала про йогу, показывала фотографии с занятий. Леня принес большой альбом для новых рисунков ― дорогой, в кожаном переплете.

Вечером Ольга Владимирова с Василием Ивановичем сидели у окна. Он неумело выводил контур чайника, она ловила кистью отблески на Неве. За окном разгоралась белая ночь, небо окрашивалось в молочно-розовые тона, город растворялся в свете, призрачном и нежном.

― Вась, посмотри, ― она показала кистью на небо. ― Вот здесь, видишь? Как будто персиковым пахнет.

― Персиковым? ― он прищурился, посмотрел, наклонил голову. ― А может, и правда. Или абрикосовым.

Помолчали. Кисти шуршали по бумаге, вода в стаканах тихо булькала. За окном кричали чайки, проплывали редкие облака.

― Помнишь, как ты про курсы сказала? ― он отложил кисть, вздохнул. ― Я тогда подумал: с ума сошла. Блажь старческая.

― Знаю. По лицу видно было.

― Дурак я был, Оль.

― Был, ― она улыбнулась, не отрываясь от холста. ― Зато теперь у меня два ученика. Ты и чайник твой.

― Ученик плохой?

― Старательный. Это главное.

Он обнял ее за плечи. Она прислонилась к нему, не выпуская кисть, и они сидели так ― двое у окна, двое с кистями в руках.

― Сорок шесть лет, ― сказал он тихо, качая головой. ― А я только сейчас понимаю, кто ты. Что у тебя внутри. Что ты чувствуешь.

Помолчал. На Неве проплыл теплоход, огни отразились в воде дрожащими дорожками.

― Страшно даже подумать ― могло бы и не быть всего этого.

― Но есть же.

― Есть.

Она отложила кисть. Взяла его руку, провела пальцем по краске на его ладони ― желтая размазалась, оставила след.

― Смотри, у тебя желтая.

― У тебя ― синяя.

― Мы ― зеленые, значит, ― она рассмеялась тихо, по-девичьи.

За окном светлело небо, Нева блестела, как расплавленное олово. Город готовился к короткой белой ночи ― той самой, когда время словно останавливается, когда можно сидеть у окна до утра и смотреть, как меняется свет.

― О чем думаешь?

― Смотрю. На свет.

― И что видишь?

― Все, ― она повернулась к нему, и глаза ее светились. ― Раньше смотрела, а не видела. Шла мимо, спешила. А теперь... Понимаешь?

― Начинаю, ― он кивнул на свой чайник, на неровные линии, на размытые тени. ― Вот рисую его третий раз уже. И каждый раз новый какой-то. Будто впервые вижу.

― Это ты новый, ― сказала она просто.

Он сжал ее руку. За окном город погружался в белую ночь, и казалось, что время остановилось, застыло в молочном свете, в тишине, в двух переплетенных ладонях, в запахе краски и в шуршании кистей.

Счастье приходит тихо, незаметно, как первый снег. Приходит, когда перестаешь ждать его от других и начинаешь создавать сам. Когда находишь смелость сказать: я хочу, я буду, я имею право.

В шестьдесят девять лет это не поздно.

Это как раз вовремя.

Автор: Алексей Поликарпов

---

---

Мой снежный рай

— Ты что, сдурел? Какие четыре месяца? А работать кто будет? — Витька, мой формальный босс и партнер, вытаращил глаза и даже убрал с дорогого стола ноги, которые он задрал туда в начале беседы десять минут назад. Важные разговоры в его кабинете у нас всегда начинались одинаково: Светка приносила кофе, мы запирали дверь, разваливались в креслах и задирали ноги — он на стол, а я на гостевую приставку.

— Витя, я понимаю, что я сволочь, но пойми и ты: я не вытяну. Все равно от меня толку нет. Ты не поверишь — сейчас что у нас, полдень? А меня уже в сон клонит. — Я сидел в прежней расслабленной позе, задрав ноги на стол, не в силах пошевелиться и с трудом донося чашку с кофе до рта.

— Да? И кто пойдет послезавтра к Соловьеву? Я? Он со мной не будет разговаривать, он уже к тебе привык.

— Да я схожу, не закипай. Напрягусь и схожу. Я же не завтра сматываюсь, а в ноябре. Прикормим мы его, я думаю… не он первый. У тебя коньячку нет?

В Витькином взгляде отразилась целая куча эмоций — злость, тревога, сожаление, сомнения, — но он не стал швырять в меня пепельницу, а со вздохом поднялся и достал пузатую бутылку Мартеля и два бокала.

— Ты понимаешь, что, если не прикормим, год будет убыточным?

Соловьев отвечал в министерстве за снабжение целой кучи строек на госпредприятиях по всей области. Ясен пень, понимаю.

— Да, да, я знаю. Ооо, как хорошо… — Коньяк проник в организм теплой струйкой и разлился по органам. Глаза перестали слипаться, и следить за нитью разговора стало легче. — Я все сделаю. А потом тебя представлю, и ты примешь эстафету.

— Да я и так не успеваю ни хрена! Ни Аньку, ни детей не вижу толком… В отпуске не помню когда был… Тебе вон хорошо, развелся и свободен.

Ну, положим, официально я пока не развелся, хотя живу один уже почти полгода.

— Вить, ну не нуди… Я же тебя отпускал, а ты не воспользовался.

— Да, не воспользовался, потому что дела были безотлагательные! А ты, скотина эдакая, все собираешься бросить, да еще в конце года, когда тендеры будут проводиться!

— Ну возьми кого-нибудь временно…

Я видел, что мои вялые увещевания не действуют, и Витька зол и растерян, но окружающая действительность была как-то отстранена от меня и входила в мой мозг как сквозь вату. Я чувствовал, что мне тепло и спокойно, безразлично абсолютно все, и только усилие воли, надеюсь, поможет мне сосредоточиться на делах на некоторое непродолжительное время. На сегодня, впрочем, мой потенциал уже был явно исчерпан. Я мог только терпеливо дослушать брюзжание Витьки, который, очевидно, понимал, что все равно ничего сделать со мной не сможет, и вернуться в свой кабинет.

-2

Потом я запру дверь, выйду на свежий осенний воздух, где мне сразу станет лучше, сяду за руль и двину по мокрым московским улицам домой, где меня никто не ждет, не считая домработницы. Ну и пусть, зато там есть садик, в котором всегда надо что-то поправить, починить или улучшить. Ножовка, молоток, лопата и прочие серьезные инструменты стали моими лучшими друзьями в последние месяцы — простая физическая работа на свежем воздухе приносила мне теперь больше удовольствия, чем бизнес. Я отпущу домработницу, повожусь в саду, потом глотну чая в гостиной, вполглаза глядя в огромный телевизор, и отрублюсь часов в десять, забывшись крепким, но мутным сном. Моя задача — продержаться в таком режиме три месяца, остающиеся до отъезда. . .

. . . дочитать >>