РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Постепенно, как вода после паводка, жизнь начала возвращаться в своё русло.
Сплетни не умолкли, но перешли на шепот, сменившись новыми темами. И Колька, пусть и с опаской, стал снова появляться там, где собиралась молодежь.
Посиделки у старого овина стали его маленьким испытанием и отдушиной.
Он приходил с Петькой, садился в уголок, сначала лишь наблюдая. Но гармонь брала за душу, смех девчат был заразителен, а Петька тыкал его локтем в бок: «Да выйди же, потанцуй, сто лет не видел!».
И Колька выходил. Сначала с кем попало — с разбитной Фроськой или с весёлой Катькой.
Танцевал лихо, по-старинному, с притопом, заставляя зрителей притопывать в такт.
И улыбка понемногу возвращалась на его лицо — уже не та, ослепительная и защитная, а более сдержанная, настоящая.
Ася приходила не всегда.
Но когда появлялась, всё вокруг будто затихало.
Она не бросалась в пляс, а сидела на лавке, смотрела своими ясными глазами и улыбалась его удали.
И вот однажды, когда гармонист заиграл медленную, тоскливую «Коробушку», Колька, не отдавая себе отчета, пересёк круг и остановился перед ней.
— Ася… пройтись? — спросил он, и голос его звучал неуверенно, по-юношески смущённо.
Она кивнула, положив свою тонкую, прохладную ладонь на его шершавую руку.
Они закружились в общем хороводе, но для Кольки в этот миг существовали только они двое.
Он водил её осторожно, боясь сломать, чувствуя лёгкость её стана и чистый запах мыла и полевых цветов из её волос.
— Вы хорошо танцуете, — сказала она, запрокинув голову, чтобы посмотреть ему в лицо.
— Это я-то? Да я как медведь, — усмехнулся он.
— Нет. Вы… твёрдо. Знаете, куда ведёте.
После танцев он вызвался проводить её до дома её тётки.
Шли по тёмной деревенской улице, освещённой лишь косыми лучами из окон.
Между ними висела тёплая, немного нервная тишина.
У самого калитки, под сенью разлапистой рябины, Ася остановилась.
— Спасибо, Николай, за сегодня. За танец.
— Не за что, — пробормотал он, и в темноте его лицо горело.
Она вдруг поднялась на цыпочки и быстро-быстро, словно пташка, коснулась губами его щеки. Прикосновение было лёгким, нежным, мимолётным, как падение лепестка.
— Спокойной ночи, — прошептала она и скрылась за калиткой.
Колька замер, прижав ладонь к тому месту, где ещё горел след её поцелуя.
В груди распахнулось что-то светлое и бездонное, как то ночное небо. В этом не было страсти Даши, не было мрачной тяжести. Была надежда. Хрупкая, как первый лёд, но настоящая.
Дни стояли жаркие, страдные.
Колька, как и все, выбивался из сил, но работа — та же лекарство, она не давала думать о плохом.
Он убрал с бабкой последний урожай картошки с огорода, сложил в погреб.
Вечером, весь в земле и поту, отправился напоить своего Воронка к дальнему водопою на окраине деревни, у старой запруды.
Там было тихо, пустынно и сумрачно.
Конь, шумно втягивая воду, был единственным звуком. И вдруг этот звук перекрыл шорох. Колька обернулся.
Из-за лозняка вышла Даша.
Она была босая, в одном лишь ситцевом платье, накинутом на голое тело.
Волосы распущены, глаза блестели в полумраке лихорадочным, нездоровым блеском.
Она шла прямо на него, не колеблясь.
— Ждала… знала, что придёшь сюда, — её голос был хриплым, прерывистым.
Колька отпрянул к коню, сердце ёкнуло, предчувствуя беду.
— Даша, уйди. Сейчас же.
— Нет, — просто сказала она и, не останавливаясь, начала стягивать с себя платье.
Движения были резкими, почти грубыми. Ткань соскользнула с плеч, обнажив белое, полное тело, крупную, пышную грудь.
В сумерках она казалась призрачной и в то же время пугающе плотской. — Видишь? Я — твоя. Вся. Бери. Никто не увидит.
Она подошла вплотную, прижалась к нему всей своей наготой.
Кожа её горела. Она обвила его шею руками, притянула к себе и впилась губами в его рот.
Поцелуй был влажным, жадным, отчаянным. В нём была соль её слёз и горький привкус полыни.
В Кольке на миг всё оборвалось.
Древний, животный инстинкт взвыл внутри. Но затем волной накатили отвращение, страх и ярость.
Он рванулся назад, отталкивая её так сильно, что она едва удержалась на ногах. Всё его тело дрожало мелкой, неудержимой дрожью.
— Стерва! — вырвалось у него, голос сорвался на крик. — Дура несчастная! Что ты творишь?!
Она не испугалась.
Напротив, её глаза загорелись ещё ярче, в них читалось какое-то исступлённое торжество.
— Бей меня! — прошептала она, снова пытаясь приблизиться. — Терзай, любимый мой! Всё равно я твоя! Я не отдам тебя никому! Особенно этой кисейной барышне! Она тебя не стоит!
Её слова, этот взгляд одержимой, эта наглая попытка вломиться в его жизнь, сломать ту хрупкую надежду, что только-только забрезжила — всё это переполнило чашу.
Бешенство, чёрное и слепое, ударило ему в голову.
Он не думал. Рука сама взметнулась и с силой шлёпнула её по щеке. Звук удара был коротким, сухим, страшным в вечерней тишине.
Даша ахнула, отшатнулась, прижав ладонь к покрасневшей щеке.
В её глазах на миг проступило недоумение, будто она наконец увидела не объект своей страсти, а живого, страдающего от её наваждения человека.
— Очнись, — прохрипел Колька, задыхаясь. — Очнись, ради всего святого.
Он оттолкнул её уже не в ярости, а с отчаянным желанием вырваться, отряхнуться от этого кошмара.
Схватил поводья Воронка, который беспокойно фыркал, и почти побежал прочь от водопоя, не оглядываясь.
Он бежал, чувствуя на губах её привкус, на руках — отпечаток её кожи, а в ушах — оглушительный стыд и грохот собственного сердца.
Он ударил женщину. Ту, которую когда-то жалел.
Грань, которую он никогда не думал переступить, была перейдена. И теперь он нёс в себе не только боль и страх, но и тяжесть этого поступка.
Он бежал в сгущающиеся сумерки, а позади, у тёмной воды, оставалась женщина с красным следом на щеке, медленно поднимавшая с земли своё ситцевое платье.
Её последняя, отчаянная попытка удержать его обернулась окончательным, бесповоротным разрывом.
Тот удар отдавался в его собственной ладони ещё несколько дней.
Не физической болью — жгучим стыдом, который прожигал насквозь.
Колька стал избегать людей ещё пуще прежнего.
Ему казалось, что все теперь видят на его лице клеймо: не «проклятого», а «женобойцы». Он работал молча, угрюмо, почти не отвечая на шутки. Даже с Петькой разговаривал односложно.
Ася, чистая и светлая, стала одновременно его спасением и укором.
Он виделся с ней редко, только случайно — у магазина, на дороге.
И каждый раз её ясный взгляд заставлял его внутренне содрогаться.
Он боялся, что одно её прикосновение обожжёт его, осквернит её тем, что он теперь носил в себе.
— Николай, вы какой-то… далёкий, — сказала она как-то, встретив его у околицы.
Осень уже дышала в спину лету, и в воздухе висела прохлада.
— Устал, — буркнул он, глядя куда-то мимо её плеча, на пожухлую траву.
— Нет, не усталость, — она, как всегда, чувствовала правду. — Вы будто закрылись. В панцирь. Что-то случилось?
Он чуть не признался. Чуть не выпалил про тёмную воду, про синяк на её лице, про свой собственный, отпечатавшийся на ладони.
Но удержался. Это было бы слишком. Как вывалить перед ней кучу навоза.
— Всё в порядке, Ася, — соврал он, впервые ей соврав. — Просто думы.
— Хорошо, — она не стала настаивать, но в её глазах промелькнула тень лёгкой обиды. Она чувствовала стену. — Если будет тяжело… я рядом.
Она ушла, оставив его стоять на пыльной дороге с ощущением, что он только что потерял что-то драгоценное, даже не успев по-настоящему взять в руки.
Слух, конечно же, просочился. Не напрямую — никто не видел.
Но Даша ходила несколько дней с лёгкой желтизной на скуле, а Колька — с лицом затравленного волка. Этого было достаточно для людского суда. Теперь шёпот стал определённее, злее.
«Слыхала? Дашку-то он не только сманивал, но и бил! Как Степан, только хуже… Яблочко от яблоньки, Павлова кровь — горячая да лихая».
Этот новый виток сплетен достиг и дома. Бабка Настя смотрела на внука тяжёлым, испытующим взглядом, но молчала.
Полина же однажды, когда они остались одни, не выдержала.
— Сын… Правда, что ты её ударил?
Он не стал отрицать. Кивнул, уставившись в стол.
— Боже мой… — мать схватилась за голову. — За что? Ну за что ты, Коль? Она же и так…
— Она на меня кинулась, мам! Голая! Как безумная! — выкрикнул он, поднимая на неё воспалённые глаза.
— Я отбивался! Как от зверя! Я не хотел её бить… но она…
Полина молчала, глотая слёзы.
Она понимала. Понимала и ужасалась этой карусели страстей, в которую попал её сын.
— Уезжай, Колька, — вдруг тихо сказала она. — В город. К дяде. На время. Пока всё не уляжется.
Но он только мрачно покачал головой. Бежать? Снова? Нет. Он устал бегать. От себя, от судьбы, от людей. Он должен был остаться и выстоять. Или сгореть.
Единственным спасением были редкие вылазки с Петькой в ночное или просто на речку, подальше от глаз.
Они сидели у костра, и Колька, наконец, излил душу. Рассказал всё — про водопой, про её тело, про свой удар.
— Я стал таким же, как они, Петь, — закончил он, сгорбившись.
— Как Степан. Как… может, и как отец мой, если б ему дали волю. Во мне эта злоба сидит. Родовая.
Петька долго молчал, переворачивая палкой тлеющее полено.
— Неправда, — сказал он наконец. — Степан бил со злобы, чтобы подчинить.
А ты… ты от страха ударил. От отвращения к этой каше, в которую она вас обоих втянула. Ты отбивался. Это другое.
— Какая разница для её щеки? — горько усмехнулся Колька.
— Разница — внутри тебя, — упрямо стоял на своём Петька. — Ты мучаешься. А Степан — нет.
Он считает себя правым. Вот и вся разница. Ты не стал женобойцем, Коль. Ты просто не смог по-другому вырваться из капкана.
Эти слова не сняли вины, но немного расчистили туман в голове. Может, Петька и прав. Он не хотел причинять боль. Он хотел остановить безумие.
Он встретил Дашу через неделю. Случайно.
Она шла из магазина, с сумкой. Синяк почти сошёл, но на его месте осталась жёлтая тень, как память. Увидев его, она не бросилась прочь и не кинулась к нему.
Она просто остановилась. Они стояли друг против друга на пустынной осенней дороге, обвеваемые холодным ветром, срывавшим с берёз последние листья.
Она смотрела на него не с ненавистью, а с бесконечной, леденящей усталостью.
— Здравствуй, Колька, — сказала она ровно.
— Здравствуй, — пробормотал он.
— Я… уезжаю. К сестре, в райцентр. Степан согласие дал на развод.
Он кивнул, не зная, что сказать. «Прости»? Звучало бы как насмешка.
— Я тебя ненавидела эти дни, — продолжила она тихо, глядя куда-то мимо него, на серое поле.
— А теперь… не знаю. Может, ты и прав был. Что мы оба сошли с ума. Ты… нашёл в себе силы остановиться. Я — нет. Спасибо, что ударил. Может, очнулась.
Он аж вздрогнул от этих слов. Это было последнее, чего он ожидал услышать.
— Даш… я не хотел…
— Знаю, — она перебила его, и в её голосе впервые прозвучала твёрдость.
— Всё. Кончено. Живи, Колька. И постарайся быть счастливым. С той… с чистенькой. Ты заслуживаешь чистоты. А я… я своё уже никогда не отмою.
Она повернулась и пошла, не оборачиваясь. Её фигура постепенно растворялась в осенней мгле. Колька смотрел ей вслед и понимал — это конец. Конец истории, которая могла погубить их обоих.
Он чувствовал не облегчение, а огромную, вселенскую грусть. Грусть по тому, чего не было и уже не будет, по той страсти, что обернулась ядом, по двум сломанным жизням.
В ту ночь ударил первый настоящий заморозок.
Утром Колька вышел во двор и увидел, как всё — крыша, трава, плетень — покрыто хрустальным, серебристым инеем.
Воздух был чистым, колким, обжигающим лёгкие. Он стоял и смотрел, как поднимается зимнее, бледное солнце, разрисовывая иней в розовые и золотые тона.
В душе его, измождённой и опустошённой, тоже что-то замёрзло и отстоялось. Боль, стыд, страсть — всё это притихло, покрылось тонким, хрупким настом.
Он зашёл в дом. Бабка Настя уже растопила печь. Пахло дымком и тёплым хлебом.
— Будет зима, внучек, — сказала она, глядя на него своими слепыми глазами.
— Всё засыплет, всё укроет. И отдохнём.
— Да, баб, — тихо ответил он. — Будет зима.
Он подошёл к окну. На чистом, подмёрзшем стекле кто-то — может, он сам вчера — нарисовал замысловатый узор.
Колька смотрел сквозь него на просыпающуюся деревню. Впереди была долгая, трудная зима.
Но после зимы всегда приходит весна. И ему предстояло решить, какими семенами засеять свою душу, когда растает этот лёд.
Чистыми, как взгляд Аси, или он навсегда останется в промёрзлой, бесплодной земле своих страхов и проклятий.
Выбор, наконец, был только за ним. И в этой тишине морозного утра этот выбор казался и страшным, и по-новому простым.
Прошло два года.
Два года, которые стёрли одни шрамы и проявили другие. Свадьба Кольки и Аси стала для деревни событием, примиряющим все старые счёты.
Даже злые языки умолкли, признав наконец: красавец Колька выбрал не греховную страсть, а чистую любовь.
Двор дома Полины и бабки Насти был полон гостей.
Столы ломились под деревенскими яствами, гармонист выводил залихватские мелодии, а молодёжь пускалась в пляс.
В центре всеобщего внимания были они — Колька и Ася.
Он, в новом, чуть скованном костюме, казался выше и серьёзнее прежнего. Она, в простом белом платье и с венком из осенних листьев в волосах, светилась тихим, абсолютным счастьем.
Её родители, городские интеллигенты, сначала смущённые простотой обряда, теперь улыбались, растроганные этой искренней, идущей от сердца радостью.
И среди этого моря лиц — улыбающихся, раскрасневшихся от вина и танцев — Колька вдруг увидел её. Даша.
Она стояла у самого края двора, в тени старой раскидистой рябины, в тёмно-синем платье, которое он когда-то видел на ней в поле.
Она не танцевала, не смеялась. Просто смотрела. Прямо на него.
Время будто сжалось в точку.
Гул веселья отступил, остались только эти два взгляда, встретившиеся через всю ширину двора.
В её глазах не было ни боли, ни упрёка, ни надежды.
Была лишь глубокая, бездонная усталость и — понимание. Тот самый немой диалог, который всегда висел между ними: «Вот он, твой выбор. И мой крест. Ничего не кончилось, Колька.
Никогда не кончится. Осталось в нас навсегда». И он, держа за руку свою невесту, не смог отвести глаз, отвечая тем же молчаливым признанием: «Да. Помню. И простить себя не могу».
Ася, почувствовав, как его пальцы на миг судорожно сжали её ладонь, тревожно подняла на него глаза.
— Коля? Что-то не так?
— Всё хорошо, — он заставил себя улыбнуться, отвернувшись от тени рябины.
— Просто душно. Выйду на воздух, на минуточку.
Он поцеловал её в висок — лёгкое прикосновение к её теплу, такому другому, — и двинулся прочь от стола, в сторону глухого угла за амбаром.
Ему нужен был табак, одиночество и морозный октябрьский воздух, чтобы перевести дух.
За углом, в полной темноте, куда не долетали ни свет фонарей, ни звуки музыки, он почти наткнулся на неё.
Она стояла, прислонившись к бревенчатой стене, и, казалось, ждала. Или судьба в последний раз свела их здесь, на краю света.
Оба вздрогнули. Тишина между ними была густой, звенящей.
— Поздравляю, — выдохнула она первой. Голос её был низким, ровным, но в нём слышалось напряжение той самой струны, что готова лопнуть.
— Спасибо, что пришла, — пробормотал он, и слова показались ему нелепыми.
И тогда что-то рухнуло.
Неведомая сила, сильнее воли, сильнее разума, толкнула их друг к другу.
Он не помнил, кто сделал первый шаг. Они просто оказались в объятиях.
Он обхватил её, вжал в себя со всей силой, забыв о пиджаке, о галстуке, о всём на свете.
Она вскрикнула — коротко, беззвучно — и вцепилась пальцами в его плечи, будто боясь, что это мираж.
Их поцелуй был не таким, как в тот роковой вечер у водопоя.
Тот был жадным и отчаянным. Этот был… прощальным.
Страстным, но безнадёжным. В нём выплеснулась вся накопленная за два года тоска, вся невысказанная боль, вся ярость на несправедливую жизнь.
Он целовал её, и на губах чувствовал солёный вкус её слёз. Она плакала беззвучно, лишь её тело слегка содрогалось в его руках.
— Прости… — шептал он, прерывая поцелуй, целуя её мокрые щёки, слёзы на ресницах.
— Прости меня, Даш… Я не смог… Я не смог ничего сделать, чтобы мы были вместе. Я испугался. Испугался всего этого огня, который нас сожжёт.
Она откинула голову, чтобы видеть его лицо в темноте. Глаза её блестели влагой.
— Знаю, — прошептала она. — Я всегда знала.
Ты — хороший. И ты выбрал правильно. Она… она даст тебе свет. Тишину. А я… я бы только жечь тебя и жечь. До пепла.
Она обвила его шею руками, притянула к себе в последний раз и поцеловала нежно, почти свято, в самые губы.
Поцелуй-печать. Поцелуй-завершение.
— Люблю тебя, — сказала она чётко, вкладывая в эти слова всю оставшуюся в душе жизнь.
— Очень. И буду любить всегда. Прощай, Колька.
Она мягко, но неумолимо разомкнула его объятия, отодвинула его руки.
Потом повернулась и пошла. Не побежала, не оглянулась. Просто растворилась в осенней темноте, за калиткой, ведущей в пустые поля.
Колька остался стоять в кромешной тьме.
Дрожь прошибала его всего. Он поднёс ко рту дрожащие пальцы, пытаясь закурить, но не смог.
Прислонился лбом к шершавой, холодной стене амбара. «Прощай». Не «до свидания».
Навсегда. В груди разверзлась пустота, холодная и огромная, как это ночное небо.
Через несколько минут он оттолкнулся от стены, резко провёл ладонью по лицу, смахнул влагу (её слёзы? свои?) и сделал глубокий, обжигающий лёгкие вдох.
Скинул пиджак, пахнущий её духами и горем, и повесил на забор — пусть выветрится этот призрак.
Когда он вернулся к свадебному столу, Ася встретила его тревожным взглядом.
Он подошёл, обнял её за плечи, прижался губами к её волосам, вдыхая знакомый, чистый, «не её» запах.
— Задержался, — хрипло сказал он. — Прости.
— Ничего, — она прижалась к нему, доверчивая и счастливая. — Пойдём, нас ждут. Петька с Надей хотят с нами сфотографироваться.
Он позволил ей вести себя обратно в круг света, смеха, под дружные крики «Горько!».
Он улыбался, целовал свою жену, поднимал бокал.
Улыбка была искренней, потому что он любил Асю.
Любил её тишину, её свет, её непорочный мир. Но теперь он знал точно: в самой глубине его души, в потаённой крипте, куда не доходил ни один луч, навеки останется жить другая любовь.
Грешная, опаляющая, трагическая. Отблеск её, как отблеск далёкого пожара на снегу, будет иногда мерцать в его синих глазах, но только он один будет знать, что это.
И будет нести этот груз — груз последнего «прости» и неистребимого «люблю» — через всю свою долгую, правильную и светлую жизнь.
. Конец.